же был красив, как Жан Маре, на вид солиден, но с ухватками этакого плейбоя,
вечного мальчика, с узким лбом великолепного остолопа. С зачесанными назад
черными волнистыми волосами, лоснящимися от репейного масла. Дядя Серж очень
хорошо относился к Георгу, с удовольствием показывал город, приехавшему
родственнику из далекого уральского захолустья. Вообще, Георга он считал
чуть ли не своим сыном. Своих-то детей у них не было. Тетя Эмма оказалась
бесплодной.
Как-то курили они с ним, стоя на балконе. Дядя Серж ковырял спичкой в
ухе, последнее время он завел такую привычку. Георг спросил об этом. "Да вот
засело что-то в ухе, никак достать не могу, свербит, мешает слушать, давит".
Как художник художника уральский гость понимал: для музыканта слух - самое
главное. Через малое время это "что-то" выросло в злокачественную опухоль в
мозгу. Дядю Сержа положили в больницу. Узнав, что дядя при смерти, Георг
срочно вылетел в Прибалтику. Тогда это было просто и дешево. Стояло лето и
совсем не хотелось думать о смерти. Но как только Георг увидел дядю Сержа,
сразу понял - он уже не жилец. Кожа у него стала серой, дряблой, словно у
глубокого старика. На всем его облике, как говорят в таких случаях, лежала
печать смерти. Печать, заверенная консилиумом врачей.
Они пошли в больничный сад. Было тепло, светило солнце. Георг угостил
Сержа пачкой американской жвачки сверх того, что они принесли с теткой. Дядя
Серж очень любил жвачку. Двигая челюстями, он улыбался, подмигивал Георгу,
говорил:
- Док мне обещал, что все будет о'кей! Он свой чувак, я его сто лет
знаю, классный специалист, обещал по блату сделать операцию...
Георг, который знал о роковом диагнозе, изображал на лице энтузиазм и
веру в светлое будущее Дяди Сержа.
- Мой случай не такой уж и трудный, верно? - подбадривал себя дядя. -
Че, у меня рак что ли?.. рак-срак...
И тут тетка сделала несусветную глупость, от которой Георг весь
похолодел. Она быстро наступила Георгу на ногу, чтобы он молчал насчет
диагноза. Он по-настоящему на нее разозлился - ведь Серж увидит этот жест! И
все поймет! Неужели тетка считает Георга тупицей, набитым дураком, который
не знает, как себя вести в подобных случаях.
Но больной, казалось, ничего не заметил. Вероятно, его подсознание,
стоящее на страже рассудка, в своей тайной мастерской вырезало этот кусочек
реальности и склеило пленку так, как будто ничего не произошло. Но Георг до
сих пор не может простить тетке ту глупейшую выходку.
Дяде Сержу сделали операцию и быстро выписали домой, чтобы не вешать на
больницу смертельный случай. Спустя два дня Серж скончался, в возрасте 55-ти
лет.
Эмма продала ударную установку мужа и на эти деньги его похоронила.
Скучала она, живя одна, вдали от всех родственников. Одни - в Брянске,
другие - на Урале. Тетка соблазнила Георга европейской жизнью. Каузинас
все-таки столица, хоть и маленькая. Здесь живут культурные люди, с
европейским кругозором. В Москве все схвачено - не пробиться, Урал -
захолустье, а в Прибалтике творческая атмосфера более раскрепощенная. Если
Георг хочет чего-нибудь достичь на поприще искусства, лучшего места не
сыскать. И ей, тетке Эмме, будет не так одиноко. А квартира у нее большая,
двухкомнатная...


