— Нет. — У Айши дрогнули губы. Вспомнилась скрипучая обозная телега, серые насмешливые глаза Бьерна, голос распевающего свои сказы Тортлава Баянника, свежий ветер с реки, шелест еловых лап над головой, клацанье лошадиных копыт по влажной дороге… Бьерн…
   Айша сглотнула подступивший к горлу комок, уставилась в землю, повторила:
   — Нет.
 
   Полета не соврала, сказав, что будет одевать и кормить притку по труду. За пару дней Айшин короб пополнился красивой рубашкой из пестряди[39], онучами[40], двумя поневами и даже большим куском мягкой блестящей поволоки[41].
   О Бьерне Айша старалась не думать. А чтоб не думать — убирала, чистила, кормила, выводила на выпас, купала, доила… Ладить со скотинкой ей было легко — куда легче, чем с людьми. Айша скотину понимала. Даже ночевать в первый день оставалась не в своем погребе, а в овине, на мягком сене, в теплой и душной тесноте, тесно прижимаясь к мохнатым бокам больших пастушьих псов, рядом с загоном черного, как сажа, жеребца по прозвищу Воронок. Погреб Айша тоже прибрала — натаскала внутрь сухих веток, выложила по полу, натолкла разбитых глиняных горшков, засыпала щели между ветками. На свою лежанку принесла из овина охапку соломы — чтоб спать было мягче.
   В Альдоге ждал брат, но лихорадка еще не ушла насовсем — то давала о себе знать ломотой в коленях, то вылезала нежданной слабостью, то черными мушками мельтешила перед глазами. Приходилось обустраиваться пока тут в Одорище — так называлось село.
   Чаще других к Айше в погреб наведывалась Милена. Забиралась, как маленькая, — с ногами на полок, рассматривала прихорошившееся жилье, вздыхала:
   — Гляди, как ты тут споро все сладила. А скотина наша прям у тебя расцветает. Золотые у тебя руки…
   Зависть в ее голосе была поддельной — привирала девка, хотела угодить новой подруге. Та не спорила — пусть говорит, что хочет, иной раз любое доброе человеческое слово приятно, пусть и притворное. Потом Милена обычно расспрашивала о травах, о том, как и чем какие болячки лечат, о наговорах на хворь, которые Айша знала с самого детства. Слушала дочка старосты внимательно, впитывала каждое слово. Не одобряла лишь одного — что псы остаются в Айшином жилище да охраняют его, будто собственную нору.
   — К чему собак к погребу приучать? — недоумевала она. — Гляди, совсем псины спятили — уже не различают, где гость, где ворог…
   В ответ Айша улыбалась, успокаивала:
   — Так без них я с тоски сама перестану различать, кто где. С ними мне и веселее, и покойнее…
   К вечеру Милена вновь наведалась к притке в гости. Принесла обернутый в платок горшок с вареной репой, поставила на пол у очага, влезла на полок. Репа была еще горячей — горшок дымился паром, Айша подоткнула юбку, уселась, скрестив ноги, перед угощением, приготовилась есть. Один из псов выбрался из угла, сунул морду Айше под бок. Айша оттолкнула его. Пес огорченно фыркнул, задрал заднюю лапу, почесался, всем видом изображая презрение, отправился в угол к собрату. Улегся там, поблескивая желтыми волчьими глазами.
   — Ох, привадила ты их… Гляди, как бы не сожрали по ночи! — привычно пожурила оритку Милена.
   — Не сожрут, — Айша заметила, как нервно перебирают подол пальцы гостьи, поинтересовалась: — Спешишь куда?
   — Сестра родит скоро.
   Айша кивнула, сунула в рот ложку репы, обожгла язык.
