Ольга Григорьева
СТАЯ
Любая из страстей рождает столько бед,
И столько волчьих стай в чащобе жрет обед;
Там — засуха и зной, тут — северная вьюга;
Там океаны рвут добычу друг у друга,
Полны гудящих мачт, обрушенных во тьму;
Материки дрожат, тревожатся в дыму,
И с чадным факелом рычит война повсюду,
И, села превратно а пылающую груду,
Народы к гибели стремятся чередой…
И это на небе становится звездой!
Виктор Гюго
В судьбе племен людских, а их непрестанной смене
Есть рифы тайные, как в бездне темных вод.
Тот безнадежно слеп, кто в беге поколений
Лишь бури разглядел да волн круговорот.
Виктор Гюго
Глава первая
ПРИТКА
Она столкнулась с Бьерном у обозной телеги — одной из многих, отправлявшихся в Альдогу[1]. Невысокий коренастый раб Бьерна нес большую корзину на длинном ремне, она — нелепый, драный, перебинтованный берестяной плетенкой короб. Не из тех, что матово поблескивают кожей в больших боярских домах, а еще прабабкин — твердый, плетенный из ивовых прутьев, с деревянным днищем.
— Отойди! — Бьерн отогнал ее от телеги, раб осторожно поставил корзину внутрь.
Короб она не выронила. Сжалась пред варягом — маленькая, костлявая, некрасивая, — зыркала исподлобья и молчала. Не уходила.
— Так, — он остановился, поглядел на оборванную девку, на ее жалкий короб, нахмурился: — Чего тебе?
— Мне надо в Альдогу…
Бьерн хмыкнул, отвернулся, направился к стоящим подле городьбы лошадям.
Нынче по зиме на Приболотные земли налетела неведомая хворь, унесла почти треть всех жителей. А когда вскрылся лед на Малой Рыське, многие уцелевшие отправились вверх по реке. Шли к родичам, что жили в других местах — посуше, полюднее. Некоторые — из тех, кто побогаче, сами ладили обозы — снимались с насиженного места со всем скарбом, грузились на телеги. Победнее или вовсе осиротевшие лепились к ним, клялись Родом, что непременно отработают в дороге. Звали таких просителей притками, как болячки, что липнут к человеку и отвязаться не хотят. Беженцы чаще брали взрослых приток — кому ведомо, когда потребуются в пути сильные руки …
Пока Бьерн крепил на конской спине седло да прилаживал к луке клевец на короткой рукояти, девка вновь очутилась рядом. Прижала к пузу свои нехитрые пожитки, обхватила руками плетеные бока, шмыгнула носом.
— Как тебя зовут? — спросил варяг.
— Айша.
На самом деле у нее было несколько имен. Одно, родовое, дал ей жрец в дальнем болотном капище[2], и знали его лишь тот жрец да она сама. Другое — общинное[3], девчачье, никак не вязалось с ее узким, тонким лицом, тощей фигурой и глубоким грудным голосом. Поэтому никто не называл ее по имени. Зато прозвище, данное ей давным-давно, прилепилось прочно, приросло и, как часто бывает, стало нравиться ей самой.
— Айша? — Бьерн удивился. Она кивнула:
— Мне бы приткнуться. Я отработаю …
Ее упорство нравилось варягу. Он огладил лошадиный круп, усмехнулся:
— Отработаешь?
По тону Айша поняла — разрешил. Благодарно улыбнулась, сунула в телегу короб, влезла следом.
— Рейнар! — позвал Бьерн худого юркого мужика, восседающего на первой телеге. Раб подвел ему лошадь, Бьерн легко запрыгнул в седло: — Готовы?
Мужичок утвердительно кивнул, гаркнул, телеги медленно тронулись в путь. Ленивая рыжая лошаденка зачмокала копытами по новгородской грязи. Айша смотрела по сторонам и молчала. Бьерн ехал возле телеги, косился на ее профиль — чересчур острый, чересчур резкий и при этом светлый, почти прозрачный.
— Ты откуда родом?
Откуда она еще могла быть, как не из глухого, затерянного в болотах печища[4], что, как грибы, росли в Приболотье? Этот короб, красная шерстяная юбка с драным подолом, чуни[5], чем-то напоминающие кошачьи лапы, с желтыми носами и коричневым верхом, серая рубаха с большими выцветшими узорами по вороту, плат, по-бабьи подвязанный почти под самые брови… И глаза под ним… Огромные, широко расставленные, слегка приподнятые в углах, желто-зеленые, как у дикой кошки… Красивые глаза…
— С Затони.
Сначала Бьерн не понял. Потом сглотнул, уставился на ее крупный мягкий рот:
— С Затони? С Гиблого болота?
Айша зло покосилась на него, потерла указательным пальцем переносицу, нехотя повторила:
— С Затони.
Мало кто не знал о Затони — дальнем лесном печище, куда боялись заходить даже самые отважные охотники. В Приболотье вообще выживали люди непростые — лесные, болотные, чуждые до веселых утех и шумных игрищ, но никто и никогда не видел тех, кто жил в Затони. Сколь бы ни приходили туда случайные путники иль искатели лучшей доли — небольшие затоньские дома встречали их молчаливой сырой пустотой. Средь людей бродили разные слухи. Поговаривали, будто живет в Затони старый колдун со своими крогорушами, лембоями да прочими кромешниками[6] и обладает он удивительной силой переходить из живого мира в мир мертвых. А от незваных гостей прячется на кромке меж живыми и мертвыми — потому-то его и не застать.
Горму, отцу Бьерна, эти разговоры не нравились. Надеясь развеять сплетни, Горм пару раз посылал в Затонь своих людей. Однажды Бьерн пошел с таким отрядом — было интересно — верно ли толкуют бабы.
До сей поры при воспоминании о Затони у Бьерна неприятно сохло горло и по спине пробегали мурашки. До ухода в болотные земли он многое повидал — да и как не повидать сыну свободного ярла?[7] С малолетства воевал в хирде[8] отца в разных землях, на море и на суше, привык и к крови, и к непогоде, и к смерти. Но к тому, что испытал там, в Затони, — приучен не был. Печище казалось заброшенным — ютилось в небольшой болотной лядине[9], меж трех высоких корявых осин с голыми ветками. Крышу головной избы зеленой шерстью покрыл болотный мох, еще пять низких земляных валов с черными дырами влазов выстроились полукругом. В центре меж ними выпирал в небо острый костяк старого колодезного журавля, кособочилась телега на одном колесе. Телега обросла огромными лопухами, вокруг колодца гнездилась густая крапивная поросль. Подле одной из землянок, на неструганом березовом поручне трепыхалась под порывами ветра грязная тряпица.
