- "Плоть их плоть ослиная, и каждый ржет на жену другого... Женщины, обвязавшись тростниковым поясом, сидят на улицах, сожигая курение из оливковых зерен. И когда какая-либо из них, увлеченная проходящим, переспит с ним, - попрекает своей подруге, что та не удостоена того же, как она, и что перевязь ее не разодрана..."
   Пророк взял кирпич, замесил на нем горсть навоза и пёк лепешки, изображая на кирпиче осаду Иерусалима чертежом:
   - "Я снял с себя одежду мира и оделся вретищем моления моего, буду взывать к вечному Всецарю... Что этот кирпич и лепешки из кала? Будете есть хлеб весом и в печали, а воду пить мерою и в унынии"...
   - Когда повернется планида назад? - вопросил тусклый старик Излягощин, сморкаясь на стенку. - Когда все переменится?
   - "Может ли барс переменить пятна свои?.. Я вооружу египтян против египтян; и будут сражаться брат с братом, и дух Египта изнеможет, и земля опустеет... Ты сокрушил ярмо деревянное и сделаешь вместо него ярмо железное... На том месте, где псы лизали его кровь, псы будут лизать и твою кровь, Израиль..."
   - Господи, что нам, господи? - вопияли богомольные старушки.
   - "Острите стрелы, - советовал им будто захмелевший Анисим, наполняйте колчаны... Пожирал меня, грыз царь Навуходоносор, наполнял чрево свое сластями моими и испражнял меня..."
   Тут чуть не вышла конфузия дядя Анисима. Неожиданно возник у него конкурент, новый обаятель, тщедушный, белобрысый Ваня Летчик, слабоумный, выдающий себя за авиатора. Он действительно в задрипанной фуражке пилота и в солдатской шинели без хлястика и пояса, а дядя Лунь успел подпоясаться цепью. Наверняка всего лишь подражая Луню; дурачок тоже прокричал:
   - Все подыму огнем!
   Лунь, которого огонь любимая тема, оторопел, смешался и вознегодовал до судорог:
   - "О камень преткновения! О скала соблазна!.. Дети века сего - дети блуда... Они сеют ветер и пожнут бурю... Берут псалтирь и тимпан, и свирель, и гусли, и пророчествуют... Неужели и Саул в пророках?.. Если восстанет среди тебя пророк или самовидец, предайте его смерти... - И порицал народ, отвращая его от конкурента: - Воспитанные на багрянице жмутся к навозу". - И надвигался на Ваню с и е р у с а л и м с к и м кирпичом.
   - Кто ты, кто ты? - испуганно пятился Ваня в толпу.
   - "Что ты спрашиваешь об имени моем? Оно чудно... Я начну и кончу... Сей Ездра* вышел из Вавилона, - рассказывал дядя Анисим о себе в третьем лице словами Писания, - он был книжник... В месяце Кислев, в двадцатом году, я находился в Сузах, престольном городе. Я был виночерпием царя и описатель происшествий, дееписатель..."
   _______________
   * Собиратель древнеарабских сказаний и поэм, переработанных
   евреями в Библию (по мнению Ф. Энгельса).
   Ваня Летчик жил подаянием. Какая-то бабушка подала ему ржавый калачик. Дядю Анисима аж перекосило. Самому ему плата не от мира сего даруется, а калачик он посчитал признанием Вани и повернулся уходить:
   - "Едва не впал я во всякое зло среди собрания и общества".
   Люди уже наслушались, Анисима не удерживали, пришлось остаться:
   - "Что общего у мякины с чистым зерном, у котла с горшком? Этот ударит - и тот разлетится на куски... Не стало закона... Люди отверженные, отребья земли, их-то я стал песнею"...
   Кто устрашился, кому надоело, толпа расходилась.
   - "И вытру Иерусалим так, как вытирают чашу, вытрут и опрокинут... Иерусалим будет пустыней!.."
