– Вы услышите сейчас французскую музыку – увертюру «Фра-Диаволо», – сообщает мне дальнейшую программу вечера петербургский меценат.
   На эстраду всходит его младший брат – виолончелист Матвей Виельгорский. Он пробует смычком свой знаменитый «Страдивариус». Стареющий и убежденный

92

   холостяк, он шутя называет любимый инструмент своею женою.
   Начинается соло на виолончели. Я занимаю место рядом с д'Антесом. Искрометная фантазия Обера сменяет строгую гармонию германского композитора.
   Под звуки «Фра-Диаволо» в концертный зал входит незнакомка в сопровождении советника австрийского посольства.
   Чистота славянского облика заметно утончена в ней типом знатной европейской женщины. Огромными сияющими глазами следит она за музыкантом, видимо, совершенно зачарованная блестящим каскадом звуков, сыплющихся из-под его смычка. Алмазная фероньера чуть-чуть колеблется над ее тонкими, слегка приподнятыми бровями, придающими всему ее облику характер наивной удивленности. Я долго всматриваюсь в это лицо, источающее лучи непередаваемого очарования. И чем дольше я смотрю на него, тем явственнее узнаю женщину, нарисованную мне недавно д'Антесом в его страстном признании за бокалом шампанского у Дюмэ.
   Я наконец наклоняюсь к нему.
   – Делаю первый ход: я узнал твою даму.
   Д'Антес с удивлением взглядывает на меня.
   – Ты был так красноречив, – продолжаю я, – что по твоему портрету я без труда узнаю оригинал.
   Движением головы и глаз я указываю ему на вошедшую незнакомку.
   Жорж весело смеется.
   – Я, кажется, выиграю пари, – заявляет он. – Нет, верь мне, ты решительно ошибся. Это только моя добрая знакомая, графиня Долли Фикельмон, жена австрийского посла. Ты, конечно, будешь в числе обычных посетителей ее раутов. Я тебя сейчас представлю ей.
   И пока Матвей Виельгорский доигрывает свои искрометные вариации, д'Антес продолжает тихо говорить мне:
   – В одном ты не ошибся. Это, конечно, одна из первых петербургских красавиц. Она кружила голову императору Александру и всем европейским монархам. Когда муж ее был посланником при короле неаполитанском, ее имя даже вошло в знаменитую итальянскую поговорку: «Vedere Napoli, la Fiquelmont e morire!» ?. В Петербурге она служит одним из украшений придворных балов. И все же она решительно бледнеет и гаснет при появлении другой…
   ____________________
   ?Увидеть Неаполь, Фикельмон и умереть! (ит.)
 
93
 
   В это время смычок виртуоза оборвал на высшем подъеме бешеного темпа последние звуки финала. Мы прошли вдоль кресел, и д'Антес представил меня жене австрийского посла.
   Разговор ее приятен и жив. Она любит Париж, следит за французской литературой, знакома лично со всеми европейскими знаменитостями.
   – Как жаль, что концерт помешает мне подробно расспросить вас о семье графа Апонии. Но не заедете ли вы ко мне, виконт, пораньше в четверг, когда еще не все соберутся на раут? Мы спокойно побеседуем с вами о наших общих друзьях.
   Я принимаю приглашение. С семьей австрийского посла в Париже я был действительно близко знаком. Я мог подробно рассказать петербургской посланнице о знаменитых балах и танцевальных завтраках ее парижского друга.

94

   Третий номер программы. Маленький полный пианист с рыхлым лицом и печальными глазами поднимает с клавишей необычайные вариации, в которых странно переплетаются русские народные песни с дразнящими темами польских танцев.
   Это молодой композитор Глинка, оперу которого «Иван Сусанин»готовит к постановке Большой Каменный театр. Мы внимательно вслушиваемся в заунывные мотивы глухой северной тоски, прерываемые возбужденным звоном мазурок и вызывающим топотом краковяка.
   «Скифский концерт» впервые приоткрыл мне в глубоких сугробах медвежьей страны великий оазис искусства. Я говорю об этом Виельгорскому и молодому русскому композитору.
   – Вы правы, – отвечает мне Глинка, – в России нет ничего, но есть песни, от которых хочется плакать…