«Эй, есть тут кто?» — крикнул Бьерн. Голос загудел, заметался меж осиновых стволов, не затихая, а лишь набирая силу, стукнулся гулким эхом в покосившуюся дверь. Та отворилась. На двор вышла баба. Маленькая, босая, со спутанными черными космами волос, закрывающими плечи. Красная с желтыми пятнами юбка едва доставала ей до щиколоток. Издали баба казалась белокожей и красногубой. Ее шею плотно облегали несколько рядов костяных и стеклянных бус. Сползали вниз, прикрывая голую грудь. Впалый бабий живот перетягивал длинный кушак с желтым шитьем по краю, отороченный волчьим мехом. Раздвоенные концы кушака волчьими лапами касались земли, путались в красных складках. Мотая кудлатой башкой, баба направилась к колодцу. Прошла босая сквозь крапивные кущи, будто не заметила. Склонилась над колодцем, затем выпрямилась, откинула на плечи волосья и села на край. Запрокинула голову, воззрилась на пришедших, вытянула руки, словно пытаясь оттолкнуть их. Бьерн увидел ее обвисшие груди, морщины на шее, исцарапанные тощие лодыжки под приподнявшимся подолом. «Не бойся, мать, — сказал кто-то сердобольный из воинов. — Скажи, где хозяин? » «У-у-у», — низко затянула старуха, поднялась на ноги, подобрала юбку и встала на край колодезной опалубки. Она не произнесла ни слова, а по ее морщинистым щекам все время текли слезы. Потом, несколько ночей подряд, Бьерну снились эти влажные воспаленные глаза и мокрые полосы на проеденных временем старушечьих щеках… Не переставая завывать, старуха сделала несколько шагов по краю до утла колодезной опалубки, затем резко взмахнула руками, как птица крыльями, и прыгнула в колодец. Да нет, не прыгнула — упала башкой вниз. Когда полезли доставать ее тело, то нашарили в застоявшейся колодезной воде еще двух мертвяков — мальчишку лет двенадцати и совсем маленькую девочку. Мальчишка выглядел как любой другой мертвяк, а девочку вода не пощадила — раздула, изуродовала, разъела кожу, оставив нетронутым лишь небольшой клочок — на лопатке. Там кожа оставалась чистой, только очень белой, почти голубой, и на этом неприятно голубом клочке черным пауком растопыривала щупальца большая родинка… Найденные мертвецы отличались от тех, коих несчетно видел Бьерн в битвах. От их вида, от мысли о том, как они умирали здесь, в забытом людьми и богами лесном печище, от бессмысленности их смерти к горлу подкатывала тошнота и обуревала злость… Больше, сколь ни шастали по землянкам, сколь ни блудили по сырой темной большой избе, людей не сыскали… С тем и вернулись к Горму в Заморье. Весть об их ходке быстро разнесли по всему Приболотью. С той поры Затонь называли не иначе как Гиблое болото.
Только Айша никогда не посмела бы назвать так место, где родилась и до поры-времени жила в ладу и довольстве. Затонь — лишь это название подходило к ее любимой западной осине с черными от непогоды ветвями, которые всегда были готовы принять ее, как материнские руки; к призрачной дымке над Змеиным островом, который выкатывался из болота мягкой округлой спиной; к вязким запахам леса; к певучим камышовым заводям мелкой, словно ручей, Затоньки. Когда-то, очень давно, когда они еще жили все вместе, старший брат Айши сказал, что нет на свете места лучше, чем Затонь…
Бьерн ничего этого не знал. Поэтому недовольно буркнул:
— Худое место…
— Да, — коротко согласилась притка, поправила грязными пальцами плат, вскользь заметила: — А твой обоз не похож на другие…
Бьерн понимал, о чем она говорит. Обозы беженцев выглядели иначе — телеги доверху заваливались шкурами для шатров и тяжелыми мешками с домашним скарбом, бабы заталкивали меж мешками детей помладше, им в руки пихали связанную по ногам домашнюю птицу. Старшие дети обычно шли рядом с телегой, длинными шестами подгоняли мелкую живность — коз, жеребчиков, телят. Коров привязывали к крепкой тележной оси. Почти всегда обозы собирались в Заморье и отсюда шли скопом, чтоб не попасться под руку дурным людям… А его обоз и обозом-то было трудно назвать. Пара телег с оружием и личными вещицами, отряд конников, никаких баб, за исключением жены обозного старосты Рейнара, никакой живности, кроме лошадей…
— Не нравится — слазь, — предложил Бьерн.
— Нет, я так… Сболтнула… — Ее голос не дрожал, взгляд скользил по утекающему от дороги мелколесью.
— Так не болтай, — Бьерн слегка стукнул пятками лошадиные бока, отъехал от телеги, в которой покачивалась притка. Вслушиваясь в чавканье копыт по разъеденной дождями болотной грязи, вдруг подумал, что притка наблюдательна не по годам.
— Не по годам… — повторил задумчиво.
Айше было хорошо при Бьерне. После той, первой, встречи он редко лез к ней с расспросами, но всегда приказывал своим людям давать ей хоть немного еды и не гнал ночью из телеги, позволяя прикрываться тележными шкурами. Когда все засыпали и даже лошади, шумно вздыхая, видели свои лошадиные сны, Айша глазела в рябое от звездных дыр небо и думала о доме, так скоро исчезнувшем из ее жизни, и о брате, которого никогда не видела, но о котором часто говорил дед. Брат, как и многие другие старшие, ушел из Затони еще до ее рождения. Об ушедших предпочитали не вспоминать — так уж повелось в их Роду, — но об этом брате дед говорил недовольно: «Все мои дети лесом рощены, лесом питаны, только Сирот в Альдогу за людской кровью пошел. Сначала при этих словах Айша представляла кого-то похожего на упыря[10] — злого и жаждущего крови, лишь потом, когда подросла, уразумела, что брат Сирот ушел в Альдогу служить князю Гостомыслу[11]. Князь то и дело воевал с находниками с моря[12], потому и говорил дед, что пошел Сирот за людской кровью…
А еще, когда она была совсем маленькой и не слушалась, дед обещал:
— Ох, вот уйдешь из дома, побродишь по миру, так вспомянешь деда, пожалеешь, что проказничала. И будешь поминать-жалеть, покуда найдешь того, кто тебе назначен.