   Уже и самые покорливые старушки скучали, и дядя Лунь смилостивился, вытащил из своего арсенала радостные глаголы:
   - "Но совершенного истребления не сделаю... На пепелище Иерусалима сказал, говоря: Иерусалим отстроен будет из сапфира и смарагда, и из дорогих камней, стены, башни и укрепления - из чистого золота, и площади будут выстланы бериллом, анфраксом и камнем из Офира. На всех улицах его будет раздаваться: аллилуйя... Ездящие на ослицах белых, сидящие на коврах и ходящие по дороге, пойте песнь Деворы..."
   В толпе мелькнул красный верх барашковой шапки Михея Есаулова. Это остановило народ.
   - "Внемли, небо: я буду говорить! И слушай, земля! Польется, как дождь, учение мое, как мелкий дождь на зелень, как ливень на траву. Да не будет между вами корня, произращающего яд и полынь!.."
   Одноногий Серега Скрыпников вопросил:
   - Когда будет война?
   - Война начнется со святых мест, в Иерусалиме, все поднимется пеплом, но будет благорастворение воздухов...
   - Прекрати, Лунь! - пробился к пророку Михей. - Еще раз услышу пойдешь на выселки, в Терновую балку!
   - Венец господа, бога нашего, был терновым! - бесился Лунь.
   - Арестую!
   Угрожающе заскрипели колесики калек. Железно чавкнули в грязи костыли. Сивушный вызов на перекошенных харях.
   - Стыдись, Михей Васильевич, - говорили в толпе старики. - Не своей волей возвещает он, находит на него это, даже доктора признавали. Он с твоим отцом Армению царю усмирял, может, и тебя, младенчика, нянчил...
   - Это к делу не относится! Нечего разводить агитацию! Всякие секты и религии вкупе с колдунами и ведьмами запрещены как классовые враги! Круто повернулся и зашагал прочь.
   Какой-то шустрый мальчонка верхом на хворостине помчался за ним и запустил голышом в спину. Председатель погрозил ему пальцем. Не драться же ему с калеками и детьми. Он и сам был в детстве отчаянным сорванцом, заводилой, которого взрослые, затевая драку, пускают наперед.
   - Хорошие зубы, что кисель едят! - кто-то победно бросил вслед председателю.
   Вдруг и Анисим прокричал Михею совсем не библейское, частушку, недавно слышанную на улице:
   Раньше были времена,
   А теперь моменты.
   Даже кошка у кота
   Просит алименты...
   Ваня Летчик опять пошел на смычку с пророком, забормотал, приплясывая с калачом в руке:
   У попа - у попа
   У попа Евгения
   Сидит муха на носу,
   Пишет заявление...
   Это подвигнуло и Ваньку Хмелева:
   Был я у тещи,
   Пил я квас.
   Дай-ка, теща,
   Еще раз...
   ВОСКРЕСЕНИЕ
   У матери в амбаре пусто. Сидит, гадает, чем покормить сына. Но Глеб только отобедал у Луней. Не знает сын, какой ценой кормила его мать в навозной башне - и сальце ел, и пышечки на сметане, а Прасковья Харитоновна жмых в ступке толкла, водой запивала.
   - Что же, Михей не помогает вам? - спрашивает сын.
   - От своего пайка только.
   - В атаманах ходит, хлеб распределяет, могло бы и прилипнуть к рукам для родной-то матери.
   - Не, он и крошки казенной не берет. Уля жалилась, токо-токо свои граммы приносит, такой уродился. А надысь пайков не хватило Колесниковым, он свой отдал.
   - Без ума рай, - говорит любимую поговорку Глеб. - Дураков не сеют, не жнут - сами родятся. Ну, ничего, мама, мы голодовать не будем, если оставят меня в станице. Дядя Анисим пророчит голод.
   - Голод уже давно, конины не найти, воробьев поели.
   - Останется в станице последний кусок, съедим его мы, Есауловы, вы, мама. Хлеб есть, в ставропольских селах у мужиков. Маруся ездила, отдают недорого, но не за бумажки, за золотые и мануфактуру разную. Надо ехать глушью, проселками. Как Машка?
   - Кобыла еще дебелая, но ослепла совсем.
   - Ход целый?