XII

   Как опытный и долголетний дипломат, барон Геккерн в первой же беседе со мною правильно определил положение нашего посольства при царском дворе. Представители революционной Франции, мы чувствовали свое одиночество в официальном Петербурге. Но личные качества и славное имя Баранта обеспечивали нам почетный прием в салонах и дворцах, где мы были всегда желанными гостями. Петербургское общество, столь чуткое к Парижу с его модами, литературой и театрами, чествовало нас как представителей законодательной нации и великого города.
   Состав петербургских послов сильно обновился незадолго до нашего приезда. В ноябре 1835 года сюда прибыли новые представители европейских дворов – посол Великобритании лорд Дэрам, прусский посланник фон Либерман, чрезвычайный и полномочный министр короля Обеих Сицилий с длинным и пышным наименованием: князь Джорж Уильдинг ди Бутера э ди Радоли. Последнего мы хорошо знали по Парижу, где он занимал до октября 1835 года тот же пост при французском Дворе.
   Это были в большинстве случаев люди восемнадцатого века, для которых политика представлялась высшим развлечением утонченных умов, увлекательной и сложной игрой нескольких одаренных представителей евро-
 
95
 
   пейской знати. Географическая карта служила им превосходной шахматной доской для остроумных комбинаций и находчивых ходов. Создавать новые соотношения границ из борьбы династических интриг представлялось для этих стареющих кавалеров лучшей заменой галантных приключений и соблазнительных азартов ландскнехта. Конгрессы с их политическими дебатами заменяли им салоны с их литературной болтовней. Упорное стремление оградить монархический строй от грозной революционной опасности обращало их всех к государственной системе Меттерниха. В кругу петербургских дипломатов мы были единственными представителями свободной школы великого Талейрана.
   Наиболее близок нам был посол Англии, лорд Дэрам, из группы радикалов. Это была сильная и своеобразная фигура на мрачном фоне самодержавного Петербурга. Он прославился резким обличением принудительных мер против чартистов. Его считали непримиримым врагом абсолютных монархий. Английское министерство поручило ему вскрыть перед конституционной Европой опасность, грозящую ей со стороны России.
   Это был человек скептического и желчного ума с меткой и острой оценкой лиц и событий. Петербургский двор относился к нему с величайшим вниманием.
   «Намедни, на придворном балу, – писал Барант в одной из своих депеш, – могло показаться, что праздник устроен императором для английского посланника: столько расточено ему любезностей и предупредительности…
   Чем более я присматриваюсь к политическому, положению России, тем более вижу, каким весом и значением пользуется здесь Англия. Помимо страха, который внушают ее эскадра и морские экспедиции, единственный род войска, способный непосредственно напасть на русское могущество, - нужно принять во внимание, что почти вся торговля в ее руках, что ее навигация в русских портах вдесятеро больше нашей, что вывоз сырого материала, единственный источник богатств, производится англичанами»…
   Вот почему русское правительство с такой тревожной бдительностью следило за всем происходящим в Англии и даже подозревало лорда Пальмерстона в намерении сжечь Кронштадт.
   Впрочем, умеренный тон лондонских ораторов в зимнюю сессию 1836 года несколько успокоил император-

96

   ский кабинет и сильно упрочил положение лорда Дэрама. Мы не могли не порадоваться этому: в официальном кругу царской столицы это был, несомненно, наш самый искренний друг.
   Его отношение к нам разделял отчасти австрийский посол Фикельмон. Несмотря на различие политических программ, он был близок Баранту как француз, историк и писатель. Предки его вступили еще при Марии-Терезии в австрийские войска, но сохранили свое французское подданство. В его речах скрещивались парижанин с германцем: он любил в живой и острой беседе передавать общие размышления о судьбах Европы. Он писал большой труд о «Психологии истории», что не мешало ему поставлять для салонных спектаклей фривольные водевили. Я читал его трактат «О системе Гельвеция» и смотрел на его домашнем театре «Утро молодой вдовы».
   В нашем посольстве ценили австрийского посла – его вкус к преданиям старой Франции, его острое слово и политический такт. Барант любил обсуждать с ним свои текущие научные труды.
   Я же охотно готовился сообщать парижскую хронику прекрасной супруге Фикельмона, сумевшей оставить след своего имени даже в простонародной неаполитанской поговорке.