Пока Георг умывался, переодевался в домашнее, сериал закончился, и
постаревшая женщина поспешила на кухню, чтобы подать обед любимому
племяннику. Георг сел за стол, придвинул к себе тарелку горячего, вкусно
пахнущего борща. Торопливо стал есть.
- Не хапай так, обожжешься, - сделала всегдашнее свое замечание тетка,
намазывая на хлеб бело-розовую массу - тертый хрен с морковью - очень
толстым слоем, так, как любил ее племянник.
- Очень вкусный борщец, - сказал племянник, - именно такой, о каком я
думал, когда шел домой.
- Положи сметаны - еще вкуснее будет.
- Нет, не хочу.
- Странный ты человек: не ешь сметаны, - каждый раз удивлялась тетка.
- Я съем ее, но отдельно, - как всегда отвечал племянник. - Когда
сметана в борще, то никакого вкуса уже не ощущается, кроме сметанного.
На сладкое была малина с молоком.
- Подави ягоды, - посоветовала тетя Эмма.
- Хорошо, только подожду. Пусть червячки вылезут. Дадим им шанс.
После обеда, когда он мыл посуду, тетка ругала его за то, что он не
позвонил и не доложил ей о своем местонахождении. В Старом городе творилось
Бог знает что. Просто "светопредставление". Она, тетя Эмма, вся
испереживалась.
- И, наконец, побрейся, а то зарос как чеченец.


Тетя Эмма временно иссякла и смолкла, было видно, что она чем-то
озабочена, может быть, даже слегка огорчена. Вероятно, в ее личной жизни
произошел очередной излом.
- О Господи... - тяжко вздохнула она.
- Что опять случилось? - равнодушно спросил Георг, вытирая полотенцем
руки.
Вместо ответа тетка выложила на стол письмо.
- Откуда?
- Из России... От Марии. Пишет, что приболела, домой тебя зовет...
Георг взял распечатанный конверт, вытащил письмо и стал читать.
Знакомые мамины полуграмотные каракули. Каждый абзац начинался с его полного
имени - "Георгий...". Это выглядело непривычно, казалось странным,
отчужденность какая-то возникала. Лучше бы она называла его детским именем -
Гоша. Неужто расстояние и годы охладили их отношения? Но, оказалось, это
было не так. Мать по-прежнему любила своего сына и звала домой. Просто она
не знала, как обращаться к сыну, который давно уже не мальчик, которого она
давно не видела и который уже состарился на чужбине. Его нынешнего имени она
не слышала никогда.
Георг читал, и мамины слезы обжигали ему края век, и в сотый раз он дал
себе клятву: как только уладит все дела, немедленно отправится в Россию.
Вернется домой. Навсегда.
- ...Он такой клевый чувак, веселый, на баяне играет. У него высшее
образование, военным хирургом был, полковник... Теперь в отставке. Жена у
него давно умерла... Вот, предлагает мне сойтись с ним... Ты как на это
смотришь? Георг, ты меня слышишь?
- Как его зовут?
- Я же тебе уже сказала. Его зовут Василий Семенович. Он такой кле...
- Тетя Эмма, я рад за вас!
- Я его, конечно, не люблю, как Сержа... Такие мужчины, каким был мой
Серж, больше уже не рождаются...
- Тетя, не всегда любовь - главное. Личный доктор тоже неплохо...
- Жить мы будем у меня, а его комнату будем сдавать. Или ты можешь туда
переселиться. Только не подумай, что я тебя прогоняю...
- Что вы, тетя Эмма, я могу пока пожить в мастерской. Зачем я буду
лишать вас дохода.
- Ты у меня умница, самый любимый мой племянник. Дай я тебя поцелую!..
- Тетка оглушительно чмокнула его в щеку, и после умиления вытерла двумя
пальцами свой растолстевший крупнопористый нос. - Ой! я ведь еще одно письмо
получила, от Любки из Брянска. Если бы ты знал, до чего же они все там
жадные. Такие жадные! Дом делили, так чуть друг дружку не поубивали...
Георг стоически выдержал испытание рассказом о Любке из Брянска,
поблагодарил тетку за вкусный обед и попросил разрешения удалиться.
Он лег на диван в своей комнате, взял с полки, висевшей у изголовья,
второй том "Войны и мира" Толстого и стал читать. Через десять минут глаза
его закрылись сами собой, книга съехала набок, и Георг провалился в сон, как
в колодец.