   - Нет, военного фургона половина валяется, два колеса и дышло, я приволокла от кузни, вижу: день лежит, два, хозяев вроде нет, я и притащила его на баз ночью... Идет! Миша! Мать пресвятая богородица!.. Молись, сынок!..
   Глеб сделал лицо постным, покорливым, виноватым.
   - Здорово, мама! - вошел Михей и поперхнулся. В загробную мистику Михей давно не верил, но все же диковатые мураши по спине полезли. - Ты?
   - Я.
   - Тебя не расходовали?
   - Расходовали, и в могиле лежал.
   - Брешешь! Кто это, мам?
   - Братец твой. Чего ты, Миша?
   - Как - чего? Да я акт о его смерти читал! Ну и тигр - с одного раза не собьешь! То-то вы голосите за Спиридоном, а об этом голубчике молчок! Значит, прятали? Ответите по закону! Ну, иди сюда, дурак бешеный! - И не удержался, крепко поцеловал воскресшего, засмеялся, слезы на глазах - все же брат! - Мам, видали вы казака - с энтого света! Как же теперь его числить по бумагам? Подробно опишешь все...
   - Миша! - кинулась к старшему мать. - Не трогайте братца, одного загнали за можай, оставьте хоть этого, пожалей мою старость, нехай он меня доглядит, ты же им заместо отца был, может, где они ошиблись, пожалей, возьмете его - задушусь, все равно голодом помирать, пухну, гляди, показала руки.
   - Я им еще в восемнадцатом году говорил: бросьте казаковать, становитесь за Советскую власть, Спиридон уже был бы комбригом - у белых и то дошел до полковника, а теперь с шулерами и налетчиками землю роет в исправдоме!
   Прасковья Харитоновна упала в ноги председателю стансовета.
   Михей побелел, дрогнул, торопливо поднял с пола мать - какая же она маленькая и легкая! - посадил на лавку, как дитя.
   - Я вам принес вот, - выложил на стол ржавую селедку, ломоть черного хлеба и горстку сахарного песку на бумажке. Умылся. Разговор продолжать не хочет. Однако и не ушел, шинель повесил на гвоздик. На груди орден, на поясе серебряный кольт из кобуры выглядывает.
   - Давайте вечерять, - старается замять неловкость Прасковья Харитоновна, доставая из печи пареный бурак. - Выпьете?
   - Есть разве? - поднял черные глаза Михей.
   - У матери всегда есть, это у сынов нету. - Мать шумно суетится, вроде ничего не случилось, достала из-за иконы штоф в паутине, довоенный спирт, сохраняла на конец германской - не пришлось собрать сынов, на конец гражданской - тоже не собрала всех, но живы все, слава богу.
   - Чего стоишь, как в гостях! - прикрикнул старший на младшего. Чисть селедку!.. Так стреляли тебя?
   - Ага, восемь человек нас было, - взялся Глеб за дело.
   - Кто видал?
   - Кто видал, тот в ломках закопан: Хавронька стояла рядом.
   - Плохо. Бумаги сохраняются. Тебе можно выдать только одну справку: что ты мертвый.
   - Бумаги руками пишутся.
   - Не понял.
   - Можно и вычеркнуть, другую фамилию на номер поставить.
   - Я в этом не мастак. Заведует отделом Горепекина, и зовут ее теперь не Хавронька, а Фроня. Договоришься с ней - твое счастье, дадим паспорт. Станичникам говори: вернулся из эмиграции, таких не притесняют, позавчера грог пришли из Бухары, один из Германии вернулся. Получится у тебя, мой тебе совет: держись ближе к новой жизни. Хозяйствовать думаешь?
   - Мы наукам не обучены, хозяиновать буду. На, в лесу нашел, протянул он брату браунинг-кастет.
   - Я покамест отсеялся, возьми у меня борону, может, и Ульяне поможешь когда в саду, - любуется Михей заграничной вещью - хороша штучка!
   - Братец, да хоть в батраки меня бери, век буду бога молить.
   - Бога нет, и скоро не будет батраков. А пока, - глянул на брата пронзительно черными, от матери, глазами, - дозволяется нанимать двоих в подбивку и на покосе. Но лучше тебе вступить в коммуну - тут тебе вроде амнистии будет. Понял?
