Страница:
Встретится ли он с Марией и детьми? Теперь, когда бога отменили, нет надежды на встречу в небесах. Остаются короткие земные встречи, непрочные, неутоляющие. Начал писать ей письма. Ответ пришел скоро: нет, она не согласна стать хозяйкой кладбища, и писать перестала. Он продолжал ей писать, но письма уже не отсылал.
В знойной рыжей пустыне дремлет оазисом кладбище. Гниль стоячей воды в арыке. Вдали скрипят колхозные арбы. Там гомон, крики, там божественные кони. А он, как первобытный человек, отстав от клана, коротает век в одиночестве. Вытачивает на камне ножик. Ухаживает за могилами. Слушает свист ветра в надгробьях... Халдеянин, испытывающий слабый дух на рубеже безводной пустыни. Наделает мишалды, наестся и спит сурком.
Для поддержания огня собирал сухой помет, ветки кривого саксаула. Держал каракулевых овечек. Имел и верблюда. Безлунными ночами таскал с колхозной бахчи дыни, виноград - об этом тоже умолчал. Праздновал христианские праздники, тепло вспоминая в эти печальные дни мать, старину, богомолья. На пасху красил яйца сандалом и отваром луковой шелухи. Нравилась строгость чужих религий. Подумывал выкреститься в иудейство и принять новое имя - Исаак или Ханаан - на могилах когда-то вычитал.
Из растений он больше всего любил кукурузу - Прасковья Харитоновна рассказывала, что и родился Глеб в кукурузе. Он сеял ее тут, между могилами, сосал молочные початки, спеленатые холодным шелком волос, часами слушал родной звон и шелест длинных стеблей. А из животных ему дороже коней и собак - коровы. Он подходил к пастухам, делился папиросами, вспоминал легенды и тайны из коровьей жизни. Рослые, скуластые пастухи с искривленными ногами высокомерно молчали - что он понимает, могильщик! Но однажды он вылечил издыхающую телку, и пастухи подивились силе кладбищенского начальника.
Юная вдова, об этом тоже не сказал, приходила убирать могилу мужа. Приносила сторожу сыр, вино, чурек. Сторож, было ему сорок пять, утешил вдовицу. Стала она ходить чаще, лила свежую воду на могильные розы, задерживалась под гранатовыми деревцами до рассвета. Призналась, что мужа не любила, были они обручены при рождении, и ничего подобного в любви не испытывала. Но и в самый лучший момент Эсфирь сказала, что Глеб тяжелый, жестокий, нехороший человек. Почему, не знает, просто чувствует. Она забеременела и спешно вышла замуж, перестав ходить на могилу первого мужа.
Изредка зимой бывал снежок. Это радовало, напоминало снежные горы Кавказа.
Рассказал о крупном выигрыше по облигации займа. Десять тысяч. Чуть удар не хватил. Темные стороны белого света. Мгла летит над кладбищем. С пустыни идет самум, поднимая к ржавому солнцу удавов смерча. А в сторожке светло от новеньких красных тридцаток. Совзнаки. Пир глазам. Как запах нарда, вдыхал дух казначейских билетов - иные пахли одеколоном, керосином. Новенькие бумажки звенели золоченой жестью. Боясь девальвации, сшил из овечьих шкурок мешок и обменял деньги на разменное серебро - оно надежнее.
Так он листал короткую книгу дней.
Молоко волчицы не просыхало на губах.
Мир развивался. Копился стаж. Глеб ведает уже не складом районных отгоревших тел, а учреждением областного масштаба. Он по этому случаю заказал себе у главы еврейской общины, портного, новый лапсердак, купил велюровую шляпу, неуловимого, как потусторонний мир, цвета. Золотые монеты глаз тускнели. Многое забывалось, но тем навязчивее вбита в голову мысль о неполученном долге - сверлом решетила череп.
Текли годы, не принося утоления. Стали случаться с ним обмороки. Он выбрал себе место на еврейской половине, посадил по краям четыре яблони, написал завещание. Три сердца изнашивались. Подходил неостановимый вечер. Скоро, в субботу жизни, постучит ему вечная невеста.
Годы, какой ямщик гонит ваши бешеные тройки?