   — Очень скоро, — повторила Милена. — Уже и схватки начались…
   Что-то в ее голосе настораживало. Айша забыла про обожженный язык, уставилась на красавицу. Милена сидела, обхватив колени руками, смотрела на огонь. В огромных синих глазах отражались яркие блики, по лицу ползали тени, искривляя его в уродливую маску. Айше стало неприятно, по спине пробежал быстрый холодок, затаился в груди. Только теперь притка вспомнила, что не видела в селище ни одного ребенка.
   — Милена, а здесь есть дети? — поинтересовалась она.
   Красавица вздрогнула, выпрямилась. Пальцы рук смяли юбочный подол, на костяшках проступили белые пятна.
   — Были, — гулко выдавила она.
   Затаившийся холодок распустил коготки, принялся царапаться изнутри. Репа не лезла в рот. Айша отодвинула горшок, подперла подбородок ладонями:
   — Куда ж делись?
   — Умерли.
   — Все?
   — Bce! А твое-то какое дело? — Милена более не хотела разговаривать — резанула как ножом.
   — Никакого, — согласилась Айша.
   — Тогда и не расспрашивай, — Милена соскочила с полока, отряхнула поневу от налипшей соломы. — Еще есть будешь? Не то мне идти надо.
   — Нет. Благодарствую. — Айша пододвинула к ней горшок. Красавица молча подняла горшок с пола, перекинула через него плат, выбралась из погреба. Айша смотрела, как она постепенно исчезает в дыре влаза, как сначала скрывается ее голова, потом плечи, потом ноги в теплых онучах и почти новых лаптях…
 
   Ночью Айшу разбудил неясный шум. Накинув на плечи плат, притка вылезла на двор. Там творилось что-то непонятное.
   Вдоль забора, поднятые на острых кольях, полыхали факелы. Все были расставлены так, чтобы освещать вход в избу. Безликими темными тенями маячили на дворе родичи Полеты. Несколько домочадцев притулились в темном углу, незаметные и бессловесные, словно блазни[42]. У вереи[43], стискивая в руках еще один факел и напряженно всматриваясь куда-то за ворота, сидел на корточках муж Полеты. Подле него на чурбачке пристроился грузный староста. Заметил вылезшую из погреба притку, окатил ее сердитым взором, потупился, разглядывая свои сапоги. У него дрожали руки. Лежали на коленях большими молотами и тряслись, словно в лихорадке. Истошный крик заставил их сжаться в кулаки.
   Кричали за воротами, у леса, где над ручьем стояла маленькая банька-мазанка. Словно откликаясь, в доме глухо и дико завыл кто-то неведомый, забился о двери, пытаясь выбраться. Безнадежно. Небольшие оконца в покатой крыше кто-то наглухо завалил тяжелыми валунами, а влаз подпирала боком тяжелая телега с бревнами. Впряженный в телегу Воронок нервно вздрагивал, однако стоял на месте, удерживаемый под уздцы двумя дюжими молодцами.
   В лесу вновь крикнула Полета, вторя ей, в доме заскулила, царапаясь о стены, неведомая сила. Потом, видать, ринулась на дверь — телега с бревнами качнулась. Мужики повисли на удилах Воронка, не позволяя ему тронуться с места. Староста уткнулся лбом в колени, зажал руками уши. Остальные селищенцы выступили из полутьмы, притаились у входа в избу. У нескольких в руках были вилы, у других — заостренные колья. Муж Полеты — Кулья поднял факел, по сжатым в узкую полоску, обесцвеченным пламенем губам скользнула злая ухмылка, Крик ребенка стер ее.
   За городьбой послышались быстрые шаги, сиплое дыхание — словно кто-то долго и быстро бежал. Шаги протопали к воротам, во двор ворвалась тетка Елагея — плотная, с крепкой мужской спиной и сиплым, как у мужика, голосиной. Подскочила к старосте, теребя поневу на животе и тяжело переводя дух, забормотала:
   — Родился… Кричит, дышит. Живой. Староста кивнул, просветлел лицом:
   — Обрядили?