   - А как же! Я и корову уже сдал, Маруся отвела.
   - Корову? - приятно удивился Михей.
   - Я не против жизни.
   - Еще по одной, - разливает спирт Прасковья Харитоновна, на впалых щеках румянец радости и хмеля.
   - Да, вот Маруся, - говорит Михей, - она о тебе знает?
   - Повенчаться надумали мы...
   - И она, значит, знала и встречалась с тобой?
   - Нет, она не знала.
   - А когда же венчаться надумали?
   - Теперь уже, днями.
   - Вот и иди с ней в коммуну. Запомни: богатства не наживай. Сколько веревочка ни вейся, конец будет. Богатые станут в почете у Советской власти, когда на земле не останется ни одного бедного, а богатство станет общим.
   - Это когда рак на горе свистнет, - не удержался захмелевший и внутренне спокойный Глеб.
   - А вот он и свистнет. Всех единоличников, рано или поздно, под корень. Запомни. Чтоб не обижался потом, что брат скрыл от тебя правду, не подсказал, как жить. Пишись в коммуну и покажи, как сеять-пахать, ты в этом деле собаку съел. Вот за то я тебе нынче не судья. Да мать благодари - ее жалко. И еще: ради Марии делаю, баба - на золотники развесь! А моя Ульяна такая мощь, а ходит порожняя.
   - Бог даст, будет непорожняя.
   - Бога ты поминай реже. Пей. Где скрывался?
   - В лесу, как братец Спиридон.
   - Вам бы в лесу с волками жить, а не с людьми. Чем кормился?
   - Ягодой, листом древесным...
   - Только не бреши - жерелок на шее не сходится, как у бугая. Ладно, живи, да помни, что сказано.
   Велика власть привычек, обрядов, поверий. Горепекина не верила в бога, но выросла в религиозной семье, помнила морозные изумрудные ночи рождества в огоньках лампад, крещенье на Иордани с голубями, стрельбой, купанием в проруби, благовещенье, торжественность пасхального разговенья, чистый четверг, когда в канун великодня моются в банях, очищая и тело и душу на целый год.
   Глеб сознательно пришел к ней в прощеный день, когда все прощают друг другу обиды. Вместе когда-то играли в мяч, за крыжовником к Глуховым лазили, целовались на посиделках. Глеб быстро перекрестился и вошел в тесный, прокуренный кабинет.
   - Здравствуйте, Фроня, да был тут у Михея и решил зайти - может, обидел когда, нынче все прощаются.
   Горепекина, опять в галифе, с цигаркой, не удивилась визиту. Неужели не помнила, что сама подписывала акт о расстреле Глеба? Многих приходилось расходовать. Гибель Васнецова не озлобила, а сломила ее, выбила из колеи.
   - Откуда ты?
   - Из Бухары.
   - Вроде ты был осужден трибуналом?
   - По ошибке, потом меня выпустили, но я по дурости бежал. Теперь вот в коммуну возвращаюсь.
   - Кто выпускал?
   - Кто и брал - Васнецов. Он и бумагу мне выдал, да она затерялась в бегах.
   - Темнишь, Есаулов; Присаживайся.
   Горепекина позвонила в ЧК. Ей ответили, что приговор приведен в исполнение, копии отмены приговора нет, но часть бумаг сгорела, когда Гришка Очаков поджег синагогу и ЧК.
   Горепекина положила трубку, задумалась, спросила:
   - Ты когда вернулся?
   - Позавчера.
   - Слыхал о Васнецове?
   - Нет, - хотя о гибели чекиста знал.
   - Похоронен он на площади Коршака, убили белые.
   - Да ты что? Вот гады! Надо на могилку сходить, хороший был парень! На, ему, - протянул букетик фиалок.
   - Давай, я теперь каждый вечер хожу, свидания регулярные. Ну, ладно, грехи твои пусть другие судят, мне тебя прощать нечего, если и обидел в юности, так я это поняла - любовь. Ты и цветки, наверное, рвал своей Синенчихе? Прости и ты меня, хотя глупость это все, поповщина. Чего тебе? Или в самом деле прощаться заходил?