Знакомый врач - ходил на могилу сына - прописал ему средство: поехать лечиться на Кавказские Минеральные Воды. Толковый врач попался, лекарство верное - лазоревые да ландышевые балки, фиалковые взгорья, целительное серебро гор. Да как туда поедешь - в лапы НКВД? Семен Израилевич, врач, дай богему здоровья, уверил сторожа, что раскулаченных давно не преследуют и могут они проживать в любом месте. Вот и решился приехать подлечиться богатырь-водой.
Молча слушают Михей, Ульяна, Иван. Рассказали о себе, о Марии, Антоне, Митьке.
День показался особенно прозрачным и грустно-синим. Воздух в саду свеж, а Глебу нечем дышать. Душила боль тридцати годов любви. Помнит ли она, что сегодня их день?
В этот день и час она сидела у ручья в Долине роз. Новый председатель колхоза обнаружил, что хозяйства, занимающиеся редкими культурами, богатеют успешнее зерновых и льняных. И пятьдесят гектаров засадили розами, получая солидные доходы.
Мария, звеньевая розового звена, сидит и плачет. Митька! - чтоб ты провалился! - виноват. Техник-пастух, он придумал пасти опытное стадо неподалеку от роз. Звеньевая противилась этому - проглядят пастухи, и коровы потравят ценные насаждения. Восемнадцатилетний сын пренебрежительно отмахивался:
- Семь лет маку не родило - и голоду не было!
Так и случилось. Коровы вошли в алый ковер плантации и помяли триста сорок семь кустов чайных роз.
- Что делать будем? - хочет казаться строгой мать. - Из своего кармана заплатите. Попередохли бы они вам, ваши коровы!
А сердце екнуло - Митька вылитый отец, так и кружится волчком. Глеб временами проводил руками по бокам, словно вылезал из старой шкуры, - и такой же точно жест у сына. Но сейчас не до воспоминаний - розы жалко. Вволю наругавшись с Митькой, Мария взяла тяпку и пошла к звену. По дороге ей дали письмо от старшего сына. Антон обещал скоро приехать на гастроли с оркестром, и мать спешила оповестить об этом подруг.
День, длинный, хлопотный, с радостями и огорчениями, подходил к концу. Повеяло горной прохладой. Женщины умылись и тут же, в садах, отмечали день ангела Любы Марковой, красивой игруньи, прожившей без замужества и детей. Пришли гости, косари и трактористы, принесли вино и подарки. Потом предложили всем вместе поехать в кино на полевой стан.
Мария было согласилась, хотя спешила домой - ответить Антону.
И тогда вспомнилась давняя звездная ночь, которую они с Глебом посчитали за свадебную и уговорились отмечать каждый год. И никуда не пошла. Сидела у ручья. Смотрела на робкий огонек под Пикетом - хутор Петьки Глотова.
Прошлое стояло рядом, уходило медленно. То находили в земле ржавые клинки и пули, то неожиданно проступали в травах стежки-дорожки далекой юности...
Не о чем говорить братьям. Сидят рядом, а будто между ними отвесный горный хребет. Двадцать лет они шли в разные стороны - далековато возвращаться! Вспомнят мать, детство - чуть потеплеют, и снова лед между братьями, ставшими неродными. Выручил захмелевший Иван. Запел, подражая казакам старых времен:
Скучно время, пройди поскорей, поскорей,
Протекайте, часы и минуты,
Ой, минуты - дни наши люты...
На ночь Ульяна пошла в хату, а казаки расстелили под яблоней тулупы и долго говорили при звездах. Иван дважды ходил в подвал за вином. Говорил Михей. О немецкой угрозе России. О падении Европы. Сюда им, конечно, не дойти, но на границе могут беды наделать...
Пала утренняя роса, и Глеб, привыкший с детства вставать рано, двинулся над туманной речкой, постукивая кизиловым костыликом, захваченным на подворье брата. Близко прошел мимо овчарки - не подняла головы. Тревожил покой береговых пеночек. Пугал сорокопутов - крошечных хищников, с виду певчих пташек, что про запас насаживают на шипы кустов крупных птиц.
Немолчной песней звенит Подкумок. Синим серебром трепещет на перекатах, белыми бурунами кипит на огромных булыжниках, вороненой сталью маузеров отливает в тени склоненных плакучих ив. Краснотал, луговые ромашки, мята и золототысячник. Сизые кулиги капусты, оранжевые цветы огурцов, толстое зеленое кружево помидорной ботвы. Молодые сады. А рядом галечник, мочаг, мослатые пни, цепкие корневища колючих терновников. Попыхивая дымком, рокочет трактор, режет плантажным плугом камыши, выворачивает тросом клубки деревянных змей - серые коряги. Будут родить эти дебри, станут золотым дном.