— Я не уйду — возражала Айша. — Я не хочу уходить. И бродить по миру не хочу!
— Хочешь — не хочешь, а доля твоя такая.
— А кто мне назначен? — не унималась она. — Я полюблю его?
Тогда Айша много слышала о любви от старших сестер. Они только и делали, что стрекотали — кто кого любит, а кто кого нет. Как это — любить — Айша не знала. Но полагала, что приятно.
— Полюбишь? — Дед кхекал в кулак, утирал бороду. — Нет, пожалуй, не так… Вот узнаешь — это вернее…
— Как узнаю?
— Белая[13] отойдет от его левого плеча, уступая тебе дорогу, и ты сама станешь ею, — голос деда понемногу слабел, беседа с дотошной внучкой утомляла старика.
Дед был очень-очень стар, частенько заговаривался, но Айше нравились его странные речи. Слушала деда и, казалось, видела свое будущее, только неясно, словно в дымке… Кое-что из его предсказаний сбылось — ведь шла нынче Айша по белу свету да поминала деда, жалея, что не слушалась тогда…
Жаловаться на долю Айше не хотелось, поэтому она старалась не плакать и не вспоминать о родичах. Тряслась в телеге, смотрела по ночам в звездное небо, слушала разговоры воев[14], ходила за водой для лошадей. Иногда присаживалась к походному костру, придвигалась поближе к Бьерну, ощущая, как по всему телу разбегается мягкое, ласковое тепло. Блики пламени прыгали по лицу Бьерна, выхватывали из темноты его прямой нос, острый подбородок, высокие скулы. Гладили кажущиеся в дневном свете жесткими губы. Сплетенные в множество косиц черные волосы ручными змеями струились по его плечам. Однажды Айша украдкой коснулась одной из этих змей — совсем немного, лишь кончиками пальцев, — и по коже побежали мурашки, опаляя щеки жгучим румянцем, бросая в пот, будто впрямь от змеиного укуса.
Бьерн редко говорил и еще реже улыбался, но он не казался Айше строгим или суровым. В нем было нечто, родственное ей самой, — странное одиночество, отдаляющее их обоих от остального обозного люда. К своему одиночеству Айша привыкла — уже не страдала от него, не рвала душу воспоминаниями. А к одиночеству Бьерна привыкнуть не могла. Хотелось подойти к нему, сказать что-нибудь такое, чтоб он узнал, почувствовал, что она — такая же, что она все понимает. Но не подходила, А если подходила, то язык прилипал к глотке, движения становились неуклюжими, и все тело изнутри пробирало то ли ознобом, то ли жаром.
Изредка Бьерн покидал обоз. Иногда он уходил не один — брал с собой Тортлава или Слатича. Первый нравился Айше — молодой, румяный, стройный с ровной короткой бородкой и вьющимися кудрями до плеч. Когда в пути становилось уж совсем муторно, Тортлав пел разные сказы, то свои, северные, то уже ставшие варягу родными словенские. Голос у него был густой и сочный, как патока. Казалось, даже лошади прислушиваются к его песням и идут резвее. Про Слатича Айша мало что могла сказать. Молчаливый, могучий, как столетний дуб, с руками-лопатами и рыжей, переплетенной в косицы бородой, Слатич казался ленивым и медлительным. Зато предан был Бьерну, как пес, вскормленный из его рук.
Перед отъездом Бьерн натягивал поверх рубахи тонкую кольчугу, брал короткий топорик и два больших ножа. Слатич вооружался мечом, Тортлав водружал за спину лук, щит и колчан со стрелами.
Айша обычно оставалась в обозе. Стояла у последней телеги, которая стала ей чуть ли не домом, смотрела, как они уходят — пружинисто, ловко, как скользят, исчезая в зарослях, будто лесные кошки, выпущенные на волю нерадивым охотником. Без Бьерна ей было плохо, грустно, и, не в силах понять свою грусть, она тосковала еще больше…
Она уже знала, почему Бьернов обоз такой странный, и знала, что Бьерн, как и его отец, родом из далекой страны за морем, где в высоких скалах плещутся темные воды фьордов[15] и загадочный лес с колдовским названием Маркир скрывает в себе курганы павших в междоусобицах воинов. Когда-то Бьерн сражался вместе с отцом в этой стране. Вои в обозе болтали, что он был хитер и очень терпелив, как опытный охотник, выслеживающий добычу. Потом какой-то злой конунг[16], — Айша знала, что так называют князя урманы[17], — убил конунга, которому служил Бьерн и его отец. Они бежали к Гостомыслу в Альдогу. Там тоже воевали, но уже против своих, приходящих с моря. За верную службу Гостомысл отдал Горму все Приболотье. Горм обосновался в самой сухой его части — в Заморье. И Бьерн с ним… Но в нынешнем теплом березозоле[18] реки вскрылись раньше срока и лед с залива сошел тоже раньше срока, пропустив к Альдоге незваных гостей — сородичей Бьерна. Была страшная битва. После той битвы Гостомысл и позвал к себе Бьерна. А зачем — знали лишь сам Бьерн да его отец Горм…
Притке было все равно, зачем варяг идет в Альдогу. Важно было, что он не гонит ее, позволяя шагать подле каурой лошадки, греться у костра, спать в телеге, просто быть рядом… Однажды Айше приснилось, будто на обоз напал какой-то странный косматый зверь. Огромный, с клыкастой оскаленной мордой, он внезапно выскочил из леса, окружающего спящий обоз. Зверь походил на волка, только слишком большого и сильного. За ним в темноте кустов бродили такие же звери — его сородичи, его стая. Но они боялись выходить из леса. Зато первый — черный, с бурыми подпалинами на боках — перепрыгнул через догорающие угли костра, опрокинул телегу, где спала жена обозного старосты Рейнара. Длинный хвост зверя взметнул в ночное небо яркие всполохи искр. Чудовище раскрыло красную, как уголья костра, пасть, длинные клыки вонзились в плечо женщины, вырвали из него клок мяса. Косматая шерсть зверя стала влажной от крови. Айша хотела помочь жене Рейнара, но зверь, почуяв ее движение, метнулся к ней. Из его пасти жарко пахнуло гниющей плотью, маленькие, заблудившиеся в шерсти глазки вспыхнули ровным синим огнем. Чудище прыгнуло…
— Нет!!! — выставляя вперед руки, закричала Айша. — Нет!!!