   — Все как положено — и отцову силу даровали, и материну выносливость[44]. К Роду обратились. Можно теперича девку твою выпускать…
   Горыня тяжело выдохнул, махнул рукой мужикам, сдерживавшим Воронка. Те оживились — защелкали языками, закричали. Конь повел шалым лиловым глазом, переступил с ноги на ногу, уперся, стараясь сдвинуть тяжелую телегу. Та заскрежетала, отползла от входа в избу. Дверь осторожно приоткрылась. На пороге безжизненным тряпичным кулем лежало что-то белое, тканое, мертвое… Ринувшиеся было ко входу мужики попятились.
   Айша подошла к дверям следом за Елагеей.
   На пороге, согнув ноги и широко распластав руки, лежала Милена. Распущенные волосы закрывали ее плечи. На губах белыми пузырями лопалась пена, содранные ногти сочились кровью. Из остекленевшего, неподвижного глаза сбегала по щеке крупная слеза.
   Из-за городьбы опять донеслись крики — счастливые, светлые, суматошные, как солнечный летний день.
   — Я… — жалобно всхлипнула Милена. — Я есть хочу… Очень…
   Елагея охнула, отодвинула притку в сторону, наклонилась над старостиной дочкой:
   — Ну-ка подымайся, горюшко мое, — в избу пойдем. Нечего тут глупости всякие тараторить… Ишь, напужалась до чего…
   Повернулась к Айше, рявкнула недовольно:
   — А ты что уставилась? Видишь — не в себе она. Давай, давай, ступай отсюда. Что глазеть зазря?
   Пришлось отойти.
   В ворота, распевая обережные песни и притаптывая ногами в такт, ввалилась гурьба селищенских баб. Одна, посередине, высоко подняв над головой руки, растягивала меж ними мятую и влажную женскую рубашку[45]. Потряхивала ею, словно призывая всех полюбоваться.
   — Мужик! Мужик родился! — обрадованно загалдели вокруг.
   Айша потихоньку вылезла из шумной толпы, вытянула шею, приглядываясь ко входу в избу. Милены на пороге уже не было — видать, Елагея все-таки увела ее в дом. Зато брошенный всеми Воронок все еще стоял под гнетом тяжелых оглоблей. Фыркал, обиженно потряхивал гривой. Айша подошла к нему, погладила потную шею. Воронок обрадовался, всхрапнул, прихватил ее рукав мягкими губами.
   — Хороший ты, хороший, — Айша принялась распрягать жеребца. — Забыли про тебя, да? Ну, ничего, я-то тебя не брошу.
   Оглобли удержать не удалось — две тяжелые балки шлепнулись в дворовую пыль, чуть не отдавили притке ноги. Айша подхватила жеребца за гриву, повела к овину. Вместе потихоньку обошли стороной разрезвившуюся челядь, ступили в привычную овинную темноту. Айша услышала сонное посапывание поросей, заинтересовавшаяся ее приходом телочка Зорька просунула в загородь лобастую голову, коротко замычала. Отправив Воронка в загон, притка подкинула ему охапку сена. Из угла к ней бесшумно подобрались оба пса — большие, кудлатые, пахнущие прелой соломой. Шершавый язык приложился к руке притки, обдал горячим влажным теплом.
   — Да хватит уж…
   Коленом оттолкнув пса, Айша на ощупь отыскала большой пук соломы, уселась на него, опустила к ногам короб.
   В овине было тихо, лишь шуршал, пережевывая сено, Воронок, тяжело вздыхали буренки да неторопливо похрюкивали неуемные кабанчики, Притка почесала одного из псов по лохматой спине, сообщила всем овинным обитателям:
   — У хозяев сын родился.
   В темноте устало вздохнула Зорька. Довольно кхек-нул, подавившись сеном, Воронок.
