Мне казалось, что, с тех пор как я приехал, я только и делаю, что отвечаю на вопросы.
   — Вашей матери, конечно, не терпится вас увидеть, но я счел необходимым сначала кое о чем вас предупредить. Всякое волнение для нее пагубно. Прошу вас, когда вы с ней увидитесь, будьте очень осторожны. Не слишком проявляйте свои чувства.
   Я улыбнулся.
   — Мы никогда особенно не проявляли своих чувств. А что с ней, доктор?
   — У нее был второй crise cardiaque. [сердечный приступ (фр.)] Удивительно, как она осталась жива. Она необыкновенная женщина!
   — Быть может... стоило бы пригласить кого-нибудь еще...
   — Не беспокойтесь, мистер Браун. Сердечные заболевания — моя специальность. Вы вряд ли найдете более знающего врача ближе, чем в Нью-Йорке. Сомневаюсь, что вы найдете его и там. — Он не хвастал, а просто объяснял положение дел; доктор, очевидно, привык, что белые ему не доверяют. — Я учился у Шардена в Париже, — сказал он.
   — И надежды нет?
   — Она вряд ли перенесет еще один приступ. Спокойной ночи, мистер Браун. Не сидите у нее слишком долго. Рад, что вы сумели приехать. Я боялся, что ей не за кем послать.
   — Она, в общем, за мной и не посылала.
   — Как-нибудь, надеюсь, мы с вами вместе поужинаем. Я ведь знаю вашу мать много лет. И глубоко ее уважаю... — Он отвесил мне легкий поклон, словно римский император, дающий понять, что аудиенция окончена. Но в его манере не было ни капли высокомерия. Он просто знал себе цену. — Спокойной ночи, Марсель.
   Марселю он не поклонился. Я заметил, что даже Пьер Малыш дал ему спокойно пройти, не решаясь докучать ему вопросами. Мне стало стыдно, что я предложил такому значительному человеку пригласить консультанта.
   — Прошу вас подняться наверх, мистер Браун, — сказал Марсель.
   Я пошел за ним. Стены были увешаны картинами гаитянских художников: фигуры в деревянных позах на пронзительно ярком фоне; петушиный бой; местный религиозный обряд; черные тучи над Кенскоффом, банановые деревья в грозово-зеленой гамме, синие копья сахарного тростника, золотой маис. Марсель отворил дверь, я вошел, и прежде всего мне бросились в глаза распущенные волосы матери на подушке — такого гаитянско-красного цвета, какого никогда не бывает в природе. Они пышно рассыпались по огромной двуспальной кровати.
   — Милый, вот хорошо, что ты заглянул! — сказала мать, будто я заехал навестить ее из другой части города. Я поцеловал ее в широкий лоб, похожий на выбеленную стену, и немножко мела осталось у меня на губах. Я чувствовал на себе взгляд Марселя. — Ну, как там в Англии? — спросила она таким тоном, будто спрашивала о не очень любимой невестке.
   — Когда я уезжал, шел дождь.
   — Твой отец терпеть не мог свой родной климат, — заметила она.
   Никто не дал бы ей даже пятидесяти, и я не заметил бы, что она больна, если бы не стянутая кожа вокруг рта; много лет спустя я увидел такой же впалый рот у коммивояжера на «Медее».
   — Марсель, подай моему сыну стул.
   Он нехотя пододвинул мне от стены стул, но, сев, я оказался так же далеко от матери, как и раньше, — уж очень широка была кровать, бесстыжая кровать, сделанная только для одной-единственной цели, с позолоченным подножием в вычурных завитушках; эта кровать больше подходила какой-нибудь куртизанке из исторического романа, чем умирающей старухе. Я ее спросил:
   — Мама, а граф на самом деле существует?
   Она заговорщически улыбнулась.