Припекало. Глеб вошел в тенистый шафранный сад. В златую тень. Где призраками застыли о н и о н а и то время, когда сажали тонкие прутики, ставшие теперь неохватными великанами. Как пел братец Спиридон:
Чудный сад рассажу по Кубани,
В том саду будет петь соловей...
Оглянулся - никого. И сорвал наливной шафран. Откусил твердый бок. Замутив очи, сползла по щеке холодная волчья слеза.
Деревья припали ветками к траве. Тянут к хозяину унизанные плодами руки.
Старые яблони! Им не до красоты - им надо рожать и рожать!
А молодые стоят высоко, не клонятся. Пусть покрасуются, пока молоды. Придет время, и они согнутся до земли под сладким бременем плодов.
В сад вошли женщины с корзинами - поспела ранняя черешня. Задумчиво запели:
Скакал казак через долину,
Через кавказские края.
Скакал он, всадник одинокий,
Блестит колечко на руке.
Кольцо казачка подарила,
Когда казак пошел в поход.
Она дарила-говорила,
Что через год буду твоя...
Глеб узнал голос Марии. Спрятался за куст красной смородины. А Мария направилась к этому кусту. Тут же бросилась к нему, обняла с радостным стоном. Заплакали оба. А говорить не о чем.
- Вот и вырос наш сад, - сказала хоть что-нибудь.
Расставаясь, даже на время, люди навсегда теряют друг друга. Ведь при встрече каждый думает обнять другого таким, каким он был при расставании. А человек уже другой - все течет. Конечно, и при этом человек остается дорогим. Мария давно жила иной жизнью, иными встречами. Ей и жаль старой любви, она плачет, хочет дотянуться до нее, а между ними версты ревущего времени - не вернуться им в этот сад, не есть его золотых плодов, только и можно обронить слезу на горючий песок времени, и даже следа этой слезы не останется.
А он не видит потока времени, прожив, как проспав. И ревнивым хозяйским глазом видит лишь одни перемены: спелые груди Марии не сдержать батистом блузки, на шеках две бесстыдные розы полыхают, глаза молодые, влажные, а круп, как у хорошей кобылы. А он-то вспоминал ее в затрапезкой юбчонке, замученную, покорную. Должно, имеет хахаля - может красивая баба верность мужу хранить? Да и какая тут верность, когда Мария сразу выложила: развелась она с ним. Громом отозвались ее слова. А еще говорят: старый друг лучше новых двух. Вот и пролетела жар-птица, хоть бы перышко уронила!
Спасительная бутылка. Она оказалась в кармане. Сели под главное дерево, матку сада, выдолбили стаканчик из крупной зеленой груши, выпили и закусили стаканчиком.
Марию душила жалость-гадюка, вползающая в сердце.
- Насовсем или так? - спрашивает она.
- Думал, насовсем... - Из гордости, чтобы не подумала чего, заторопился: - На пасеку пойду, деда Исая проведать - сколько же ему лет?
Дрогнул подбородок Марии:
- У меня тут конь в бедарке, туда же еду за корзинками.
Резво бежал сытый конь. Мягко покачивалась рессорная таратайка. Летний день хорош. Глебу захотелось править конем. Вдруг открылся до самого горизонта бело-розовый пламень. Долина роз.
- Цветками, что ли, занимаетесь?
- И цветками, курортам продаем и в парфюмерию.
С утра захмаривало. В пересохшей земле змеились трещины. Сухо чиркнула над горами молния. Крупные капли монотонно застучали по дороге и травам. Мария накинула брезент на двоих.
Экипаж тесен. Жжет нежностью тугое бедро Марии. Пахнут мокрые пшеничные волосы, одуряют воспоминаниями. Он и башлык старинный сохранил в скитаниях, а она, ровно городская девка, в коротком узком платье. Свет белый без нее пуст. Имей он хозяйство, прожил бы и один, конями да коровами утешался бы. А так жить не сможет. Уныло вздрагивало сердце.
- Мужа имеешь или так живешь? - спрашивал с нехорошим волнением.
- Зачем тебе знать? Сколько же мне быть разоренным гнездом, а тебе коршуном? И дети выросли, и мы другие стали... Ты чего? Эх ты, казак!