XIII

   В назначенный четверг я отправился к семи часам на Английскую набережную в австрийское посольство.
   Лакей с черными орлами на всех пуговицах своей голубой ливреи, доложив обо мне, довольно долго водил меня по огромным апартаментам второго этажа.
   Мы наконец дошли до полутемного циркульного зала. Широкая арка меж колонн в противоположной стене раскрывала ярко освещенную маленькую гостиную, увешанную гобеленами.
   Мой проводник с почтительным поклоном указал мне на конечную цель наших странствий.
   Я беззвучно прошел по густому и узкому ковру, сочиняющему двери зала, и невольно остановился меж колонн входа.
 
97
 
   Зрелище, представшее моим глазам, было не совсем обыкновенно.
   У круглого мозаичного стола, какие часто встречаются в Италии, двое людей были погружены в какое-то странное занятие.
   Стол был почти сплошь покрыт драгоценными камнями. В различных сосудах они переливали разноцветными искрами. Алмазы в хрустальных чашечках, рубины на фарфоровых тарелках, сапфиры и опалы в длинных бокалах – все это дробило отсветы канделябров в бесчисленных лучах этой непонятной Голконды.
   Казалось, графиня Фикельмон, стоявшая у круглого стола, и гость ее, низко наклонившись в своем кресле над сверкающим блюдцем, были совершенно заворожены мерцающей игрой этой многоцветной россыпи. Они не сразу заметили меня.
   – Не правда ли, какой изумительный блеск? – задумчиво произнесла графиня, высоко поднимая крупный голубоватый алмаз, словно стремясь вобрать в его мелко граненную призму порхающие отблески бесчисленных свеч хрустальной люстры.
   Незнакомец поднял голову. И над грудой этих пылающих звезд я увидел огромные светлые глаза, блиставшие ярче всех драгоценностей.
   Весь облик этого безмолвного гостя чем-то сразу поразил меня. Он смотрел немного вбок и вверх, и это придавало его лицу особое выражение какого-то возвышенного созерцания. Прекрасные глаза, с громадными расширенными зрачками, словно затканными золотыми искрами, были кристально прозрачны и таинственно глубоки. Их, казалось, ширила и проясняла неведомая и торжественная дума, озарявшая изнутри весь его неправильный облик.
   – Как я рада, виконт, что вы собрались ко мне до общего съезда, – произнесла наконец графиня Фикельмон, обернувшись ко мне и ласково протягивая мне руку.
   Я переступил порог гобеленовой гостиной.
   – Виконт д'Аршиак, атташе при посольстве короля французов, – назвала меня посланница, кинув беглый взгляд на незнакомца.
   И затем, переведя на меня свою сияющую улыбку, произнесла таким же ровным тоном о своем госте:
   – Monsieur де Пушкин, двора его величества. Придворный поднялся и с легкой непринужденностью чуть-чуть поклонился мне. «Так вот этот ярый

98

   вольтерьянец, дразнящий своим пером имперских министров, – подумалось мне, – однако он нисколько не похож на якобинца».
   – Вам, как представителю французской нации, – произнес он, протягивая мне руку, – могу сказать, что больше всего в жизни я люблю поэтов старой Франции и самая пылкая мечта моя – это побывать в Париже.
   Его грудной и вибрирующий голос так же пленял, как спокойная и светлая улыбка, с которой он произносил эти приветливые слова. Я отвечал обычными любезностями, и мы продолжали беседу сидя у круглого стола с мерцающими бокалами.
   Из двери во внутренние апартаменты вошел граф Фикельмон. Он присел к нашему столу и, как всегда, сообщил ряд интересных сведений.
   – Вас, вероятно, удивляет, виконт, это обилие драгоценностей. Венские ювелиры и чешские гранильщики чрезвычайно заинтересованы добычей драгоценных камней на Урале. Я имею особое поручение от ряда австрийских фирм и, как видите, временно коллекционирую образцы этих прелестных кристаллов.
   И он рассказал мне, что в последние годы драгоценные камни, и особенно алмазы, были модным предметом в кругу русской знати. Незадолго перед тем член прусской Академии наук барон Гумбольдт, по пути на Урал и Алтай со своей ученой экспедицией, заявил в Петербурге самой императрице, что не вернется к ней без русских алмазов. И действительно, тем же летом министр финансов Канкрин получил извещение, что на уральских золотоносных россыпях среди кристаллов колчедана и галек кварца был найден первый русский алмаз. Это произвело сильное впечатление. И хотя добыча драгоценного камня оказалась ничтожной, все ожидали раскрытия новой богатой россыпи.
   Мне вскоре действительно пришлось убедиться, что алмазы были в моде в Петербурге, и даже престарелые сановники, садясь за бостон, охотно вспоминали, как при Екатерине расплачивались за проигрыш в макао бриллиантами. «Представьте себе, – рассказывала мне старуха Голицына, – столы, покрытые черным бархатом, кедровый ящик, из которого черпали золотой ложечкой по алмазу за каждую девятку. Это было похоже на «Тысячу и одну ночь»…
   Пока Фикельмон читал свою маленькую лекцию, я
 