   — Все в прошлом, — сказала она, и я так и не понял, хотела ли она этой фразой отдать ему посмертную дань. — Марсель, — продолжала она, — глупенький, ты можешь спокойно оставить нас вдвоем. Я же тебе говорила. Это мой сын. — Когда дверь за Марселем закрылась, она сказала с некоторым самодовольством: — Он до смешного ревнив.
   — А кто он такой?
   — Помогает мне управлять отелем.
   — Это случайно не граф?
   — Mechant [злюка (фр.)], — по привычке бросила она. Она и вправду переняла от этой кровати — а может быть, от графа? — небрежный, многоопытный тон кокетки восемнадцатого века.
   — А с какой стати ему тебя ревновать?
   — Может, он думает, что ты вовсе мне не сын?
   — Ты хочешь сказать, что он твой любовник?
   И я подумал, что бы сказал мой неведомый отец, чья фамилия — как мне говорили — была Браун, о своем черном преемнике.
   — Чему ты смеешься, милый?
   — Ты — замечательная женщина, мама.
   — Под конец жизни мне немножко повезло.
   — Это ты о Марселе?
   — Да нет! Он славный мальчик, и все. Я говорю о гостинице. Ведь это — мое единственное имущество за всю жизнь. Она мне принадлежит целиком. И не заложена. Даже за мебель все выплачено.
   — А картины?
   — Они, конечно, висят для продажи. Я их беру на комиссию.
   — Ты купила ее на деньги графа?..
   — Да нет же, ничего подобного. От графа я не получила ничего, кроме титула, да и его я не проверяла по Готскому альманаху, так что не знаю, существует ли он вообще. Нет, тут мне просто-напросто привалило счастье. Некий мсье Дешо тут, в Порт-о-Пренсе, очень огорчался, что платит большие налоги, а так как я в то время работала у него секретаршей, я разрешила ему перевести гостиницу на мое имя. Конечно, мы составили завещание, где моим наследником на гостиницу я назвала его, а так как мне было за шестьдесят, а ему только тридцать пять, сделка казалась ему верной.
   — Он тебе доверял?
   — И правильно делал, милый. Но он зря вздумал гонять на спортивном «мерседесе» по здешним дорогам. Счастье еще, что больше не было жертв.
   — И ты стала владелицей его имущества?
   — Он был бы очень доволен, если бы это знал. Ах, милый, ты и не представляешь, как он ненавидел свою жену! Огромная, толстая, малограмотная негритянка! Разве она смогла бы вести дело? Конечно, после его смерти завещание пришлось переписать, — твой отец, если он еще жив, мог оказаться моим наследником. Кстати, я завещала святым отцам из твоего колледжа мои четки и молитвенник. Меня всегда мучила совесть, что я так с ними обошлась, но в то время я нуждалась в деньгах. Твой отец был порядочной свиньей, упокой господи его душу!
   — Значит, он все-таки умер?
   — Подозреваю, что да, но у меня нет никаких доказательств. Люди теперь живут так долго. Бедняга!
   — Я разговаривал с твоим доктором.
   — С доктором Мажио? Жаль, что я не встретила его, когда он был помоложе. Вот это мужчина, правда?
   — Он говорит, если ты будешь спокойно лежать...
   — Я и так лежу не вставая, — сказала она и улыбнулась понимающей и жалкой улыбкой. — Ну чем еще я могу ему угодить? Знаешь, этот славный человек спросил, не хочу ли я позвать священника. А я ему говорю: «Право же, доктор, исповедь меня чересчур разволновала бы — подумайте, чего только мне не придется вспоминать». Милый, если тебе не трудно, пойди, пожалуйста, и приоткрой чуточку дверь.
   Я выполнил ее просьбу. Коридор был пуст. Снизу донеслось звяканье вилок и ножей и голос: «Ох, птенчик, ты действительно думаешь, что у меня получится?»