Она положила его на мокрую траву, брызгала дождевой водой в лицо. Ему было плохо.
Гроза пошла на Юцу. Повеяло свежестью с умытых полей. Глеб очнулся. Ехали шагом. Мария на ходу сорвала поздний лазорик, что безбоязненно вырос близ дороги.
- На, отвык от наших цветов в Азии.
Но он и цветок уронил, колесо в лепешку его раздавило - красная капля на грязной дороге. Показался голубой городок пасеки.
- Маруся...
- Не надо, Глеб, понимаешь, теперь все, поздно...
- С кем ты живешь?
- Не важно, с тобой уже не могу. Митьке ты помогал - с ним и знайся. Мне налево.
Он слез и поплелся к пасеке. Погостив у деда Исая, двинулся на табор косарей.
Синий ветер свежо охладел. Неприютно Глебу, никому не нужен. Но и признать невозможно, что Мария чужая, - и поэтому продолжал ходить, дышать, говорить. Намотавшись за день, косари хлебали похлебку, равнодушно расспрашивали станичника о дальних странах и, не дослушав, отваливались на пахучее сено, засыпали.
Они в самой чудесной стране - дома.
Никнут травы. Глохнет степь ночная. Снова земля стала небом вспыхивали бесчисленные светляки. Ночью с горы покатилась луна. Глеб пошел в степь. Блеснула у, копны коса. Зачем-то взял ее с собой. Потом заметил: косит. Сонные травы в звездах ложились ровно - не забыл крестьянской науки. Вспоминал свою встречу с Марией в кизиловом лесу в дни пастушества.
Что делать? Третий роман давно кончился, а четвертый не получался.
Вчера затеплилась тайная мысль идти в колхоз пастухом. Михей советовал, обещал походатайствовать. Но на кой шут ему колхоз без Марии? Вжикала сталь. Глеб торопился, словно там, за морем травы, которое нужно проплыть стальным веслом, был блаженный берег.
Кто виноват? Что делать?
Все пошло на распыл - хозяйство, семья, здоровье. Думал, конца-краю ее любви не будет, а вот уже и конец всему. Как цветки мотыльку, давалась ему эта любовь. Сколько бегала она за ним еще в детстве, молилась на него в юности, просила, как собачонка! Сколько натерпелась с детьми потом!
Да, жаль, что не течет вода вспять, а то бы и он жил по-иному. Все еще вспыхивала ревность. Раньше за такие дела плетью, шашкой - кровью смывали гнойную сукровицу позора и бесчестья: муж вернулся, а она рыло воротит!
В песне, что пели женщины в саду, дальше говорилось:
Вот год прошел, казак стрелою
В село родное прискакал.
Навстречу шла ему старушка,
Слезливо речи говорит:
- Напрасно ты, казак, стремишься,
Напрасно мучаешь коня,
Тебе казачка изменила,
Другому сердце отдала.
Свернул казак коня налево
И в чисто поле поскакал.
Он снял с себя свою винтовку
И жизнь покончил навсегда.
Да, как ни живи, от смерти все равно не откупишься. Дума за горами, а смерть за плечами. Антон Синенкин выстрельнул в себя - не копнулся. Казак Огнеедов, что жену за клинок променял, взошел однажды на гору Джуцу, выпил, покурил и повесился на лыче. Троюродный брат Глеба Семен Игумнов жил долго, легко, с песнями и удачей. Всегда помнил себя ловким, скорым, красивым. Как-то задержался у осколка зеркала, вмазанного в глиняную стену хаты. Седой, усталый, дряблый. В хату как раз вошла соседка и услыхала: "Фу, до чего же я стал некрасивый, и смотреть тошно!" Побрился, прифрантился, выпил стакан омолаживающей араки, и через два дня нашли его - покончил в красивой кизиловой балке - не захотел быть никому не интересным.
Какую бы долгую и развратную жизнь ни прожила Мария, все равно ее скелет будет гнить в земле, оскалив белые подковы больших зубов, - оскал этот знаком ему. И всем ж а б а с и с ь к у д а с т.
Так чего же медлить? По крайней мере, похоронят в родной земле, и сумеет ли она не голосить у гроба! Вот и маузер сгодится, если уцелел в подземелье, - только выкрасть надо. Мир ушел, как уходят поезда.
Луна быстро катилась вниз. Слабее турчали степные сверчки. На заре он бросил косу - полдесятины вымахал, жадно напился из родничка - бурные ключи вихрили песчинки - и зашагал в станицу добывать маузер.