2

Проснулся он около шести вечера. Взглянул на часы и слегка огорчился:
сегодня он явно, откровенно сачкует. Даже чай в 5 часов пропустил, что с ним
случалось крайне редко. Вот что значит, таскаться с чужими женами по
блатхатам. Сразу же строго размеренная жизнь летит к едрене-фене. Чаю,
однако, он все же выпьет. Пусть не в пять, а в шесть часов. Он же не
какой-нибудь там англичанин, который, что бы ни случилось - будь-то
землетрясение, война или конец света - ровно в 5 часов пьет свой чай. "Файв
о'клок". Не снимая цилиндра с головы. Святое дело!

В половине седьмого Георг, гладко выбритый, ладно причесанный,
благоухающий одеколоном, вышел из дома. "Куда ты, скоро ужин!", - сказала
тетя ему перед его уходом. "Ужин - не нужен, - ответил он. - У меня сегодня
пост". - "Не говори глупостей, какой пост, у тебя желудок..." - "Ладно, у
себя что-нибудь перекушу и, возможно, там заночую". - "Поздно не ходи". -
"О' кей!"
Когда он в прихожей надевал обувь, к нему вышла тетя Эмма. Горько
глянула на его старенькие кроссовки: она уже отчаялась заставить племянника
купить новые. Но зато в другом она решила быть твердой. Голосом, не
принимающим возражений, она сказала:
- В понедельник...
- Во вторник, - звякая обувной ложкой, поправил ее племянник, с ходу
догадавшись, о чем она будет говорить.
- Во вторник, - приняла коррекцию тетя, - возьмешь у меня кроны,
сколько надо - скажи, поедешь в Старый город и купи себе черные и синие
джинсы. Это, - она указала на георговы тертые и штопанные черные джинсы, -
уже нельзя носить. До того они у тебя позорные, мне от Марии будет стыдно.
Скажет, что я за тобой плохо смотрела...
- Хорошо, согласился племянник, - съезжу в Старый город, а потом - на
наш рынок, выберу и куплю одни черные джинсы, синие у меня висят уже сто
лет, я их почти не носил.
- Они тоже скоро протрутся, купи в запас.
- Уж если брать синие, то лучше я возьму в "секонд хэнде" настоящие,
фирменные... и раза в два дешевле.
- Зачем тебе это?! Ничего не надо брать ни в каком... "хенде хохе"...
Кто-то носил, а ты будешь после него одевать... - Тетя Эмма изобразила
брезгливую гримасу.
- "Хенде хохе"? - рассмеялся Георг и рассмешил тетю.
Малообразованная, она часто, не будучи в состоянии повторить за
племянником какие-то его слова и выражения, коверкала их. Но иногда, вот как
сейчас, у нее получалась забавная игра слов. Горькая и точная.
Сардонически веселые, в хорошем настроении они расстались.



ИСКАНИЯ

...возраст, когда распутство выдохшись,
начинает искать себе бога.
Джеймс Джойс.