99
 
   мог внимательно рассмотреть заинтересовавшего меня посетителя графини.
   Его некрасивое лицо было прекрасно. Несмотря на тяжелые губы, выдвинутую челюсть и неправильный излом носа, несмотря даже на обильную курчавую растительность вокруг всего лица, оно поражало странным сочетанием изящества и энергии. Тонкий овал и нежный, почти девичий подбородок, светлый, прекрасно отчеканенный лоб, живость и подвижность выражения, матовая чистота и даже бледность кожи, яркий блеск белоснежных зубов – все это придавало его облику благородную и пленительную утонченность. Редкие, еле заметные брови сообщали ему странное сходство с портретами безбровых женщин Леонардо да Винчи. Но лучше всего был взгляд – пытливо-вдумчивый и временами доверчиво-беспечный, то углубленно-мечтательный, как у мыслителя, то наивно-смеющийся, как у ребенка.
   Во время беседы он поднимал иногда широким и волнообразным жестом свою руку, небольшую и необыкновенно красивую. Длинные нервные пальцы с отточенными ногтями трепетали под батистом его манжет, интригуя двумя загадочными темными перстнями не то масонского, не то древнерыцарского типа.
   Пока Фикельмон говорил, Пушкин медленно шевелил груду мелких драгоценных осколков, рассыпанных на двух фарфоровых тарелках. На одной возвышались искрящимся конусом мелкие алмазы, на другой рубины. Тонкие пальцы погружались в серебрящиеся искры или же пропускали сквозь свою живую сеть алый поток сверкающих и твердых капель. Продолжая беседу, все мы невольно смотрели на эти каскады струящихся драгоценностей, замагнетизированные их живым и дробящимся блеском.
   – Что напоминает вам это? – спросила Долли Фикельмон, прикоснувшись к руке своего гостя, погруженной в играющие радугой алмазные осколки.
   И тут же отвечала, как бы отдаваясь какой-то мечте или воспоминанию:
   – Пальцы, хватающие снег, девственный, замерзающий, оцепенелый и все же рассыпающийся осколками и искрами снег…
   – А это, в таком случае, не напоминает ли капель крови, струящихся из раны? – произнес Пушкин, роняя сквозь пальцы правой руки горсточку вспыхивающих рубинов. – Снег и кровь – какое сочетание…

100

   – Что за мрачные сопоставления, – смеясь, упрекнула хозяйка, – я, напротив того, верю, что алмазы имеют тайное благодетельное влияние на судьбу человека, – не правда ли, виконт?
   – По преданию, – отвечал я, – Карл Смелый брал с собою в битвы все свои алмазы… – И это не приносило ему счастья? – Он выходил обычно победителем из всех сражений, пока, впрочем, не пал в битве при Нанси под шлемом, украшенным величайшим алмазом. – Какая прелесть эти старинные предания! – воскликнула графиня. – Жуковский недавно рассказывал мне, что, по представлению восточных поэтов, тот, кто носит алмаз, угоден царям и огражден от козней врагов.
   – Вы, кажется, хотите намекнуть, что мне следует заменить изумруд на этом перстне алмазом, – произнес с задумчивой улыбкой Пушкин.
   – Я для этого слишком уверена в благоволении к вам императора, – отвечала хозяйка, – не назвал ли он вас умнейшим человеком в России? Monsieur Пушкин – историограф его величества, – снова пояснила мне графиня.
   – У нас в историографы возводят великих поэтов, – заметил я, – Людовик XIV даровал это звание Расину…
   – Очевидно, император Николай следует этому примеру, – улыбнулась графиня.
   – Не думаю,- отвечал русский историограф,- тем более что в настоящее время я ведь только смиренный прозаик и пока еще не облечен титулом покойного Карамзина.
   – Историческая проза может достигать высокохудожественных форм, – заметил я, – вспомните Тацита…
   – О, конечно, особенно если тема так увлекательна, как гибель римских цезарей. Ведь Тацит – бич тиранов, и, кажется, потому он так не нравился Наполеону…
   Беседа продолжалась в этом тоне. Заметив во мне интерес к литературе, Пушкин высказал ряд живых суждений о нашей поэзии, обнаружив замечательные познания во французской словесности. Он восхищался созвездием гениев, покрывших блеском конец семнадцатого века; он прочел мне на память несколько чудесных сти-
 