ПЛАН "БАРБАРОССА"
В основе гербовых слов Р у с ь, Р у с и я, Р о с с и я - понятия русый, светлый, красный, рыжий, рудый (р у д ь - кровь, при этом и р у с ь, и р у д ь указывают и на движение, течение реки, крови). Древнеславянское р у с ь, к р а с н о е попало и в языки германских племен. Так, один верховный правитель немецких народов назывался Б а р б а р о с с а, то есть рыже-, светло- или краснобородый.
Немецкий император Фридрих I Барбаросса утонул в Крестовом походе семь столетий назад.
Б а р б а р не только борода, но и в а р в а р - варвары и были бородатыми. О значении бороды говорить не приходится, вспомним хотя бы Петровскую эпоху.
Адольф Гитлер, австрийский немец Шикльгрубер, носил под носом черную латочку квадратных усов, а вместо бороды шарф и галстук. Однако борода крестоносца не давала ему покоя. К тому же в начале XX века слухи об утопленнике были опровергнуты: оказалось, что Барбаросса не утонул, а скрылся в недра легендарной горы Кифхойзер, где продолжает, как прилежный мастеровой, обтачивать и шлифовать свою любимую идею - мировое господство Германии. Временами император спит, потом из недр горы вновь слышатся глухие стуки - работает, кует, точит. И отзываясь на эти подземные сигналы, куют танки и пушки кузницы Рура, пока Адольф Гитлер прилежно р а с ч е с ы в а л бороды-теории своих предков, варваров, вандалов, завоевателей Рима, Иерусалима, Константинополя.
Только зря он забыл - или плохим филологом был, не знал этимологии, что ли, - что Р о с с а главным образом не цвет бороды, а цвет и имя Р о с с и и, К р а с н о й, С в е т л о й, и связываться с этим русским, красным не с руки, что знали еще магистры Тевтонского ордена.
Идею мирового господства лелеяли и грели многие народы. Сарматы, гунны, скифы, финикийцы, вавилоняне, персы, шумеры, евреи, монголы, арабы, турки, римляне, французы, испанцы, португальцы, голландцы, англичане, шведы, немцы - и кончили тем же, чем кончат сионисты и великоханьский Китай, провалом, конфузией, - с чем так же не посчитался вышеназванный Гитлер.
С рыцарской беззастенчивостью он оповестил мир о своем плане - план "Барбаросса" - и ударил киркой в гору Кифхойзер. Гора раздвинулась, и длинная многовековая борода старого императора поползла по Европе, с запада на восток, - двести с лишним дивизий.
Под диктовку Рудольфа Гесса фюрер написал "Майн кампф", а его другой подручный Геббельс по собственному почину создал "Немецкий дневник". Суть их сводилась к следующему:
"Засохшая груша расцвела!"
"Могущество немецкой нации восстало!"
"Зигфрид победит дракона!"
"Тотальное уничтожение евреев и коммунизма!"
Ранним июньским утром Германия двинулась в новый крестовый поход на Россию, оплот коммунизма.
Забыв про семисотлетний лед Чудского озера, пятисотлетние дубы Грюнвальда...
Забыв полки Суворова, которому великий философ Кант выносил золотые ключи от города-крепости Кенигсберг...
Забыв, что русские солдаты хаживали по Берлину, а немцы по Москве лишь в качестве гостей и военнопленных...
Забыв предостережение более позднего Фридриха о русском народе: долго запрягают, но ездят быстро.
С детства Глеб избегал людских сборищ и любил только одно скопление людей - базар. Без всяких дел мог часами слоняться между рядов. А теперь и винца напоследок выпить захотелось. Ларьки еще не торгуют, а на базаре, понятно, есть.
Утро. Воскресенье. Припекает солнце в дымном золоте. Укорачиваются тени. На базаре, под отвесной горой, с нависшими скалами, исписанными именами заезжих туристов, гомонит воскресный люд. В холодке потягивают винцо буровые мастера, землеробы, чабаны, шоферы. Шипят мангалы с шашлыками. Кипит в масле лук. Румянятся пирожки с ливером. Мясо на шашлыки и пирожки рядом - еще живое, связанное веревками, с невинными, испуганными глазами. Извергаются пивные бочки-вулканы. Цветет обилие рынка, созданное грубыми руками ткущих "на шумном станке мирозданья".