   — Спасибо, милый. Мне хотелось удостовериться... Раз ты все равно встал, подай мне, пожалуйста, щетку для волос. Еще раз спасибо. Большое спасибо. Хорошо, когда у старухи рядом сын... — Она помолчала, наверно, ждала, что я, как альфонс, буду уверять ее, что она совсем еще не старая. — Я хотела поговорить с тобой насчет моего завещания, — продолжала она с легкой обидой, приглаживая щеткой свои густые, неправдоподобные волосы.
   — Может, тебе лучше отдохнуть? Доктор не велел мне долго у тебя сидеть.
   — Надеюсь, тебе отвели хороший номер? В некоторых комнатах еще пустовато. Наличных на обстановку не хватает.
   — Я остановился в «Эль Ранчо».
   — Ах, милый, ты непременно должен жить здесь. Тебе не следует создавать рекламу этому американскому притону. В конце концов, я как раз и хотела тебе это сказать: гостиница когда-нибудь будет твоей. Мне только вот что хотелось тебе объяснить... Законы такие путаные, надо все предусмотреть... капитал гостиницы в акциях, и я завещала треть Марселю. Если ты с ним поладишь, он очень тебе пригодится, а мне надо что-то сделать для мальчика, правда? Он ведь тут не только управляющий. Понимаешь? Ну, ты же мой сын, ты все понимаешь.
   — Понимаю.
   — Я так тебе рада. Боялась сделать промашку... Эти гаитянские юристы на завещаниях собаку съели... Я скажу Марселю, что ты сразу все возьмешь в свои руки. Только веди себя потактичнее с ним, прошу тебя. Марсель такой обидчивый.
   — А ты, мама, полежи тихонько. Отдохни. Если можешь, не думай больше о делах. Постарайся заснуть.
   — Отдохнем в могиле. Нет, не желаю торопить смерть. Она и так длится очень долго.
   Я снова приложился губами к выбеленной стене. Она томно закрыла глаза в знак любви, и я на цыпочках пошел к двери. Когда я неслышно ее отворял, чтобы не побеспокоить мать, она вдруг захихикала.
   — Сразу видно, что ты мой сын, — сказал она. — Какую роль ты сейчас играешь?
   Это были последние слова, которые я от нее услышал, и я по сей день не знаю, что она этим хотела сказать.
   Я взял такси до «Эль Ранчо» и остался там ужинать. Ресторан был полон, в буфете возле бассейна для плавания подавали гаитянские блюда, специально рассчитанные на вкус американцев; костлявый человек в остроконечной шляпе лихо выбивал дробь на гаитянском барабане, и вот именно тогда, в первый же вечер, у меня родилась честолюбивая мечта превратить «Трианон» в первоклассное заведение. Пока что он явно был гостиницей второго сорта. Я понимал, что только мелкие туристские агентства посылали туда своих клиентов, и сомневался, чтобы его доходы могли удовлетворить наши с Марселем потребности. Я решил преуспеть, и преуспеть крупно; когда-нибудь я еще буду иметь удовольствие отсылать лишних постояльцев с моей рекомендацией в «Эль Ранчо». И как ни странно, мечта моя, хоть и ненадолго, сбылась. За три сезона я превратил обшарпанный «Трианон» в самую модную гостиницу Порт-о-Пренса, а потом еще три сезона наблюдал, как она снова приходит в упадок, пока наконец не докатился до того, что у меня остались только Смиты в номере люкс «Джон Барримор» да мертвый министр в бассейне.
   В тот вечер я расплатился по счету, снова взял такси и, спустившись с холма, вступил в свои владения, где я уже ощущал себя полновластным хозяином. Завтра я проверю с Марселем счета, познакомлюсь с персоналом гостиницы и возьму бразды правления в свои руки. Я уже подумывал, как бы откупиться от Марселя, но с этим, конечно, придется обождать, пока моя мать на отойдет в мир иной. Мне предоставили большой номер на одной площадке с ней. Мебель, по ее словам, была оплачена, но полы надо было перестилать, они гнулись и скрипели под ногами, а единственной ценной вещью в комнате была кровать — хорошая, большая кровать с медными шишками, в стиле королевы Виктории — мать понимала толк в кроватях. Первый раз на моей памяти я ложился спать, зная, что мне не придется платить за ночлег и за утренний завтрак либо остаться в долгу, как в колледже св.Пришествия. Ощущение было на редкость приятное, я крепко заснул и проснулся, только когда меня разбудило отчаянное дребезжание старомодного звонка, а мне как раз снилось — бог знает почему — боксерское восстание.