101
 
   хов Андре Шенье, он с увлечением говорил о прелестных сказках Мюссе, предсказывая ему будущность романтического трагика. Он метко и кстати цитировал то элегическую думу Жозефа Делорма, то острый афоризм Шамфора. Все новинки парижской книготорговли были ему известны.
   Когда я удивился обширным познаниям поэта в нашей словесности, он с улыбкой отвечал мне, как оказалось, словами одного из своих героев:
 
   Родился я под небом полунощным.
   Но мне знаком латинской музы голос,
   И я люблю парнасские цветы 1.
 
   – Это у нас семейное, – продолжал он, – отец мой знает всего Мольера наизусть, уверяю вас. Что же касается до парижских новинок, то семья графини снабжает меня всеми запрещенными книгами, – отвечал он. – А вот и мой главный поставщик.
   В комнату входила полная пожилая дама в светлом вечернем наряде с широким придворным декольте, обнажающим ее скульптурные плечи.
   – Maman, je vous presente Ie vicomte d'Archiac, attache a d'ambassade de France 2, – произнесла графиня Фикельмон.
   Это была, как я узнал к концу вечера, известная в петербургском свете госпожа Хитрово, дочь фельдмаршала Кутузова и теща австрийского посла. В эпоху реставрации она была женою русского посланника при Тосканском дворе и с тех пор славилась своей осведомленностью в политических делах Европы.
   Она сейчас же обратилась ко мне с рядом вопросов о Тьере, Моле, Брольи, маршале Мэзоне, герцоге Немурском, о возможных комбинациях новых министерств во Франции и трех кандидатах в премьеры. Она действительно была в курсе всех парламентских дел Франции и рассуждала о них с авторитетом крупного политического деятеля.
   – Верьте мне, дорогой виконт, – уверяла меня она, – что Тьер будет снова премьером. Он действует, пока герцог Брольи мечтает, и я убеждена, что им вскоре придется обменяться ролями…
    ____________________
    1Приводим пушкинские стихи в подлиннике. Издатель.
    2Маман, я представляю вам виконта д'Аршиака, атташе в посольстве Франции (фр.).

102

   – У герцога, сударыня, очень продуманные и верные принципы управления, – попробовал возразить я.
   – Глава правительства не имеет права философствовать, – решительно изрекла моя собеседница, – не правда ли, mon cher Pouchkine.
   Она с глубокой нежностью, долгим и ласковым взглядом обратилась к своему соседу.
   – Que voulez-vous, madame 1, – отвечал тот, – ведь герцог Брольи зять госпожи де Сталь, с которой одна только женщина во всей Европе может соперничать умом и познаниями, – закончил он с еле заметной усмешкой, почтительно склонив голову перед своей собеседницей.
   – Каким вы стали скептиком, друг мой, – с укоризной произнесла дочь Кутузова, – вы перестали верить в доблесть государственного ума и гражданской воли…
   – Что может быть сладостнее дремоты на мягком изголовьи сомненья? – медлительно и слегка нараспев, как излюбленное изречение, произнес поэт.
   Вскоре салон графини наполнился. Сюда приехал высокорослый лорд Дэрам со своим атташе, эсквайром Артуром Медженисом. Этот молодой человек с бледным флегматичным лицом и розовым клювообразным носом был известен в салонах под прозвищем «больного какаду». Он недавно лишь прибыл в Петербург с новой великобританской миссией и, подобно мне, чувствовал себя в этом обществе новичком.
   Из писателей здесь вскоре появились вкрадчивый и бархатный Жуковский, безобразный и умнейший князь Вяземский. Общество разбилось на маленькие группы, и во всех углах можно было услышать любопытную новость, остроумное слово, проницательное предсказание или живую характеристику.
   У круглого мозаичного стола Жуковский, подняв на свет хрустальный бокал с рубинами, как рюмку бургундского, рассказывал нескольким дамам восточное поверье о том, как влюбленный мусульманин, целуя рубин, воображает, что он лобзает жаркие уста гурии. Лорд Дэрам сообщал Фикельмону только что полученное известие о смерти матери Наполеона Летиции Бонапарт, видевшей некогда всех своих детей на тронах Европы.
   – Вот когда можно повторить формулу Талейрана:
    ____________________
    1Что вы хотите, мадам (фр.).
 