   - Прощаться, да надо бы и бумажку подписать, в коммуну требуют, а потом к председателю стансовета.
   Подписала, не глядя. Будто свечку Васнецову поставила, а ему сегодня память, и мать его прислала поминанье. Не признает Фроня бога, но сердце щемит, а в окно ласточка, как душенька, бьется.
   Потом Глеб был у писаря, по-новому - секретарь. Подлец большой марки, дело сделал, но подношение, кормленого индюка, осмотрел, как на комиссии, и еще выжидательно смотрел на сумку просителя. Строгий махонький старичок архивариус тоже принял прошение с завернутой золотой монетой, привычно и как-то благородно смахнул монету в карман и вычеркнул Глеба из книги смертей, записал в живые люди.
   ЗОЛОТОЕ ВРЕМЕЧКО
   Голод не отступал. Поля коммунаров остались незасеянными - семена съели. И в зажиточных домах борщ в чугунке такой, что на собаку плесни облезет. А собаки уже побаивались людей - не попасть бы в этот самый чугунок. Поэтому никто не укорил Глеба, что он не стал коммунаром и, раздобывшись семенами, отсеялся единолично. Не торопился он и с женитьбой - свадьбу хотелось сделать при достатке, чтобы дом был полная чаша, а где он, достаток? Надо все начинать сначала.
   Слепую кобылу Прасковья Харитоновна кормила соломой с крыши. Сын какими-то путями - хозяин! - припер три тюка армейского сена. Наладил арбу на особо постукивающих колесах. Потом задумался. Призвал Ваньку Хмелева и заказал новый кузов. С двойным дном. Низ и верх потайного ящика сходились у передка и задка на нет, и если пристально арбу не осматривать, ящик не заметен, особенно при грузе сверху. Входило в него пудов пятнадцать зерна - три мешка.
   Потратил из тайника несколько монет, купил на черном рынке бязи, сукна, шелка, поехал в богатые кубанские села. Выменял материю на хлеб, ссыпал его в тайный ящик, сверху в кузове дубовые веники - дескать, париться. На обратной дороге встречают его трое - тпру! Перевернули веники, самого обыскали, забрали харчи, хотели кобылу реквизировать слепая. Погоняй! Зерно привез многолетнее, прогорклое, из земляной ямы. Но в станице ели мякину, древесную кору. Об отрубях или жмыхе мечтали. Легче других переносили голодовку Колесниковы - они сроду голодали. Глеб насыпал по фунту зерна и выменивал на толкучке на серебро, камушки, николаевские червонцы. Менялся и на товар - соль, спички, мыло, керосин, порох, сатин, ковры.
   Деды, стоящие на Линии и пикетах, так не рисковали головой, как он. Базарные жучки охотились за купцами. ЧК хватала и расстреливала спекулянтов хлебом. Продавать приходилось из-под полы. Брали зерно тоже спекулянты, мололи вручную на кофейных мельницах, пекли хлебцы размером в пряник, продавали голодающим за ценности. Это надоумило Глеба заиметь домашнюю мельницу. Ночами мать и сын крутили ручные жернова, обливаясь потом. Иной раз помогала Мария. В муку Глеб добавлял разной шелухи для приварка. Мать была против этого. Она ругала сына в за то, что он ж е н и л молоко - разбавлял водой на продажу, - ведь таких продавцов господь на том свете заставляет отделять от молока воду. Но Глеб уже начинал безбожничать.
   Встречаясь с Марией, каждый раз просил подождать, семья ему сейчас как ядро на ноги, одинокому творить сподручнее. И ее и детей подкармливал, но до любви ли сейчас! Нынче за меру прелой гречихи выменял два парных золотых браслета. Дни эти кончатся, надо спешить превратить ячмень, овес и просо в хрусталь, серебро, золото, что не теряют цены при всех Властях, и вольно братцу Михею трепать языком, будто золото в будущем пойдет на нужники. В одном только прав Михей: не надо наживать богатства, что бросается в глаза, - коней, быков, коров; золото - оно верней.