   Айша закрыла глаза, поведала негромко:
   — Староста дочку в доме запер, пока ее сестра рожала…
   Вдруг, будто наяву, только очень тихо зазвучали в ушах горестные сорочьи причитания запертой Милены. Возникло перед глазами ее скрюченное тело с распластанными по земле широко-широко, будто крылья, руками…
   — Как птица, — прошептала Айша.
   — Как сорока, — уточнил из угла кто-то невидимый.
   Притка встрепенулась, тряхнула головой, протерла глаза, всматриваясь в темноту:
   — Кто тут?
   Тихо, Над девчачьими страхами засмеялся-заржал Воронок, веселясь затопотали в загоне козы.
   — Поговори со мной, — попросила Айша темноту. Подумав, добавила: — А хочешь — просто послушай. Только не уходи. Ладно?
   В углу, за загонами негромко хрустнуло. Словно некто невидимый соглашался с девушкой.
   — Я уйти отсюда хочу. Мне брата сыскать надобно. Дед мне про него сказывал, пока не заболел… Одной жить плохо… — Айша помолчала, задумчиво погладила подставленную под ее ладонь песью морду. — А еще иногда думаю — что далее будет со мною? В Альдоге иль еще где… Может, когда-нибудь увижу Бьерна… Почему так думаю — сама не знаю…
   — Врешь, — хрюкнул в темноте один из кабанчиков. Засуетился, затопал копытцами. — Врешь — знаешь, все знаешь…
   — Не вру, — обиделась Айша. Подумала, вздохнула, согласилась: — А может, и вру.
   На сей раз в темноте загонов отчетливо засмеялись. Совсем по-человечески, Айша вскочила на ноги:
   — Кто здесь?! Выходи!
   За загоном закопошились, зашуршали. Из темноты появилась светлая фигура. Высокая, в длинной белой рубашке и светло-серой поневе поверх нее. Очень похожая на…
   — Милена? — удивилась Айша.
   — Милена-Милена. А ты кого ждала? Эх, сестра да не та… — Красавица подошла к притке, остановилась. На белом лице огромными дырами чернели глазницы, и лишь где-то в самой их глубине изредка поблескивали живой влагой зрачки. Крупный рот шевельнулся: — Я тут от родичей хоронюсь. А тебя слушала не нарочно. К тому же ты сама просила поговорить…
   Айша недоверчиво прищурилась. Ей казалось, или впрямь вокруг мягких темных губ Милены вилось голубое облако пара? Ведь не холодно — даже от скотины пар не идет…
   Опять всплыли в памяти Миленины руки, распластанные сорочьими крыльями. Вдруг стало понятно поведение старосты и почему в селище не было детей…
   — Да ты же вещейка[46]… — прошептала Айша, попятилась от красавицы-ведьмы.
   Милена засмеялась, ксрутнулась, разведя руки в стороны. Подол ее рубашки взвился колоколом, понева раздулась сорочьим хвостом, вокруг улыбающегося рта ясно проявилось голубое облачко. Тонкой змейкой оно медленно вползало в рот Милены, в темную щель между ровными белыми зубами.
   — Отпусти ребенка, — попросила Айша. — Это ж родич твой…
   Из-за овинной стены послышался крик — отчаянный, страшный. Притка понимала, что там происходит — скорее всего, ребенка уже внесли в дом, распеленали, показывая старосте, он поднял малыша на руки, и тот на глазах стал слабеть, обмяк безжизненным кулечком, замер, обращаясь в каменеющий сморщенный чурбачок. И пока бились-выли над ним староста с дочерью, его душа утекала голубым облаком в ненасытный клюв тетки-вещейки…
   — Отпусти! — неожиданно требовательно сказала Айша. Страха почему-то не осталось. Выпрямилась перед ведьмой, стиснула кулаки. Издали накатило что-то холодное и ровное.
   — Ишь, раскричалась, — фыркнула Милена. Облизнулась, втягивая внутрь живительную силу чужой души. — Тебе-то что — выживет мой племянник иль помрет? А я есть хочу.