— Тише…
Сон прервался. Чудовище вдруг стало Бьерном… Варяг склонился над телегой, тряс притку за плечо, сказал:
— Тише. Людей перебудишь.
Ночной кошмар отступил. Окончательно проснувшись, Айша села, вытерла со лба пот.
— Все? — спросил Бьерн.
Она кивнула, натянула на плечи шкуру, принялась слезать с телеги. Путаясь в тяжелых меховых складках, пояснила:
— Плохие сны. Пойду слать к костру. Огонь гонит все плохое.
— Не знаю… — покачав головой, усмехнулся Бьерн. — Там, где я вырос, огонь называют вором дубравы и извергом леса…
— Красиво, — вздохнула Айша. Отыскала длинную, обгоревшую с одного конца палку, покопалась в золе. — А я знаю ваш северный язык. Меня дед выучил.
Почему-то ей было стыдно хвалиться своими знаниями, словно она обманом пыталась удержать Бьерна возле себя. Ночь скрыла заливший ее щеки румянец. Но Бьерн все равно не заметил бы его — варяг даже не слышал ее последних слов. Он уходил, таял в темноте, меж свернувшихся подле костров воинов, составленных в круг телег, пофыркивающих во сне коней…
С той ночи прошла почти седмица, утек в пустоту прошлого звенящий березозол, наступил шестой день травня[19]. Для обозных он ничем не отличался от других, только Айша чуяла его колдовскую силу, слышала негромкие лесные голоса, подмечала за деревьями незримые тени — лесные нежити готовились к ночным забавам. В эти первые дни травня в лесу наступило дурное время — беспокойное, звериное, лешачье[20]. В глухой чаще сталкивались рог в рог миролюбивые ранее могучие олени, токовали, пуша друг перед другом черно-белые перья, гордые тетерева, плескалась в вольных волчьих душах неясная, неведомая тоска, и сам Белый Волк выходил из чащи на поляну, чтоб встретиться со своей волчицей. Айше тоже было не по себе. Притку мучило что-то, гнело, будто села ей на грудь старуха Жмара и душила, маяла…
К вечеру, когда вышли на ровную лядину, Рейнар Хитрец — обозный староста — велел распрягать лошадей. Айша вылезла из телеги, принялась высвобождать Каурую из тугой упряжи. Солнце уже уходило за реку, от лошадиного бока поднимался пар. Кругом суетились люди, ставили шатры, разводили кострищи, раскладывали под ночлег мягкие постели. Над походными кострами пополз ароматный дух копченого мяса, спутанная Каурая была отведена в сторонку, к зеленой лужайке, чудом уцелевшей меж двух обозных шатров. Айша погладила лошадиную шею, подставила ладонь под мягкие губы.
— Любишь лошадей?
Притка обернулась. Бьерн стоял в паре шагов от нее. Прислонился плечом к стволу березы, рассматривал девчонку, будто надеялся разглядеть нечто, невидимое простым глазом. От его взгляда Айше стало неловко — отдернула руку от лошадиных губ, спрятала за спину. Бьерн засмеялся. У него на поясе под короткой безрукавкой Айша углядела приткнутые друг к другу ножи.
— Ты удивляешь меня, — неожиданно сказал Бьерн. Его глаза перестали смеяться, хотя губы все еще кривились в улыбке. — Говоришь, что жила в Гиблом болоте, но я там был прошлой осенью, а тебя не видел. Людей любишь меньше, чем лошадей, и, кажется, сама не знаешь, к кому и зачем идешь. И еще — чего ты так боишься? Кричишь по ночам…
— Ничего… — собственный голос показался Айше слишком тихим. И лживым. Притка опустила голову, ткнулась взглядом в землю.
— Ничего? Тогда ты, оказывается, гораздо смелее меня… — Похоже, Бьерн опять смеялся, но Айша упорно продолжала рассматривать жухлую прошлогоднюю траву у себя под ногами. Сквозь коричневые полегшие стебли пробивались зеленые ростки. Ожидая дальнейших расспросов, Айша поковыряла их носком чуни, потерла рукавом рубашки замерзший нос. Подбадривая девочку, Каурая дыхнула теплом ей в затылок, в чаще громко вскрикнула спугнутая кем-то птица.
— Не уходи… — отважилась Айша.
— Уходить? Я и не собирался, — под сапогами Бьерна захрустели мелкие ветки, Айша попятилась.
— Ты боишься меня? — удивился варяг. Остановился.
— Нет. Не тебя. Себя, — выдохнула притка. Вскинула на варяга глаза, сглотнула застрявший в горле комок.
Разве она могла признаться, что по утрам, едва проснувшись, ищет его взглядом? Или могла сказать, что единственное ее сокровище — желтая лента, три дня назад вплетенная в ее волосы, — для него? Да и как сказать, если собственный язык не желает шевелиться, а по телу бегут жадные до людских страданий мурашки?
— Странно все… Будто уже видел тебя где-то… — Бьерн оказался рядом, взял ее за плечи, сжал крепко, будто проверяя хрупкие косточки на прочность. — Видел родовое пятно на твоем плече… Но где — не помню… А у меня хорошая память.
Айша вздрогнула.