   Он звонил, звонил и теперь напомнил мне пожарный колокол. Я накинул халат и отворил дверь. В тот же миг на площадке отворилась другая дверь и оттуда появился Марсель; его плоское негритянское лицо было заспанным. На нем была ярко-алая шелковая пижама, и, пока он топтался у двери, я успел разглядеть над кармашком монограмму: «М», переплетенное с «И». Я не сразу сообразил, что означает это «И», пока не вспомнил, что мать зовут Иветтой. Что это было — дар любви? Вряд ли. Скорее всего, вызов общественному мнению. У матери был хороший вкус, а у Марселя — отличная фигура, которую стоило наряжать в алые шелка; мать была не такая женщина, чтобы заботиться, как на это посмотрят второсортные туристы.
   Он заметил, что я на него гляжу, и сказал извиняющимся тоном:
   — Она меня зовет.
   Потом медленно и, казалось, неохотно направился к ее двери. Я обратил внимание, что он вошел без стука.
   Когда я снова заснул, мне приснился странный сон — еще более странный, чем сон о боксерском восстании. Лунной ночью я гулял по берегу озера, одетый, как церковный служка; тихая, неподвижная гладь притягивала меня, с каждым шагом я все больше приближался к воде. И вот мои черные ботинки уже совсем погрузились в нее. Потом задул ветер и вода в озере поднялась, как небольшой девятый вал, но, вместо того чтобы захлестнуть меня, он высокой грядой пошел прочь, и вот мои ноги уже ступали по сухим камням, озеро превратилось в дальний отблеск в каменистой пустыне, а острая галька резала мне подошву сквозь дыру в башмаке. Я проснулся от суматохи, которая поднялась на всех этажах и на лестнице. Моя мать, Madame la Comtesse, умерла.
   Я приехал налегке, мой европейский костюм был слишком теплым для здешнего климата, и мне пришлось явиться к покойнице в спортивной рубашке. Я купил ее на Ямайке; она была ярко-красная и украшена рисунками из книги восемнадцатого века о жизни острова. Мать уже прибрали — она лежала на спине в прозрачной розовой ночной рубашке, с двусмысленной улыбкой на губах, в которой светилось какое-то тайное и даже чувственное удовольствие. Но пудра на лице спеклась от жары, и я не мог себя заставить поцеловать эти окаменевшие хлопья. Марсель чинно стоял у кровати, одетый во все черное, и слезы скатывались по его лицу, словно вода с черной крыши во время ливня. До сих пор я смотрел на него как на последнюю материнскую причуду, но когда он сказал мне с мукой в голосе:
   — Я не виноват, сэр. Я ведь ей все время говорил: не надо, вы еще не окрепли. Погодите немного. Будет лучше, если вы подождете... — я понял, что он не просто альфонс.
   — А что она?
   — Ничего. Просто откинула простыни. А когда я ее вижу, всегда этим кончается.
   Он пошел из комнаты, тряся головой, словно хотел смахнуть с лица дождевые капли, но тут же вернулся, встал возле покойницы на колени и прижался губами к простыне в том месте, где ее приподнимала округлость живота. Он стоял на коленях и выглядел в своем черном костюме, как негритянский жрец, совершающий какой-то непристойный обряд. Ушел из комнаты не он, а я: это я пошел на кухню и распорядился, чтобы слуги снова принялись за дело и приготовили постояльцам завтрак (даже повар так плакал, что совсем выбыл из строя); это я позвонил доктору Мажио (телефон в те времена еще работал).