   Станица лежит молчаливая, без песен, огней. На память приходят слова разные, душу сосет гадюка-грусть, никак жизнь не наладится, все в разлуке он с милой. Тогда пускает в ход верное средство от тоски, начинал вспоминать: где-то что-то упущено. В суматошных днях или плату за хлеб не успел получить, когда налетела милиция, или долг не записал какой-то. Но лекарство это тоже бередит душу. И наспех, абы как, молился богу, задувал светец, страстно желая прихода утра, когда опять начнет ковать золотую копеечку.
   Шар земной опутан цепями. Цепи рвет красный рабочий. Это плакат на здании рынка. Рынок будто храм: четыре входа, длинные ряды. В былое время тут гудела шмелиным роем толпа. Текли молочные и медовые реки, краснели мясные туши, высились возы с фруктами и овощами. У распивочной с кизлярским и города Святого Креста вином даровая закуска - соль, гроздь калины, общий огурец. Во дворе великое множество скота и живой птицы. Под крытым рынком обширные подвалы для солений и мочений. К зданию лепились разные кибитки - сапожные, портняжные, граверные, гадалочьи. Мастера работали на виду - чернили кольца, серебрили иконы, надписывали бокалы и рюмки, шили чувяки и пончохи, предсказывали судьбу. В цыганском ряду торговали конями и кованым товаром. С утра на Пьяном базаре станичные пьянчужки и безземельная голь прополаскивали глотки. У стены лежали артели пришлых мужиков, написав на животах цену поденной работы, не согласен спящего не будить, штраф - чарка вина.
   Теперь на рынке пусто. Унесены и доски столов, впитавшие в прошлые годы сок, жир, кровь. Съедены кони, крысы, вороны. Были случаи людоедства. В жестокие морозы сгорели в господских домах ценнейшие библиотеки. Голодала вся страна. Шахты залиты водой. В домнах гулял ветер. Росли кладбища паровозов. Смерть, снега, разруха.
   Катит Глеб по проселочным дорогам. В скрытом ящике арбы сало, крупа, хлеб. Он тоже платит за это золотом, но потом имеет барыш в тысячу процентов.
   Мрут дети. Еще живые, не ворочаются на остывших печах старики. Голодающий мозг молодых навсегда обволакивает серая пленка покорности, безразличия. В чреве голодной матери умер и разлагается нерожденный Коперник.
   Растет золотой запас Глеба.
   Торговля хлебом запрещена под страхом трибунала, знающего только одну меру наказания, высшую. Но момент, ты видишь, господи, терять невозможно. За фунтовые кулечки с ржаной мукой отдают бриллиантовые перстни, которыми обручались с любимыми, за кургузые кукурузные хлебцы - нательные золотые кресты, даденные богом. Умирали честь, совесть, справедливость. Главным было - хлеб, мясо, масло, сахар, соль, мыло. Тиф и паратиф ходили в обнимку. Чума и холера косили людей, как косилкой.
   Дядя Анисим кричал:
   - "И был большой голод, так что ослиная голова продавалась по восемьдесят сиклей серебра, а четвертая часть каба голубиного помета - по пяти сиклей серебра... Кто удерживает у себя хлеб, того клянет народ, и на голове продающего благословение..."
   В пятый вояж Глеб возвращался с теми же вениками и десятью пудами отборного пшена. Горбоносый, со сросшимися бровями плечистый парень попросился подвезти и вскоре захрапел на мягких вениках. Где-то видел уже этот нос Глеб. Но где?
   На холодном с дождем ветру стояли трое. Когда поравнялись, крикнули.
   - Стой! Приехали!
   - Погоняй! - сказал, проснувшись, попутчик и достал из мешка обрез. Трое посмотрели на парня и попятились.
   В пути попутчики разговорились. Глеб угостил защитника самогоном степной варки, пригласил в гости, если случится парню быть в станице, дал и адрес. Парень казался простым, ненадоедливым, дружным, назвался Степанычем. Перед вечером опять какие-то степняки приблизились к арбе. Степаныч как пульнул в них из обреза! Засыпая на вениках, сказал:
   - Смотри зорче, чуть что - буди. А то вчера тут ухайдокали такого, как ты, молодца, тоже хлеб вез.