Родовое пятно… Наползшая на ее плечо чернота, клеймо, оставленное самой Мореной[21]…
Словно желая успокоить ее, Бьерн притянул девку к себе, неторопливо оголил ее плечо, провел ладонью по спине, будто ненароком коснувшись большой черной родинки, притаившейся под одеждой. И то смутное, дикое, ждущее, что скопилось за день, — да что там за день, за многие дни, — вдруг прорвалось сквозь ласковые шорохи теплого вечера, толкнуло Айшу вперед, вжало в грудь варяга. Руки притки сами обняли шею Бьерна, тело прильнуло к нему, словно ища защиты и спасения от непонятных страхов, от себя самой — такой незнакомой, такой уязвимой, такой…
— Прости… — нелепо тычась губами в его шею, всхлипнула Айша. Она не знала мужчин, не знала, что и как надо делать, не ведала, как зрелые, опытные женщины ублажают своих избранников…
— Отойди! — Бьерн отогнал ее от телеги, раб осторожно поставил корзину внутрь.
Короб она не выронила. Сжалась пред варягом — маленькая, костлявая, некрасивая, — зыркала исподлобья и молчала. Не уходила.
— Так, — он остановился, поглядел на оборванную девку, на ее жалкий короб, нахмурился: — Чего тебе?
— Мне надо в Альдогу…
Бьерн хмыкнул, отвернулся, направился к стоящим подле городьбы лошадям.
Нынче по зиме на Приболотные земли налетела неведомая хворь, унесла почти треть всех жителей. А когда вскрылся лед на Малой Рыське, многие уцелевшие отправились вверх по реке. Шли к родичам, что жили в других местах — посуше, полюднее. Некоторые — из тех, кто побогаче, сами ладили обозы — снимались с насиженного места со всем скарбом, грузились на телеги. Победнее или вовсе осиротевшие лепились к ним, клялись Родом, что непременно отработают в дороге. Звали таких просителей притками, как болячки, что липнут к человеку и отвязаться не хотят. Беженцы чаще брали взрослых приток — кому ведомо, когда потребуются в пути сильные руки …
Пока Бьерн крепил на конской спине седло да прилаживал к луке клевец на короткой рукояти, девка вновь очутилась рядом. Прижала к пузу свои нехитрые пожитки, обхватила руками плетеные бока, шмыгнула носом.
— Как тебя зовут? — спросил варяг.
— Айша.
На самом деле у нее было несколько имен. Одно, родовое, дал ей жрец в дальнем болотном капище[2], и знали его лишь тот жрец да она сама. Другое — общинное[3], девчачье, никак не вязалось с ее узким, тонким лицом, тощей фигурой и глубоким грудным голосом. Поэтому никто не называл ее по имени. Зато прозвище, данное ей давным-давно, прилепилось прочно, приросло и, как часто бывает, стало нравиться ей самой.
— Айша? — Бьерн удивился. Она кивнула:
— Мне бы приткнуться. Я отработаю …
Ее упорство нравилось варягу. Он огладил лошадиный круп, усмехнулся:
— Отработаешь?
По тону Айша поняла — разрешил. Благодарно улыбнулась, сунула в телегу короб, влезла следом.
— Рейнар! — позвал Бьерн худого юркого мужика, восседающего на первой телеге. Раб подвел ему лошадь, Бьерн легко запрыгнул в седло: — Готовы?
Мужичок утвердительно кивнул, гаркнул, телеги медленно тронулись в путь. Ленивая рыжая лошаденка зачмокала копытами по новгородской грязи. Айша смотрела по сторонам и молчала. Бьерн ехал возле телеги, косился на ее профиль — чересчур острый, чересчур резкий и при этом светлый, почти прозрачный.
— Ты откуда родом?
Откуда она еще могла быть, как не из глухого, затерянного в болотах печища[4], что, как грибы, росли в Приболотье? Этот короб, красная шерстяная юбка с драным подолом, чуни[5], чем-то напоминающие кошачьи лапы, с желтыми носами и коричневым верхом, серая рубаха с большими выцветшими узорами по вороту, плат, по-бабьи подвязанный почти под самые брови… И глаза под ним… Огромные, широко расставленные, слегка приподнятые в углах, желто-зеленые, как у дикой кошки… Красивые глаза…
— С Затони.
Сначала Бьерн не понял. Потом сглотнул, уставился на ее крупный мягкий рот:
— С Затони? С Гиблого болота?
Айша зло покосилась на него, потерла указательным пальцем переносицу, нехотя повторила:
— С Затони.
Мало кто не знал о Затони — дальнем лесном печище, куда боялись заходить даже самые отважные охотники. В Приболотье вообще выживали люди непростые — лесные, болотные, чуждые до веселых утех и шумных игрищ, но никто и никогда не видел тех, кто жил в Затони. Сколь бы ни приходили туда случайные путники иль искатели лучшей доли — небольшие затоньские дома встречали их молчаливой сырой пустотой. Средь людей бродили разные слухи. Поговаривали, будто живет в Затони старый колдун со своими крогорушами, лембоями да прочими кромешниками[6] и обладает он удивительной силой переходить из живого мира в мир мертвых. А от незваных гостей прячется на кромке меж живыми и мертвыми — потому-то его и не застать.
Горму, отцу Бьерна, эти разговоры не нравились. Надеясь развеять сплетни, Горм пару раз посылал в Затонь своих людей. Однажды Бьерн пошел с таким отрядом — было интересно — верно ли толкуют бабы.
До сей поры при воспоминании о Затони у Бьерна неприятно сохло горло и по спине пробегали мурашки. До ухода в болотные земли он многое повидал — да и как не повидать сыну свободного ярла?[7] С малолетства воевал в хирде[8] отца в разных землях, на море и на суше, привык и к крови, и к непогоде, и к смерти. Но к тому, что испытал там, в Затони, — приучен не был. Печище казалось заброшенным — ютилось в небольшой болотной лядине[9], меж трех высоких корявых осин с голыми ветками. Крышу головной избы зеленой шерстью покрыл болотный мох, еще пять низких земляных валов с черными дырами влазов выстроились полукругом. В центре меж ними выпирал в небо острый костяк старого колодезного журавля, кособочилась телега на одном колесе. Телега обросла огромными лопухами, вокруг колодца гнездилась густая крапивная поросль. Подле одной из землянок, на неструганом березовом поручне трепыхалась под порывами ветра грязная тряпица.