   — Она была замечательная женщина, — сказал мне потом доктор Мажио, но я был в таком замешательстве, что только пробормотал:
   — Да я ведь ее едва знал!
   На следующий день в поисках завещания я просмотрел ее бумаги. Нельзя сказать, чтобы она была очень аккуратна; ящики бюро были битком набиты счетами и квитанциями, сложенными без всякой системы и даже не по годам. Порою в пачке квитанций из прачечной я натыкался на то, что раньше принято было называть billet doux [любовной запиской (фр.)]. Одна из таких записочек, нацарапанная по-английски карандашом на оборотной стороне меню, гласила: «Иветта, приходи ко мне сегодня ночью. Я гибну. И жажду coup-de-grace» [здесь: чтобы ты меня доконала (фр.)]. Кто это писал — какой-нибудь постоялец? И почему мать сохранила листок — из-за меню или из-за самого послания? Меню было изысканное по случаю празднования 14 июля.
   В другом ящике, где хранились главным образом тюбики клея, кнопки, заколки, вкладыши для ручки и скрепки, лежала фарфоровая копилка в виде свинки. Она была легкая, но в ней что-то бренчало. Мне не хотелось ее разбивать, но глупо было ее выбрасывать вместе с другим мусором, даже не поглядев, что в ней. Разбив ее, я нашел пятифранковую фишку из казино в Монте-Карло, такую же, как та, что я бросил в церковную кружку несколько десятилетий назад, и почерневшую медаль на ленточке. Я не мог разобрать, что это за медаль, но, когда я показал ее доктору Мажио, он сразу сказал:
   — Это медаль за участие в Сопротивлении. — И вот тогда он добавил: — Ваша мать была замечательная женщина.
   Медаль за участие в Сопротивлении... Я не поддерживал никакой связи с матерью в годы оккупации. Заслужила ли она эту медаль, стащила ее или получила на память от любовника? У доктора Мажио на этот счет не возникало сомнений, мне же трудно было представить себе мать героиней, хотя я был уверен, что она сумела бы сыграть и эту роль не хуже, чем роль grande amoureuse [великой любовницы (фр.)], которую играла для английского туриста. Она убедила отцов-иезуитов в своей добродетели даже в сомнительной атмосфере Монте-Карло. Я очень мало о ней знал, но вполне достаточно, чтобы признать умелую комедиантку.
   Однако, несмотря на то, что в счетах царил беспорядок, завещание ее, напротив, было составлено точно, ясно, подписано графиней де Ласко-Вилье и засвидетельствовано доктором Мажио. Она превратила свой отель в акционерное общество и выделила одну именную акцию Марселю, другую доктору Мажио и третью своему поверенному, которого звали Александр Дюбуа. Сама она владела девяноста семью акциями и документами о передаче ей трех остальных акций, тщательно приколотыми к завещанию. Акционерное общество владело всем имуществом гостиницы, вплоть до последней ложки и вилки. Мне было завещано шестьдесят пять акций, а Марселю тридцать три. Следовательно, я становился хозяином «Трианона» и мог сразу приступить к осуществлению своей мечты или, вернее, с той маленькой оттяжкой, которая уйдет на поспешные похороны матери — здешний климат вынуждал нас торопиться.
   Для этой процедуры доктор Мажио оказался незаменим. Мать в тот же день перенесли на маленькое кладбище в горной деревушке на Кенскоффе, где ее и закопали среди невысоких надгробий с подобающим католическим обрядом. Марсель плакал, не стесняясь посторонних, возле могилы, напоминавшей сточную канаву на городской мостовой, потому что вокруг стояли домики, которые гаитяне строят для своих покойников; в день поминовения усопших туда приносят хлеб и вино. Пока на гроб швыряли положенные комья земли, я обдумывал, как бы поскорее избавиться от Марселя. Мы стояли под мрачной сенью иссиня-черных туч, которые как всегда собирались в этот час над вершиной горы и под конец ринулись на нас яростным потоком; мы со священником во главе бросились к своим такси; могильщики бежали следом. Тогда я этого еще не знал, а теперь знаю, — могильщики вернулись на кладбище засыпать землей могилу моей матери только на рассвете; никто не станет работать ночью на кладбище, разве что какой-нибудь упырь, вышедший из могилы по приказу houngan'а [жрец (креол.)], чтобы во тьме свершить свое дело.