   — Ох, ты, тварь ненасытная, — Айша шагнула вперед, вытянула руки раскрытыми ладонями к ведьме. — Не по праву же ты ребенка забираешь. Вещейкам лишь те дети дадены, что из материнского чрева на свет идут, да выйти не могут. А нарожденных да обряженных тебе брать не по праву. Говорю — отпусти дите! Не то… «Род великий, правду творящий, детей своих обрегающий, погляди на кривду свершившуюся, огради дитя рожденное от птицы глупой, коя правды не ведает, ни на земле, ни на кромке кривды не страшится… »
   Милена поперхнулась, перестала улыбаться, забормотала, сбиваясь на сорочий стрекот:
   — Замолчи! Замолчи, подлая! Не тебе… Не тебе судить меня! Ты… ты…
   Схватилась руками за живот, согнулась в приступе колик. Ее спина содрогнулась в рвоте.
   — Отпусти, пока не наказана, — упрямо повторила притка. Поднесла ладони к лицу согнувшейся Милены, вобрала в них маленький голубой дух, бережно, будто мотылька, прикрыла пальцами.
   Ведьма застонала, удала на колени. Голубой дымок прополз сквозь пальцы притки, утек, растворившись в темноте. Вместе с ним исчезли остатки сил. Айша покачнулась, оперлась рукой об загон, сползла на пол, рядом с ведьмой. Милена, медленно качая головой, мела по полу распущенными волосами, сипло переводила дыхание.
   — Ты поговорить хотела? — Опираясь ладонями в землю, она подняла взгляд на Айшу. От ее опустевшего, безжизненного голоса притке стало страшно. — Так слушай. Ты у меня еду отобрала, но сестре моей сына сберегла. А дороже сестры у меня никого нет. По ее настоянию меня, ведьму, отец не убил, по ее воле я на свете живу… Должница я тебе… Скажи — чем отплатить могу?
   Руки ведьмы дрожали, подгибались в локтях, изо рта на пол текла длинная вязкая слюна.
   — Ничего мне не надо, — прошептала Айша.
   — Это верно… — Глаза Милены закатились, на трясущуюся притку сверкнули страшные круглые бельма. Голос ведьмы изменился, зазвучал глухо и гулко, словно из бочки: — Ничего тебе не надо… Никого… Потому как сама ты — нежи…
   Ее голос ослаб, руки подломились в локтях, и она рухнула, ткнувшись лицом прямо Айше в колени. В стойле всхрапнул Воронок. Псы подошли к вещей-ке, засопели, принюхиваясь. Один высунул язык и сочувственно лизнул ведьму в щеку.
 
   На радостях Горыня с мужем Полеты — Кульей Хорьком выставили на двор для всей челяди четыре бочки пивной медовухи. Горыня бродил гордый, будто сам родил, хвалился перед селищенскими мужиками, бил себя кулаком в грудь, вспоминал, как когда-то одолел в драке то ли самого киевского воеводу, то ли какого-то хевдинга[47] из пришлых. Его слушали, кивали, по хваливали. Милена, сказавшись на слабость и дурноту, вовсе не появлялась из избы, Полета по-прежнему оставалась в обережной баньке. Ей предстояло пробыть там еще до свету, пока ребенок не окрепнет и не примет силу Рода. В бане с Полетой сидели две бабки-повитухи, в избе с Миленой — Елагея. Остальные бабы крутились по двору, подносили мужикам угощенья, улыбались, заигрывали. Айше не нравились их раскрасневшиеся потные лица, блестящие глаза, глупые, будто прилипшие улыбки. На саму притку никто не обращал внимания. Даже преданные псы бросили ее — вертелись подле выставленных на двор длинных лавок с угощениями, ждали, когда кто-нибудь кинет косточку или уронит на землю блюдо с едой. Стараясь остаться незамеченной, Айша пробралась к воротам — хотелось побыть где-нибудь в тишине, в покое. Посидеть, подумать над тем, что случилось в овине. Да и случилось ли? Не приснилось ли, не привиделось? Ведь сама была как в тумане и когда очухалась — никого рядом с ней в овине не было, кроме собак…
   Только в овине-то, может, и привиделось, а то, что Горыня родную дочь в доме запер, — это уж точно наяву было…
   Айша втихаря прокралась к воротам, выскользнула прочь. За полем извивалась блестящей змеей, серебрилась река, от воды веяло прохладой, покоем. Айша обогнула поросшие берегом кусты, села на ствол старой, упавшей у берега осины. В реке переливался лунный свет, всплескивал быстрыми огоньками, плескался щучьим хвостом в камышах.