Отведал Глеб Васильевич прасковейского вина, откушал георгиевского, попробовал и местного завода. С удовольствием ходил меж лежащих длиннорогих быков, азартно приценивался к валухам, подолгу, как иные женщин, осматривал красавца коня под седлом. Чуть не купил голубоглазую гусыню с желтобархатным выводком гусят, да вовремя вспомнил о своем положении - замыслил убийство себя.
После азиатской спячки приятен певучий говор смуглых, румяных казачек и горянок, торгующих на возах абрикосами и вишней. Идет в мясные ряды, где стоят пятисотлетние пни в четыре обхвата, а могучие дяди в кровавых передниках ловко разрубают широкими топорами свиные и бычьи туши, на крючьях висит жирное красное мясо. Пирамиды яиц. Молочная река. Засахарившиеся меды. Редиска, зелень разная. И все нипочем, копейки, тут и торговать неинтересно, всего хоть завались, хоть пруд пруди, всюду колхозные лотки и палатки. То ли дело в голодном двадцать первом году, когда тиф, паратиф и голод косили людей, как косилкой.
Выпив еще, повернул к д о м у в о л ч и ц ы. Вино размыло сомнения - удастся ли взять маузер в подвале. Шел смело, чтобы при всех, в родовом гнезде застрелиться - пусть поплачет тогда его женушка, белая лебедушка!
По дороге встретил знакомых казаков - тоже навеселе. Они пригласили его на колхозный праздник по случаю окончания одной косовицы и начала другой. Что ж, спешить ему некуда - т у д а все успеем! День еще упоительно свеж, и неплохо посидеть в тени ив над речкой, где колхозницы накрывали столы - во всю улицу. На столах пшеничные снопы, перевязанные алыми лентами, - первый хлеб пошел в закрома. Рядом кипят котлы с лапшой, жарятся подсвинки и куры на вертелах. Девчонки ставят на столы цветы в банках.
Тут до смерти перепугал стряпух какой-то лихой парень, чертом влетевший на тракторе к самым котлам.
- Куда ты, нечистый дух! - разбегались принаряженные и припомаженные толстухи.
А парень доволен эффектом - того и хотел. Одет он и по-нынешнему, и по-старому - рубаха цвета электрик с коротким, советским рукавом, а галифе и сапоги казачьи. На прицепе бочка с вином, ящики с разным кондитерским товаром. В радиаторе трактора запутались полевые цветы - без дороги, что ли, ехал, окаянный!
Глаза Глеба и парня встретились - одинаковые глаза.
- Митя? - шагнул Глеб.
Парень перестал улыбаться, неловко смял в кулаке папиросу, хотя сам уже отец, и задохнулся, подав отцу руку, тут же обнял морщинистого человека в старомодном башлыке - будто с того света вернулся.
- Совсем? К нам?..
- Да нет, проездом, мать-то бросила нас, знаешь, - и прослезился: жаль Митьку, ведь он, Глеб, считай, уже теперь покойник.
Митька не унывал. Он не из тех, кто живет спустя рукава или зажирел, обленился - мыша не поймает. Хоть у него хозяйство с гулькин нос, а худо-бедно тысчонку денег имеет уже, у него и выжимки в ход идут, он при случае и объегорить сумеет партнера, будет смогаться за свое, а противника расчихвостит, за семь верст киселя хлебать не пойдет, а ради дела, заработка день при дне будет г о н я т ь п о ч т у - бегать туда-сюда. Занимать, кланяться, просить не любит, чужого не любит, помня казачью поговорку: с чужого коня серед грязи долой. Во многом похож на отца, а говорить им не о чем.
Подходили люди, здоровались с возвращенцем, угощали табаком.
- Едут! - закричали проворные казачата, завидев линейки начальствующих.
На первой катит старый большевик Михей Васильевич. Ради праздника принарядился и он. Ребятишки неотрывно смотрят на его почетное серебряное оружие, какое видели только в кино, у Чапаева.
Михей издали, незаметно, кивнул брату, которого Митька посадил рядом с собой.
За столы сели человек триста.
- Товарищи! - начал Михей Васильевич. - Двадцать лет назад мы организовали первую в стране коммуну, ставшую колхозом имени Тельмана. Много горя хлебнули первые коммунары - и убивали их белые банды, и дурманом поповским травили, а они выжили, не отступились от великого дела всей земли. Среди нас нет первого нашего коммунара Дениса Ивановича Коршака. Погиб наш славный механик Сережа Стрельцов... Прошу почтить память павших вставанием. ...Прошу еще внимания. Президиум Верховного Совета республики поручил мне вручить награды лучшим колхозникам...