   В тот вечер доктор Мажио пригласил меня к себе на ужин; вдобавок он дал мне множество мудрых советов, к которым я, глупец, не прислушался, подозревая, что он хочет приобрести отель для какого-нибудь клиента. Я отнесся к нему с недоверием из-за той единственной акции, которой он владел в акционерном обществе матери, хотя у меня хранился передаточный документ с его подписью.
   Он жил на нижнем склоне Петионвиля в трехэтажном доме, похожем в миниатюре на мою гостиницу, с башенкой и резными балконами. В саду росла сухая пирамидальная сосна, похожая на иллюстрацию к роману конца девятнадцатого века, и единственным современным предметом в комнате, где мы сидели после ужина, был телефон. Он казался нелепым анахронизмом в музейной экспозиции. Тяжелые складки красных драпировок; шерстяные скатерти с бомбошками на столиках; фарфоровые статуэтки на камине, и среди них две собачки с такими же добрыми глазами, как у самого доктора; портреты родителей (цветные фотографии в овальных рамах, наклеенные на лиловый шелк); экран из плиссированной материи, закрывающий ненужный камин, беллетристика в застекленном книжном шкафу (медицинские книги доктор держал во врачебном кабинете) в старинных переплетах из телячьей кожи. Все это принадлежало другой эпохе. Я посмотрел заголовки, когда он выходил «мыть руки», как он вежливо объяснил по-английски. Тут стояли «Отверженные» в трех томах, «Тайны Парижа» без последнего тома, несколько полицейских романов Габорио, «Жизнь Иисуса» Ренана и, как ни странно в таком соседстве, «Капитал» Маркса, переплетенный в такую же телячью кожу, как и «Отверженные», — издали эти книги и не различишь. Лампа под розовым стеклянным абажуром, стоявшая на столе, где сидел доктор Мажио, была — и весьма предусмотрительно — керосиновой, ибо даже тогда свет подавали с перебоями.
   — Вы правда хотите взять гостиницу в свои руки? — спросил меня доктор Мажио.
   — А почему бы и нет? У меня есть кое-какой опыт работы в ресторане. Я вижу, что здесь можно многое улучшить. Мать не обслуживала богатую клиентуру и не стремилась превратить «Трианон» в гостиницу-люкс.
   — В гостиницу-люкс? — повторил доктор. — Ну, здесь вам вряд ли это удастся.
   — Но такие гостиницы есть же и здесь.
   — Хорошие времена будут продолжаться не вечно. Выборы не за горами...
   — А разве это так важно, кто победит?
   — Для бедноты — нет. А для туристов — кто знает?
   Он поставил возле меня блюдечко в цветах — пепельница в этой комнате была бы неуместна, ведь в прежние времена здесь не принято было курить. Он держал блюдце бережно, словно оно было из бесценного фарфора. Доктор был человеком очень крупным и очень черным, но обладал необычайной деликатностью, он бы не смог, я уверен, дурно обойтись даже с неодушевленным предметом, даже с неподатливым стулом. Для человека профессии доктора Мажио на свете нет ничего бесцеремоннее телефона. Но когда он зазвонил во время нашего разговора, доктор так деликатно поднял трубку, словно взял руку больного, чтобы проверить пульс.
   — Вы когда-нибудь слышали об императоре Кристофе? [один из вождей восстания негров на Гаити в начале XVIII в., объявивший себя впоследствии императором] — спросил меня доктор.
   — Конечно.
   — Те времена могут вернуться. И быть может, еще более жестокими и подлыми. Спаси нас бог от маленького Кристофа.