1

Мастерская у него была на параллельной улице. Надо только перейти
соседний двор довоенного дома, а там уж рукой подать. Ему здорово повезло,
что он имеет мастерскую в пяти минутах ходьбы от теткиной квартиры.
Он прошел через старый двор, густо усеянный пролетариями, всегда
находящимися в той или иной степени опьянения. Их многочисленные дети, по
большей части чумазые и горластые, как дети пролетариев, всех стран, играли
тут же.
Перейдя тихую улицу, он оказался уже в другом микрорайоне, впрочем,
оставаясь во все том же русском гетто. Гигантское полотнище с поясным
портретом генерал-президента Адама Голощекова, висевшее на растяжках на
торце новой высотки, трепеща под ветром, издавало звук, похожий на шумные
аплодисменты ликующей толпы. Плакат был оформлен просто и доходчиво. Широкая
мозолистая ладонь профессионального военного приложена к седеющему виску в
приветственном жесте. Лаковый козырек форменной фуражки забралом прикрывает
узкий медный лоб. Металлическая добротность лица, строгий взгляд, который
так обожает плебс. И лаконичный лозунг, брошенный новым вождем на партийном
съезде славянских арийцев, ставший девизом страны: "Эллинизируем Леберли!"
В киоске, который расположился в бывшей трансформаторной будке, он
купил демократический батон с тмином. Ну вот и знакомая, желтого кирпича
пятиэтажка, здесь и находилась его мастерская. Собственно, это была комната
18-ти кв. метров, входившая в состав трехкомнатной квартиры, купленная
Георгом еще в доперестроичные времена по счастливому стечению обстоятельств.
Времена менялись, иногда менялись и жильцы в квартире, а Георг оставался
ответственным квартиросъемщиком.
Другую комнату таких же размеров занимала женщина средних лет с
девочкой-школьницей и папой No 2. Несмотря на то, что частенько оба ходили
под градусом, в отношении Георга вели себя вполне корректно. В третьей
комнате - самой крошечной, метров девяти - ютилась молодая семья, с
малолетним ребенком. Они вселились недавно, из каких-то общежитий. В надежде
получить более приличное место под солнцем, они усиленно плодились и
размножались. Второй ребенок у них появится, судя по всему, месяца через
два. И Георгу, постоянно проживавшему с теткой в двухкомнатной квартире,
было почему-то ужасно неловко оттого, что он один занимает такую громадную
площадь, да и то не для жилья, а для весьма сомнительного, с точки зрения
соседей, ремесла. Сосед из мини-комнаты - молодой парень, работавший на
неработающем заводе - как-то предлагал ему обменяться комнатами и обещал
доплату, но Георг, испытывая неловкость за свою жестокость, вежливо
отказался. На девяти метрах с мольбертами не развернуться - это ясно, а
доплата будет смехотворна. Этот малый даже не представляет, сколько стоит
сейчас один метр жилой площади. Господи, да откуда у этого незадачливого
работяги могут быть деньги!
И вообще, почему он, художник, должен испытывать стыд, разве он, черт
побери, ответственен за всю эту бардачную систему? Однако стыдно все же
было. И через два месяца, когда укоряющий взор соседа станет еще более
откровенным и в нем засветится ясный огонь пролетарского гнева, придется
отсюда съезжать на другую квартиру.
"Все одно к одному, - подумал Георг, - продам мастерскую и на эти
деньги уеду домой. Боже, как мне все здесь опротивело..."
Георг поднялся по грязной лестнице на свой четвертый этаж, проходя
сквозь незримый слоеный пирог запахов: кошаче-собачий внизу и далее -
чесночно-клеевой. Во всяком случае, вверху отвратительно пахло столярным
клеем. "Суп они из него варят, что ли?" - проворчал Георг, доставая ключи.
Он открыл входную дверь и бочком протиснулся в коридор. Пошире распахнуть
дверь мешала стоящая поперек дороги детская коляска. В воздухе витал стойкий
запах пеленок, кои густой гирляндой висели тут же. Судя по разгоряченным
возгласам, доносившимся из мини-комнаты, соседи принимали гостей, по всей