«Эй, есть тут кто?» — крикнул Бьерн. Голос загудел, заметался меж осиновых стволов, не затихая, а лишь набирая силу, стукнулся гулким эхом в покосившуюся дверь. Та отворилась. На двор вышла баба. Маленькая, босая, со спутанными черными космами волос, закрывающими плечи. Красная с желтыми пятнами юбка едва доставала ей до щиколоток. Издали баба казалась белокожей и красногубой. Ее шею плотно облегали несколько рядов костяных и стеклянных бус. Сползали вниз, прикрывая голую грудь. Впалый бабий живот перетягивал длинный кушак с желтым шитьем по краю, отороченный волчьим мехом. Раздвоенные концы кушака волчьими лапами касались земли, путались в красных складках. Мотая кудлатой башкой, баба направилась к колодцу. Прошла босая сквозь крапивные кущи, будто не заметила. Склонилась над колодцем, затем выпрямилась, откинула на плечи волосья и села на край. Запрокинула голову, воззрилась на пришедших, вытянула руки, словно пытаясь оттолкнуть их. Бьерн увидел ее обвисшие груди, морщины на шее, исцарапанные тощие лодыжки под приподнявшимся подолом. «Не бойся, мать, — сказал кто-то сердобольный из воинов. — Скажи, где хозяин? » «У-у-у», — низко затянула старуха, поднялась на ноги, подобрала юбку и встала на край колодезной опалубки. Она не произнесла ни слова, а по ее морщинистым щекам все время текли слезы. Потом, несколько ночей подряд, Бьерну снились эти влажные воспаленные глаза и мокрые полосы на проеденных временем старушечьих щеках… Не переставая завывать, старуха сделала несколько шагов по краю до утла колодезной опалубки, затем резко взмахнула руками, как птица крыльями, и прыгнула в колодец. Да нет, не прыгнула — упала башкой вниз. Когда полезли доставать ее тело, то нашарили в застоявшейся колодезной воде еще двух мертвяков — мальчишку лет двенадцати и совсем маленькую девочку. Мальчишка выглядел как любой другой мертвяк, а девочку вода не пощадила — раздула, изуродовала, разъела кожу, оставив нетронутым лишь небольшой клочок — на лопатке. Там кожа оставалась чистой, только очень белой, почти голубой, и на этом неприятно голубом клочке черным пауком растопыривала щупальца большая родинка… Найденные мертвецы отличались от тех, коих несчетно видел Бьерн в битвах. От их вида, от мысли о том, как они умирали здесь, в забытом людьми и богами лесном печище, от бессмысленности их смерти к горлу подкатывала тошнота и обуревала злость… Больше, сколь ни шастали по землянкам, сколь ни блудили по сырой темной большой избе, людей не сыскали… С тем и вернулись к Горму в Заморье. Весть об их ходке быстро разнесли по всему Приболотью. С той поры Затонь называли не иначе как Гиблое болото.
Только Айша никогда не посмела бы назвать так место, где родилась и до поры-времени жила в ладу и довольстве. Затонь — лишь это название подходило к ее любимой западной осине с черными от непогоды ветвями, которые всегда были готовы принять ее, как материнские руки; к призрачной дымке над Змеиным островом, который выкатывался из болота мягкой округлой спиной; к вязким запахам леса; к певучим камышовым заводям мелкой, словно ручей, Затоньки. Когда-то, очень давно, когда они еще жили все вместе, старший брат Айши сказал, что нет на свете места лучше, чем Затонь…
Бьерн ничего этого не знал. Поэтому недовольно буркнул:
— Худое место…
— Да, — коротко согласилась притка, поправила грязными пальцами плат, вскользь заметила: — А твой обоз не похож на другие…
Бьерн понимал, о чем она говорит. Обозы беженцев выглядели иначе — телеги доверху заваливались шкурами для шатров и тяжелыми мешками с домашним скарбом, бабы заталкивали меж мешками детей помладше, им в руки пихали связанную по ногам домашнюю птицу. Старшие дети обычно шли рядом с телегой, длинными шестами подгоняли мелкую живность — коз, жеребчиков, телят. Коров привязывали к крепкой тележной оси. Почти всегда обозы собирались в Заморье и отсюда шли скопом, чтоб не попасться под руку дурным людям… А его обоз и обозом-то было трудно назвать. Пара телег с оружием и личными вещицами, отряд конников, никаких баб, за исключением жены обозного старосты Рейнара, никакой живности, кроме лошадей…
— Не нравится — слазь, — предложил Бьерн.
— Нет, я так… Сболтнула… — Ее голос не дрожал, взгляд скользил по утекающему от дороги мелколесью.
— Так не болтай, — Бьерн слегка стукнул пятками лошадиные бока, отъехал от телеги, в которой покачивалась притка. Вслушиваясь в чавканье копыт по разъеденной дождями болотной грязи, вдруг подумал, что притка наблюдательна не по годам.
— Не по годам… — повторил задумчиво.
Айше было хорошо при Бьерне. После той, первой, встречи он редко лез к ней с расспросами, но всегда приказывал своим людям давать ей хоть немного еды и не гнал ночью из телеги, позволяя прикрываться тележными шкурами. Когда все засыпали и даже лошади, шумно вздыхая, видели свои лошадиные сны, Айша глазела в рябое от звездных дыр небо и думала о доме, так скоро исчезнувшем из ее жизни, и о брате, которого никогда не видела, но о котором часто говорил дед. Брат, как и многие другие старшие, ушел из Затони еще до ее рождения. Об ушедших предпочитали не вспоминать — так уж повелось в их Роду, — но об этом брате дед говорил недовольно: «Все мои дети лесом рощены, лесом питаны, только Сирот в Альдогу за людской кровью пошел. Сначала при этих словах Айша представляла кого-то похожего на упыря[10] — злого и жаждущего крови, лишь потом, когда подросла, уразумела, что брат Сирот ушел в Альдогу служить князю Гостомыслу[11]. Князь то и дело воевал с находниками с моря[12], потому и говорил дед, что пошел Сирот за людской кровью…
А еще, когда она была совсем маленькой и не слушалась, дед обещал:
— Ох, вот уйдешь из дома, побродишь по миру, так вспомянешь деда, пожалеешь, что проказничала. И будешь поминать-жалеть, покуда найдешь того, кто тебе назначен.