103
 
   это не событие, это только новость, – заметил Фикельмон.
   Бледнолицый Медженис долго и вяло излагал мне свои соображения о желательности постоянного объединения всех секретарей петербургских посольств.
   Пушкин, перелистывая бальзаковскую «Златоокую деву», что-то живо говорил о современной французской прозе госпоже Хитрово, которая взирала на него из глубины своего кресла с выражением безграничного и счастливого обожания.
   Ровный и оживленный говор царил в покоях, когда я распростился с прелестной хозяйкой и отправился досматривать Скриба в Михайловский театр.
 
* * *
 
   Так протекала наша первая зима в Петербурге. Концерты Виельгорских и собрания литераторов у Карамзиных, политический салон Фикельмонов и съезды дипломатов у Строгановых, дворцовые приемы и министерские рауты понемногу раскрывали предо мною во всем его разнообразии блестящий и холодный круг столичной знати.
   Вращаясь в этой среде, я постоянно помнил пари с д'Антесом и с вопросительным ожиданием всматривался в мелькающие женские лица. Но и вторичная моя попытка разгадать эту романическую тайну потерпела полное крушение.
   – Это Аврора Шернваль, – назвал мне Жорж заподозренную мною на одном вечере ослепительную красавицу, – она, конечно, стоит всяческого поклонения, но я глубоко равнодушен к ней.
   Я сохранял право еще на один ход. И с напряженной пытливостью я продолжал всматриваться в точеные лица петербургских знаменитостей – Завадовской, Радзивилл-Урусовой, Шуваловой, Мусиной-Пушкиной или графини Лембтон, боясь потерять мой последний шанс на выигрыш в этой трудной и необычной игре.

XIV

   В Петербурге я узнал развязку того кровавого события, которое вызвало крутой перелом в ходе моей дипломатической деятельности.

104

   Депеши министерства сообщили нам о суде над Фиески и его сообщниками.
   Парижские газеты вскоре доставили подробности процесса и казни.
   Суд пэров приговорил корсиканца к наказанию, определенному за отцеубийство: ему предстояло шествовать на лобное место в рубахе, босиком, с черным покрывалом на голове.
   В день казни Фиески сохранял невозмутимое спокойствие. Он отнесся с полным безразличием к сообщению о замене квалифицированного ритуала казни обыкновенным порядком. На вопрос одного из помощников палача, нет ли у него редингота (день был холодный), он отвечал: «О, мне недолго придется мерзнуть»…
   Пока ему связывают руки за спиною, он погружается в раздумье. Затем торжественно возглашает:
   – О, зачем я не оставил моих костей под Москвою, вместо того чтоб дать себе срезать голову на родине… Но я не раскаиваюсь в моем поступке и с эшафота буду служить образцом!
   Когда приготовления закончены, Фиески поднимается и оглядывает присутствующих:
   – Я беру вас всех в свидетели, что я завещаю мою голову господину Лавока (его защитнику). Я записал это в моем завещании и думаю, что закон охранит мою волю… Отвечайте, кто из вас поднимет мою голову? Заявляю, что она принадлежит не ему! Я отдаю мою голову господину Лавока, душу – богу и тело – земле…
   В семь с четвертью приготовления закончены. Приговоренных проводят длинными коридорами в сад малого Люксембурга, где их ждут три кареты. Каждый осужденный помещается в отдельном купе с исповедником и двумя жандармами.