видимости, родственников.
В комнате Георга было жарко. Желтые горячие лучи солнца насквозь
простреливали комнату через большое окно с пыльными стеклами. "Ох, ты йог
твою мать!" - придушенно вскрикнули за стенкой, где располагалась
мини-комната, и на пол обрушилось некое тяжелое тело, возможно даже
человекообразное. "Борьбу они что ли затеяли? - подумал Георг. - Как они
только там умещаются?"
Он сел в большое кожаное кресло, которое только одно занимало целый
квадратный метр полезной площади. Кресло было старинным, начала века,
некогда купленное Георгом в комиссионке совсем задешево.
Георг оглядел комнату теплым взором. Стены, увешанные его картинами,
полки с любимыми книгами, с красками, кистями, карандашами и еще Бог весть с
чем, составляли тот дорогой, милый сердцу фон, который вдохновлял,
умиротворял, нашептывал слова утешения. Это был его, Георга, отдельный мир,
особая реальность. Он любил эту хрупкую скорлупу, начиненную странными, по
мнению некоторых, фантазиями. Может быть, им руководит неосознанное желание
спрятаться в этом мире иллюзий от холодной, жестокой реальности мира
внешнего. Что ж, законное, естественное, изначальное стремление человека
иметь свое убежище, свою личную территорию, свое личное жизненное
пространство, куда допускаются лишь самые близкие по духу люди.
Сможет ли Инга войти в этот мир, не внеся дисгармонии, не разрушив его?
Очень важный вопрос для него. От этого зависит его будущее...
"Боже! - недовольно поморщился Георг. - Какая патетическая херня!..
Будущность! Важный вопрос! А подоплекой-то всего лежит мелкое эгоистическое
желание жить спокойно, без проблем, без треволнений, которые, собственно, и
составляют смысл жизни большинства людей, каковые заботы, если быть до конца
честным, и есть жизнь. Конечно, можно с лицом мученика выдавать свои картины
за живых детей. Но они никогда не засмеются, не описаются, не отчебучат
чего-нибудь этакого, не принесут двойку из школы, они будут безмолвно висеть
в твоей мастерской или у кого-нибудь в доме, теша твое самолюбие, они, быть
может, даже надолго переживут тебя. А потом вдруг исчезнут, словно ничего и
не было. А дети, из плоти и крови, пойдут в века и поколения. Так что решай.
Гены у тебя, вроде бы, здоровые, пора размножаться".
Но ведь и это тоже херня, продолжал думать Георг. Такой вариант уже
реализован. Его брат Андрей женился сразу после армии, все как положено. И
вот, ступив на топкое место семейного быта, где все зыбко и неопределенно,
он восемь лет погружался в шипящее, чмокающее болото все глубже, перестал
писать стихи, запил, наконец, весь без возврата ушел в это дерьмо,
погрузившись в него по маковку, пока собственноручно не прервал свои
страдания. Отпрыск, ради которого все это затевалось, дочь, к 14-ти годам
прошла в русском гетто огонь, воду, медные трубы и коллективные одноразовые
шприцы. Так стоило ли огород городить?
Вот и выходит, что картины хоть и не живые дети, зато не предадут, не
обманут надежд, за них не будет стыдно. "Тут одно хорошо, - утешал себя
художник, - поскольку у меня нет детей, меня ни в чем упрекнуть нельзя,
кроме разве того, что у меня нет детей".
Он, конечно, не был сознательным сторонником св. Августина,
проповедовавшего безбрачие, но соглашался с мнением князя
Болконского-младшего, который говорил Пьеру Безухову, что жениться надо как
можно позже, ни на что не способным стариком, чтоб не пропало в тебе все
значительное, великое...
Но, сказать по чести, такая жизненная позиция Георгу казалась довольно
подленькой. И одновременно - такой соблазнительной...
А все потому, что требования, предъявляемые друг к другу, у мужчин и
женщин сильно отличаются. Женщины от мужчин требуют всего, а мужчины от
женщин требуют только одного.
Оттого так трудна для мужчин проблема выбора. Вечный деятельный покой,
вот что тебе нужно, сделал вывод Георг.
За стеной заиграла пластинка и запела голосом великой певицы:

"Знаю, милый, знаю, что с тобой.
Потерял, себя ты потерял.
Ты покинул берег свой родной,
А к другому так и не пристал..."

Удивительно, какой емкий, точный смысл заключен в этих простых словах
песни. Это же про нас. Стоящих на расшарагу...
Он встал с мягкого кресла. Проходя мимо каскада полок и лаская взглядом
корешки книг, он встретился с глазами прапрадеда. Старинная фотография конца
девятнадцатого века, выцветшая желтовато-коричневая сепия, хранилась в
семейном архиве отца как величайшая редкость. Георг привез ее сюда,
возвратясь из очередной побывки на родине. Прапрадед Макар на ней был
отображен столетним седобородым старцем с георгиевскими крестами на груди.
Георг сел в свое рабочее вращающееся кресло, облокотился о стол,
невольно принимая позу человека, изображенного на фото, и стал смотреть в
далекое прошлое. Его охватило странное чувство, будто он смотрит на свое
отражение, и видит, каким он будет через пятьдесят лет. Если, конечно,
доживет. Впрочем, Георг с самого детства верил в свой долгий полет. И все
же, в облике далекого предка было что-то чужое, непонятное, необъяснимое
словами.
Станичный атаман Макар Колосов с покойным достоинством восседает на
крепком, красивом стуле, левая рука опирается на край стола. На столе
громоздятся книги, стоит горшок с высоким комнатным растением с длинными
узкими листьями. За спиной прапрадеда - большое окно. Оттуда бьет яркий свет
потустороннего мира, так что детали заднего плана утопали, растворяясь в
некой солнечно-мистической белизне. Этот, гарсиамаркесский мистический свет,
подобный тому, что освещал бессмертного старца Мелькиадиса, особенно
интриговал Георга. Что там, за окном?
Предок в упор смотрел на своего далекого потомка, словно бы вопрошая, в
ладу ли с совестью живешь? все ли ты сделал для своего государства? Макар -
истинный воин, честно воевавший за Веру, Царя и Отечество, имел права
спрашивать. Вот что было главным в этом образе - уверенность! Уверенность в
правоте своей жизни. Уверенность, что не напрасно ее прожил. Он твердо, без
колебаний, был уверен, что Бог есть, что Россия - самая могущественная
страна в мире...
Георгу особо похвастаться было нечем: ни твердой верой в Бога, ни
определенностью жизненной позиции, ни ратными подвигами, ни даже потомками;
и он стыдливо отвернулся, подошел к мольберту, на котором стояла его
последняя картина, почти законченная. Почти, потому что над картиной, в
принципе, можно работать до бесконечности. Пока не испортишь ее. Если в
скульптуре надо отсечь все лишнее, то в живописи, где идет не отсекание, а
прибавление, наслоение мазков, главное - вовремя остановиться.

2

В последние годы уходящего века в творческой вселенной Георга шла
борьба двух, а может быть, и нескольких направлений. В графике он воплощал
образы если не абстрактные, то очень близкие сюрреализму. В работах же
маслом он отдавал предпочтение старой школе реалистической живописи. Однако
Георг не любил дежурных бездушных пейзажей или другой крайности - грязных
выплесков подсознания. В картине, считал он, обязательно должна биться
мысль, озаряемая высокими идеями. Идеями добра, красоты, гармонии, образами
невысказанных желаний, не воплотившейся мечты. Очень желательно, чтобы
картины твои излучали добрую энергию.
В своих работах он, скорее, был склонен к символизму. Ибо вся наша
жизнь - символ. Впрочем, он старался не обзывать свою творческую манеру
каким-нибудь "измом". Георгу хотелось через реализм, имея его в основе, как
фундамент, выйти на какие-то новые рубежи. Но вот на какие именно рубежи, он
не представлял. Однако трудно добиться впечатляющих результатов, когда не
знаешь, чего ты собственно хочешь... Не то чтобы он разуверился в реализме,
но все чаще накатывало на него черная полоса творческой неудовлетворенности.
Он чувствовал себя лошадью, скованной упряжью, ведомой педантичным возницей,
требовавшего неукоснительного соблюдения правил уличного движения. Но как
хотелось, Боже! как хотелось сбросить с себя эту надоевшую упряжь и вольным
скакуном мчаться по бескрайней степи, презрев все правила движения.