— Я не уйду — возражала Айша. — Я не хочу уходить. И бродить по миру не хочу!
— Хочешь — не хочешь, а доля твоя такая.
— А кто мне назначен? — не унималась она. — Я полюблю его?
Тогда Айша много слышала о любви от старших сестер. Они только и делали, что стрекотали — кто кого любит, а кто кого нет. Как это — любить — Айша не знала. Но полагала, что приятно.
— Полюбишь? — Дед кхекал в кулак, утирал бороду. — Нет, пожалуй, не так… Вот узнаешь — это вернее…
— Как узнаю?
— Белая[13] отойдет от его левого плеча, уступая тебе дорогу, и ты сама станешь ею, — голос деда понемногу слабел, беседа с дотошной внучкой утомляла старика.
Дед был очень-очень стар, частенько заговаривался, но Айше нравились его странные речи. Слушала деда и, казалось, видела свое будущее, только неясно, словно в дымке… Кое-что из его предсказаний сбылось — ведь шла нынче Айша по белу свету да поминала деда, жалея, что не слушалась тогда…
Жаловаться на долю Айше не хотелось, поэтому она старалась не плакать и не вспоминать о родичах. Тряслась в телеге, смотрела по ночам в звездное небо, слушала разговоры воев[14], ходила за водой для лошадей. Иногда присаживалась к походному костру, придвигалась поближе к Бьерну, ощущая, как по всему телу разбегается мягкое, ласковое тепло. Блики пламени прыгали по лицу Бьерна, выхватывали из темноты его прямой нос, острый подбородок, высокие скулы. Гладили кажущиеся в дневном свете жесткими губы. Сплетенные в множество косиц черные волосы ручными змеями струились по его плечам. Однажды Айша украдкой коснулась одной из этих змей — совсем немного, лишь кончиками пальцев, — и по коже побежали мурашки, опаляя щеки жгучим румянцем, бросая в пот, будто впрямь от змеиного укуса.
Бьерн редко говорил и еще реже улыбался, но он не казался Айше строгим или суровым. В нем было нечто, родственное ей самой, — странное одиночество, отдаляющее их обоих от остального обозного люда. К своему одиночеству Айша привыкла — уже не страдала от него, не рвала душу воспоминаниями. А к одиночеству Бьерна привыкнуть не могла. Хотелось подойти к нему, сказать что-нибудь такое, чтоб он узнал, почувствовал, что она — такая же, что она все понимает. Но не подходила, А если подходила, то язык прилипал к глотке, движения становились неуклюжими, и все тело изнутри пробирало то ли ознобом, то ли жаром.
Изредка Бьерн покидал обоз. Иногда он уходил не один — брал с собой Тортлава или Слатича. Первый нравился Айше — молодой, румяный, стройный с ровной короткой бородкой и вьющимися кудрями до плеч. Когда в пути становилось уж совсем муторно, Тортлав пел разные сказы, то свои, северные, то уже ставшие варягу родными словенские. Голос у него был густой и сочный, как патока. Казалось, даже лошади прислушиваются к его песням и идут резвее. Про Слатича Айша мало что могла сказать. Молчаливый, могучий, как столетний дуб, с руками-лопатами и рыжей, переплетенной в косицы бородой, Слатич казался ленивым и медлительным. Зато предан был Бьерну, как пес, вскормленный из его рук.
Перед отъездом Бьерн натягивал поверх рубахи тонкую кольчугу, брал короткий топорик и два больших ножа. Слатич вооружался мечом, Тортлав водружал за спину лук, щит и колчан со стрелами.
Айша обычно оставалась в обозе. Стояла у последней телеги, которая стала ей чуть ли не домом, смотрела, как они уходят — пружинисто, ловко, как скользят, исчезая в зарослях, будто лесные кошки, выпущенные на волю нерадивым охотником. Без Бьерна ей было плохо, грустно, и, не в силах понять свою грусть, она тосковала еще больше…
Она уже знала, почему Бьернов обоз такой странный, и знала, что Бьерн, как и его отец, родом из далекой страны за морем, где в высоких скалах плещутся темные воды фьордов[15] и загадочный лес с колдовским названием Маркир скрывает в себе курганы павших в междоусобицах воинов. Когда-то Бьерн сражался вместе с отцом в этой стране. Вои в обозе болтали, что он был хитер и очень терпелив, как опытный охотник, выслеживающий добычу. Потом какой-то злой конунг[16], — Айша знала, что так называют князя урманы[17], — убил конунга, которому служил Бьерн и его отец. Они бежали к Гостомыслу в Альдогу. Там тоже воевали, но уже против своих, приходящих с моря. За верную службу Гостомысл отдал Горму все Приболотье. Горм обосновался в самой сухой его части — в Заморье. И Бьерн с ним… Но в нынешнем теплом березозоле[18] реки вскрылись раньше срока и лед с залива сошел тоже раньше срока, пропустив к Альдоге незваных гостей — сородичей Бьерна. Была страшная битва. После той битвы Гостомысл и позвал к себе Бьерна. А зачем — знали лишь сам Бьерн да его отец Горм…
Притке было все равно, зачем варяг идет в Альдогу. Важно было, что он не гонит ее, позволяя шагать подле каурой лошадки, греться у костра, спать в телеге, просто быть рядом… Однажды Айше приснилось, будто на обоз напал какой-то странный косматый зверь. Огромный, с клыкастой оскаленной мордой, он внезапно выскочил из леса, окружающего спящий обоз. Зверь походил на волка, только слишком большого и сильного. За ним в темноте кустов бродили такие же звери — его сородичи, его стая. Но они боялись выходить из леса. Зато первый — черный, с бурыми подпалинами на боках — перепрыгнул через догорающие угли костра, опрокинул телегу, где спала жена обозного старосты Рейнара. Длинный хвост зверя взметнул в ночное небо яркие всполохи искр. Чудовище раскрыло красную, как уголья костра, пасть, длинные клыки вонзились в плечо женщины, вырвали из него клок мяса. Косматая шерсть зверя стала влажной от крови. Айша хотела помочь жене Рейнара, но зверь, почуяв ее движение, метнулся к ней. Из его пасти жарко пахнуло гниющей плотью, маленькие, заблудившиеся в шерсти глазки вспыхнули ровным синим огнем. Чудище прыгнуло…
— Нет!!! — выставляя вперед руки, закричала Айша. — Нет!!!