   — Кто же себе позволит спугнуть американских туристов? Вам нужны доллары.
   — Когда вы лучше нас узнаете, вы поймете, что мы здесь живем не на деньги, мы живем в долг. Всегда можно убить кредитора, но никто не убивает должников.
   — Кого вы боитесь?
   — Я боюсь маленького сельского врача. Вам его имя пока ничего не скажет. Надеюсь только, что вам не придется увидеть его имя написанным электрическими лампочками над городом. Если же этот день настанет, лично я, поверьте, спрячусь в первую попавшуюся нору.
   Впервые пророчество доктора Мажио не сбылось. Он недооценил свое упрямство или свое мужество. В противном случае мне не пришлось бы дожидаться его возле высохшего бассейна, где бывший министр лежал неподвижно, как туша в лавке мясника.
   — А Марсель? — спросил он. — Как вы думаете поступить с Марселем?
   — Я еще не решил. Завтра с ним поговорю. Вы знаете, что ему принадлежит треть отеля?
   — Вы забыли — я засвидетельствовал завещание.
   — Мне кажется, он согласится продать свои акции. Наличных у меня нет, но я попытаюсь получить ссуду в банке.
   Доктор положил крупные розовые ладони на колени своего черного парадного костюма и наклонился ко мне, словно хотел поведать какую-то тайну.
   — Я советую вам поступить как раз наоборот, — сказал он. — Продайте ему ваши акции. Облегчите ему это дело, продайте их дешево. Он гаитянин и привык жить на гроши. Он выживет.
   Но и тут доктор Мажио оказался плохим пророком. Он видел будущее своей родины яснее, чем судьбы своих сородичей.
   Я улыбнулся:
   — Ну нет! У меня своего рода слабость к этой гостинице. Вот увидите: я останусь и выживу.
   Я переждал еще два дня, прежде чем заговорить с Марселем, но за это время съездил к директору банка. Последние два сезона были для Порт-о-Пренса очень удачными. Я изложил, как собираюсь поставить дело в отеле, и директор — он был европеец — не стал чинить препятствий и дал мне ссуду. Единственное, на чем он уперся, — это на сроке ее погашения.
   — То есть вы требуете, чтобы я погасил ее за три года?
   — Да.
   — Почему?
   — Видите ли, к этому времени пройдут выборы...
   Я почти не видел Марселя после похорон. Бармен Жозеф приходил ко мне за распоряжениями, повар и садовник тоже обращались только ко мне; Марсель отрекся от престола без всякой борьбы, но, встречаясь с ним на лестнице, я замечал, что от него разит ромом, поэтому, позвав его для разговора, я заранее налил ему стаканчик. Он выслушал меня молча и принял все, что я предлагал, без единого слова. То, что я ему обещал, было, по гаитянским масштабам, большими деньгами, и я платил в долларах, а не в местной валюте, хотя сумма и составляла половину номинальной стоимости его акций. Для психологического эффекта я держал деньги наготове в стодолларовых купюрах.
   — Вы их все-таки пересчитайте, — сказал я ему, но он сунул деньги в карман не глядя. — А теперь попрошу вас расписаться вот здесь. — И он подписал не читая.
   Все обошлось как нельзя более просто. Без всяких сцен.
   — Мне понадобится ваша комната, — сказал я. — С завтрашнего дня.
   Может, я был с ним слишком жесток? Но отчасти это было вызвано тем, что я не совсем ловко себя чувствовал, вступая в сделку с любовником матери, и ему тоже, я думаю, было неприятно встречаться с ее сыном, человеком много старше себя. Он заговорил о ней уже перед самым уходом:
   — Я сделал вид, будто не слышу звонка, но она все звонила и звонила. И я подумал — не надо ли ей чего-нибудь?
   — А нужны ей были только вы?
   Он сказал:
   — Мне очень стыдно.
   Я не мог с ним обсуждать силу плотских вожделений моей матери.
   — Вы не допили ром, — сказал я.
   Он осушил стакан.