   Глеб укрыл парня полушубком и доверился доброму человеку, что у него при себе и деньги имеются. Степаныч уже похрапывал в нос, о котором Глеб днем сказал: на семерых рос - одному достался.
   Перед станицей парень слез. Глеб предложил ему честную плату пригоршней пять пшена и опять приглашал в гости.
   - Заеду! - сказал горбоносый. - А пшена не надо, что я, куркуль какой!
   - Кого поминать в молитвах, Степаныч, фамилия как?
   - Григорий. Очаков.
   Господи, нахлестывал Глеб Машку. Два дня был рядом с тем, кто наводил ужас даже на профессиональных убийц. Московская и ростовская ЧК приезжала вылавливать Гришку, охотника за партийными головками, и трое тех чекистов в Москву и Ростов не вернулись.
   Дома мать шепнула, что являлся братец Михей, в закрома заглядывал, подозревает, должно, Глеба в торговых делах. Ладно, пора остановиться. Уже и в селах начался голод. Прошло всего четыре недели - и Глеб сделал сказочную карьеру, разбогатев на всю жизнь. Да, за четыре недели обогнал станичников на десятки лет. Надо лишь спустить последний товар и переходить крестьянствовать хоть бы и в коммуну. Последние акции он проделал с людьми хорошо знакомыми, чтоб не погореть на черном рынке. Этими людьми были Мария и бывшая барыня Невзорова.
   Глеб недовольствовал, что Мария поспешила сдать в коммуну корову, купленную на его деньги, где ее съели коммунары. Мария чувствовала себя виноватой и, чтобы утешить возлюбленного, да и голод прижимал, принесла ему на мену серьги с златокамнями и крест дедушки Ивана. Глебу стало совестно. Но вообще-то они пока не венчаны, и зачем они ей, побрякушки, еще зарежет за них какой-нибудь Гришка Очаков, а повенчаются - и добро станет общим, опять же ей эти серьги, так что выгоды ему тут никакой. Два пуда крупчатки насыпал ей, баба на сносях, надо, чтобы у матери молоко было. Хотя, подумал потом, крупчатку давать не следовало: стельные коровы едят все подряд, а после отела с разбором, перебирают. Мария же сделала аборт у доктора.
   В тот же день Настя Синенкина, видя щедрость Глеба, принесла ему старенькую швейную машину "Зингер". Он дал много дороже машины - кулек пшеницы, но от данного урвал целый фунт, недовесил на ржавых весах, на которых быстро кланялись - не давал остановиться - два железных клюва. Весы, купленные по случаю, изображали пару лебедей.
   А барыня Наталья Павловна сама встретилась на улице. Рыженькая, легонькая, как былочка, - за ветром унесет. Она поздоровалась с давнишним кунаком и натурщиком. Он внушал доверие - фуражка со звездочкой, знак участия в гражданской войне, новый полушубок, шерстяные гетры. Поговорив о голоде и холоде, Невзорова сказала, что есть у нее колье изумрудное, а хлеба нет. Пошли к ней домой.
   В доме не раздевались - холод, хоть собак гоняй. Барыня осталась в пиджаке шинельного сукна и стоптанных кавказских бурках на деревянной подошве. Изумрудное колье было спрятано за картиной - автопортрет художницы довоенных лет. Невзорова на картине сидит на изящном венском стульчике против сапожного верстака. В ослепительном платье, под вуалью, в шляпе с перьями. Лицо, по выражению станичных баб, как папиросная бумага. В руках надкушенный гранат, алеющий, как губы. Сочно написаны молотки, клещи, свеча, обрезки сафьяна, тисовые колодки. Сапожник, старый жирный ассириец, Глеб знал его, с оспяным, черным, как у сатаны, лицом, угодливо склонился у ног заказчицы с ножиком в зубах. Волосатыми ручищами он снимает смерок с прелестной ножки, не поднимая глаз на французские прозрачные чулки, уходящие в волнующие высоты женского тела.
   Полюбовавшись зелеными огнями колье, Глеб сунул его в гаманок, словно дело уже решено.