— Тише…
Сон прервался. Чудовище вдруг стало Бьерном… Варяг склонился над телегой, тряс притку за плечо, сказал:
— Тише. Людей перебудишь.
Ночной кошмар отступил. Окончательно проснувшись, Айша села, вытерла со лба пот.
— Все? — спросил Бьерн.
Она кивнула, натянула на плечи шкуру, принялась слезать с телеги. Путаясь в тяжелых меховых складках, пояснила:
— Плохие сны. Пойду слать к костру. Огонь гонит все плохое.
— Не знаю… — покачав головой, усмехнулся Бьерн. — Там, где я вырос, огонь называют вором дубравы и извергом леса…
— Красиво, — вздохнула Айша. Отыскала длинную, обгоревшую с одного конца палку, покопалась в золе. — А я знаю ваш северный язык. Меня дед выучил.
Почему-то ей было стыдно хвалиться своими знаниями, словно она обманом пыталась удержать Бьерна возле себя. Ночь скрыла заливший ее щеки румянец. Но Бьерн все равно не заметил бы его — варяг даже не слышал ее последних слов. Он уходил, таял в темноте, меж свернувшихся подле костров воинов, составленных в круг телег, пофыркивающих во сне коней…
С той ночи прошла почти седмица, утек в пустоту прошлого звенящий березозол, наступил шестой день травня[19]. Для обозных он ничем не отличался от других, только Айша чуяла его колдовскую силу, слышала негромкие лесные голоса, подмечала за деревьями незримые тени — лесные нежити готовились к ночным забавам. В эти первые дни травня в лесу наступило дурное время — беспокойное, звериное, лешачье[20]. В глухой чаще сталкивались рог в рог миролюбивые ранее могучие олени, токовали, пуша друг перед другом черно-белые перья, гордые тетерева, плескалась в вольных волчьих душах неясная, неведомая тоска, и сам Белый Волк выходил из чащи на поляну, чтоб встретиться со своей волчицей. Айше тоже было не по себе. Притку мучило что-то, гнело, будто села ей на грудь старуха Жмара и душила, маяла…
К вечеру, когда вышли на ровную лядину, Рейнар Хитрец — обозный староста — велел распрягать лошадей. Айша вылезла из телеги, принялась высвобождать Каурую из тугой упряжи. Солнце уже уходило за реку, от лошадиного бока поднимался пар. Кругом суетились люди, ставили шатры, разводили кострищи, раскладывали под ночлег мягкие постели. Над походными кострами пополз ароматный дух копченого мяса, спутанная Каурая была отведена в сторонку, к зеленой лужайке, чудом уцелевшей меж двух обозных шатров. Айша погладила лошадиную шею, подставила ладонь под мягкие губы.
— Любишь лошадей?
Притка обернулась. Бьерн стоял в паре шагов от нее. Прислонился плечом к стволу березы, рассматривал девчонку, будто надеялся разглядеть нечто, невидимое простым глазом. От его взгляда Айше стало неловко — отдернула руку от лошадиных губ, спрятала за спину. Бьерн засмеялся. У него на поясе под короткой безрукавкой Айша углядела приткнутые друг к другу ножи.
— Ты удивляешь меня, — неожиданно сказал Бьерн. Его глаза перестали смеяться, хотя губы все еще кривились в улыбке. — Говоришь, что жила в Гиблом болоте, но я там был прошлой осенью, а тебя не видел. Людей любишь меньше, чем лошадей, и, кажется, сама не знаешь, к кому и зачем идешь. И еще — чего ты так боишься? Кричишь по ночам…
— Ничего… — собственный голос показался Айше слишком тихим. И лживым. Притка опустила голову, ткнулась взглядом в землю.
— Ничего? Тогда ты, оказывается, гораздо смелее меня… — Похоже, Бьерн опять смеялся, но Айша упорно продолжала рассматривать жухлую прошлогоднюю траву у себя под ногами. Сквозь коричневые полегшие стебли пробивались зеленые ростки. Ожидая дальнейших расспросов, Айша поковыряла их носком чуни, потерла рукавом рубашки замерзший нос. Подбадривая девочку, Каурая дыхнула теплом ей в затылок, в чаще громко вскрикнула спугнутая кем-то птица.
— Не уходи… — отважилась Айша.
— Уходить? Я и не собирался, — под сапогами Бьерна захрустели мелкие ветки, Айша попятилась.
— Ты боишься меня? — удивился варяг. Остановился.
— Нет. Не тебя. Себя, — выдохнула притка. Вскинула на варяга глаза, сглотнула застрявший в горле комок.
Разве она могла признаться, что по утрам, едва проснувшись, ищет его взглядом? Или могла сказать, что единственное ее сокровище — желтая лента, три дня назад вплетенная в ее волосы, — для него? Да и как сказать, если собственный язык не желает шевелиться, а по телу бегут жадные до людских страданий мурашки?
— Странно все… Будто уже видел тебя где-то… — Бьерн оказался рядом, взял ее за плечи, сжал крепко, будто проверяя хрупкие косточки на прочность. — Видел родовое пятно на твоем плече… Но где — не помню… А у меня хорошая память.
Айша вздрогнула.
Родовое пятно… Наползшая на ее плечо чернота, клеймо, оставленное самой Мореной[21]…
Словно желая успокоить ее, Бьерн притянул девку к себе, неторопливо оголил ее плечо, провел ладонью по спине, будто ненароком коснувшись большой черной родинки, притаившейся под одеждой. И то смутное, дикое, ждущее, что скопилось за день, — да что там за день, за многие дни, — вдруг прорвалось сквозь ласковые шорохи теплого вечера, толкнуло Айшу вперед, вжало в грудь варяга. Руки притки сами обняли шею Бьерна, тело прильнуло к нему, словно ища защиты и спасения от непонятных страхов, от себя самой — такой незнакомой, такой уязвимой, такой…
— Прости… — нелепо тычась губами в его шею, всхлипнула Айша. Она не знала мужчин, не знала, что и как надо делать, не ведала, как зрелые, опытные женщины ублажают своих избранников…