 
   Когда веселье отшумело за полночь и покатилось к рассвету, Кулья разошелся:
   — Пойду на реку! Купаться хочу!
   Сперва его отговаривали, объясняли, что купаться пред рассветом занятие дурное — кромочное, крайнее — потому как все кромешники в это время за людскими душами охотятся.
   — Ну и что? — пьяно вещал в ответ Кулья, размахивал наузом[48]. — Видали, экий у меня оберег? У меня вся эта нежить вона где! — Задирал рубаху, тыкал себя наузом в тощий зад. — Купаться буду, когда пожелаю — хоть в ночь, хоть за полночь! Никто мне не указ!
   Печищенцам возиться с ним не хотелось — еще осталась в бочках медовуха. А на столе — еда. Да и бабы суетились рядом — с пьяных глаз все, как на подбор, красавицы… Мужики еще маленько поуговаривали Кулью да разошлись, оставив при нем лишь старосту Горыню. Одурев от радости и медовухи, тот отговаривать зятя не стал, наоборот, вызвался проводить его до излучины, где обычно купались все печищенские.
   К реке шли неспешно, поминали былые годы, судачили о девках, хвалились своей мужской доблестью, чехвостили князя, который и полугода без похода прожить не в силах… Лунный свет обтекал шаткие фигуры, закрадывался в рытвины перед ними, красил синевой лица. За небольшим осинником повернули на тропку, прошли мимо старой березы, вышли на речную лядину.
   — Глянь-ко, — остановившись возле березы, Кулья ткнул пальцем вперед.
   Староста вгляделся в темень. По реке бежали мелкие волны, лунная дорожка ползла, прячась в камышах, облизывала ствол поваленного дерева, выхватывала одинокую фигурку на берегу.
   — Эта, пришлая… — Кулья выпростал из рукава длинную худую руку, пьяно завопил: — Эй! Ты, нежить! Подь сюды!
   Айша шевельнулась, подошла ближе, остановилась в шаге от Кульи. Маленькая, щуплая, совсем девочка, с узким бледным лицом и тяжелыми, утонувшими в темных кругах век, рысьими глазищами.
   — Ты чего тут делаешь? Почему со всеми не радуешься? — пьяно поинтересовался Кулья. Айша пожала плечами, поежилась. На оголившемся из широкого ворота плече оседала морось. Подол юбки темнел мокрыми пятнами.
   — Чего уставилась? Не ведаешь, тварь безродная, как на хозяина глядеть надобно?
   — Ладно тебе… — попытался остановить Кулью Горыня, поймал за рукав, потянул. Тот вырвал руку, рубаха треснула по ластице[49]. Худое лицо Хорька налилось багровым злым цветом, слюнявые губы скорчились криво:
   — Ладно? Да нет, не ладно! Я ей покажу, кому она в ножки должна кланяться, что не сдохла…
   — Что ты, право слово… радость у нас… — неуверенно, уже понимая, что не сумеет унять зятя, забормотал Горыня.
   — Пошел ты! — Кулья пихнул старосту в живот. Тот нелепо взмахнул руками, не удержался на ногах, шатнулся, упал, ударившись затылком о поваленный осиновый ствол. Кулья перешагнул через него, потянулся к застывшей притке. Айша попятилась, зацепилась за кочку непомерно большой меховой чуней, рухнула рядом со старостой. Пальцы угодили во что-то липкое и теплое. Кулья довольно загоготал, пнул девчонку ногой: — Поднимайся, нежить!