- Зря я приехал сюда, в Прибалтику, со своим реализмом, - жаловался
Георг. - Они не воспринимают серьезно мои работы.
- В чем же дело, - говорил его знакомый, художник С***. - Перейди на
авангард. Многие художники прошли путь от строго реализма до
абстракционизма: Пикассо, Сальвадор Дали... ну и многие другие, из
современных - Шерстюк... да несть им числа. Я понимаю тебя. Само время
требует новых форм. Я прошел через это еще десять лет назад и теперь
прекрасно себя чувствую. А ведь был близок к самоубийству...
Сказанное было правдой. Георг помнил старые работы С*** - серию
портретов в стиле соцреализма: мрачные краски, тяжелые, грубые мазки. Во
всем этом чувствовалась какая-то кондовость беспросветная. И вдруг С***
выставил полотна, поразившие всех, в том числе и Георга, наполненностью
светом, смелыми цветовыми решениями, нестандартностью образов. Новую манеру
С*** нельзя было с определенностью зачислить в какой-то ряд известных уже
течений. Абстракт не абстракт, от реализма остались лишь основы, но
добротные. Нечто, созвучное узорам камня. А нужно ли вообще определять
полочку для таланта. А С*** был, несомненно, талантлив. Он сумел вырваться
на тот самый простор, о котором грезил Георг.
- Попробуй себя в авангарде, - посоветовал С***.
- Не знаю... - удрученно ответил Георг. - Ты понимаешь, я не могу
заставить себя рисовать НЕПРАВИЛЬНО. А точнее сказать, не умею. Боже! если
бы ты знал, как я иногда завидую примитивистам.
- Еще бы, наивным многие завидуют. Чистый талант, не скованный никакими
канонами... А вообще-то, то, что ты называешь неправильностью, вовсе таковой
не является. И вообще, что есть правильность? Тебе нравится автопортрет Ван
Гога?
- "Им восхищаюсь, не доходя до идолопоклонства", - щегольнул Георг
цитаткой из "Улисса".
- Прелестно! Но разве он сделан по классическим законам Леонардо? И,
тем не менее, это настоящее искусство. Вспомни, что говорил Гете: если
художник нарисует, например, мопса в точности, каков он есть, то будут два
мопса, а искусства не будет. Ты слишком прямолинеен, тебе не хватает
поэтичности. Учись у тех же примитивистов. И не отчаивайся. Больше работай,
меньше кисни, возьми и мажь...
- Легко сказать - мажь. Смеешься, да? Это ведь только обыватель думает
- мажет, мол. А на самом деле - ни хрена подобного! Я пробовал "мазать",
так, эксперимента ради, ведь делают же люди, почему я не могу? И ты знаешь,
мне стыдно стало, у меня НИЧЕГО НЕ ПОЛУЧИЛОСЬ! В картине абсолютно не было
души... По-видимому, я не умею абстрактно мыслить. Очевидно, я могу мыслить
только конкретно. Реалистическими образами. Даже моя графика в стиле "сюрр",
по сути, не что иное, как калейдоскоп реалистических образов, механически
связанных. А вот переплавить их, синтезировать в нечто надреалистическое, я
не могу, хоть убейся! А может быть, я бездарен? Скажи мне, С***, я бездарен?
Только честно, по гамбургскому счету.
- Может, и бездарен, - безжалостно сказал С***, - а может, и нет...
Между прочим, великий Бунин в конце жизни пережил нечто подобное. Ругал
молодых, неопытных литераторов-модернистов, в тайне им завидуя.
Представляешь? Живой классик, гений, нобелевский лауреат! - а соплякам
позавидовал, грозился написать что-нибудь этакое, модернистское, заведомую
бессмыслицу, чтобы потом посмеяться над критиками, которые его творение
примут всерьез. Но не смог. Честно признался - не могу.
- Бунин, однако, был слишком стар, чтобы переделать себя, - продолжил