   Айша сжалась. Кулья ухмыльнулся, пнул ее еще раз, уже сильнее:
   — Делай, что велю! Иначе…
   — Я сделаю, .. — послушно произнесла притка, села. В примятую ее телом ямку набежала речная вода. Лунный луч посеребрил ее, в воде отразилось лицо бледное, с большими глазами, с темнотой под ними, с крупным ртом, с мокрыми темными волосами, облепившими шею. Притка провела испачканной ладонью по воде, словно стирая саму себя. От пальцев побежали темные разводы.
   Кулья взирал сверху на ее склоненный затылок, на тонкую белую шею, на выскользнувшее из ворота хрупкое плечо…
   — Раздевайся, — приказал сипло. На протестующее движение замахнулся кулаком.
   Айша прикусила губу, нагнулась, сняла чуни. Затем стянула юбку, рубашку, закрыла глаза. Наверное, надо было кричать или сопротивляться, но она не могла. Сидела, поджав ноги и скрестив на груди руки, смотрела в черную водяную лужицу перед собой, сглатывала слезы. Кулья схватил ее за косу, вырвал из волос ленту. От боли в глазах у девки потемнело. Распущенные волосы рассыпались по ее плечам, закрыли полукружья маленьких грудей, двумя струями потекли с локтей на землю. Чужая рука впилась в Айшин затылок, вобрала горсть волос, запрокинула лицо притки к небу. Жесткие пьяные губы птичьим клювом впились ей в рот. От отвращения Айша содрогнулась, пытаясь вырваться, впилась ногтями в склоненное к ней лицо.
   — Сука! — Удар отбросил Айшу в реку, на мелководье. Брызги взвились в воздух пугливыми серебристыми мальками. Стоя на берегу, Кулья принялся стаскивать с тощих бедер штаны.
   — Куда собралась? — Заметив, что Айша пытается уползти глубже в воду, размахнулся и широко, с оттяжкой, ударил притку ногой в живот. Оскалился на ее вскрик: — То-то, сука.
   Надвинулся, на ходу содрав порты, протянул к девке руки и вдруг резко завалился на нее, вмяв в речной ил тяжелым телом. Засопел, стараясь уместить тощий зад на ее бедрах, Айша забилась пойманной в сеть рыбиной, заплескала руками, поднимая со дна речную муть. После ночи, проведенной с Бьерном, — не хотела, не могла мириться с чужими объятиями…
   Под пальцы попало что-то округлое, гладкое. Не понимая, что делает, притка стиснула находку в ладони, выбросила руку из воды, ударила.
   Кулья всхлипнул, коротко и сочно, как хлюпает сожравшая добычу болотная топь. Айша ударила еще раз, И еще…
   Она била, с каждым ударом чувствуя содрогание придавившего ее мужского тела. Потом, когда оно перестало отвечать на удары, отбросила камень, уперлась ладонями в грудь неподвижного Кульи, оттолкнула его, опрокинув на спину.
   Выбираясь из воды, опасливо покосилась на его раскрытую ладонь. Та покачивалась уж слишком близко к ее голой щиколотке. Казалось — только и ждет, когда притка успокоится, решит, что все позади. Вот тогда-то и сомкнутся на ноге длинные, тощие пальцы, дернут к себе, лишат надежды.
   Рубашка никак не хотела надеваться — липла к мокрой коже, заворачивалась жгутом на спине. Айша кое-как одернула ее сзади, отыскала брошенную Кульей ленту из волос, принялась плести косу. Руки тряслись, мокрые волосы путались в пальцах. Взгляд ненароком зацепил неподвижную фигуру старосты у осины, вспомнилось нечто липкое и теплое, понавшее ей на пальцы.