В длинном списке награжденных Глеб услышал и свою фамилию - Мария Федоровна Синенкина, бывшая Глотова, осталась Есауловой.
Она вышла получать награду, красивая, нарядная - на высоких каблуках, вся в шелку, с золотыми кренделями кос, уложенных на голове.
- Звеньевая Есаулова первая у нас коммунарка, - продолжал Михей Васильевич. - Прошу всех выпить за ее здоровье до дна!
Подняли триста стаканов. Мария, отметил Глеб, чокнулась только с одним человеком - новым председателем колхоза и убежала во двор.
- Есть предложение выпить еще за одною коммунара - за Михея Васильевича Есаулова! - кричали возбужденные колхозники.
Михей Васильевич протестовал, он в первой коммуне не был - полком командовал, но собравшиеся выпили и за него.
Митька получил награду, ручные часы. Он спешил в поле - к пастухам и скотине, да и трактор не может простаивать. Глеб уже освоился за колхозным столом. Когда Митька уехал, соседом Глеба оказался Титушкин, бывший кулак, заведующий МТФ. Титушкин втолковывал что-то Ивану Есаулову о коровах. Иван не соглашался, посмеиваясь, сказал:
В знойной рыжей пустыне дремлет оазисом кладбище. Гниль стоячей воды в арыке. Вдали скрипят колхозные арбы. Там гомон, крики, там божественные кони. А он, как первобытный человек, отстав от клана, коротает век в одиночестве. Вытачивает на камне ножик. Ухаживает за могилами. Слушает свист ветра в надгробьях... Халдеянин, испытывающий слабый дух на рубеже безводной пустыни. Наделает мишалды, наестся и спит сурком.
Для поддержания огня собирал сухой помет, ветки кривого саксаула. Держал каракулевых овечек. Имел и верблюда. Безлунными ночами таскал с колхозной бахчи дыни, виноград - об этом тоже умолчал. Праздновал христианские праздники, тепло вспоминая в эти печальные дни мать, старину, богомолья. На пасху красил яйца сандалом и отваром луковой шелухи. Нравилась строгость чужих религий. Подумывал выкреститься в иудейство и принять новое имя - Исаак или Ханаан - на могилах когда-то вычитал.
Из растений он больше всего любил кукурузу - Прасковья Харитоновна рассказывала, что и родился Глеб в кукурузе. Он сеял ее тут, между могилами, сосал молочные початки, спеленатые холодным шелком волос, часами слушал родной звон и шелест длинных стеблей. А из животных ему дороже коней и собак - коровы. Он подходил к пастухам, делился папиросами, вспоминал легенды и тайны из коровьей жизни. Рослые, скуластые пастухи с искривленными ногами высокомерно молчали - что он понимает, могильщик! Но однажды он вылечил издыхающую телку, и пастухи подивились силе кладбищенского начальника.
Юная вдова, об этом тоже не сказал, приходила убирать могилу мужа. Приносила сторожу сыр, вино, чурек. Сторож, было ему сорок пять, утешил вдовицу. Стала она ходить чаще, лила свежую воду на могильные розы, задерживалась под гранатовыми деревцами до рассвета. Призналась, что мужа не любила, были они обручены при рождении, и ничего подобного в любви не испытывала. Но и в самый лучший момент Эсфирь сказала, что Глеб тяжелый, жестокий, нехороший человек. Почему, не знает, просто чувствует. Она забеременела и спешно вышла замуж, перестав ходить на могилу первого мужа.
Изредка зимой бывал снежок. Это радовало, напоминало снежные горы Кавказа.
Рассказал о крупном выигрыше по облигации займа. Десять тысяч. Чуть удар не хватил. Темные стороны белого света. Мгла летит над кладбищем. С пустыни идет самум, поднимая к ржавому солнцу удавов смерча. А в сторожке светло от новеньких красных тридцаток. Совзнаки. Пир глазам. Как запах нарда, вдыхал дух казначейских билетов - иные пахли одеколоном, керосином. Новенькие бумажки звенели золоченой жестью. Боясь девальвации, сшил из овечьих шкурок мешок и обменял деньги на разменное серебро - оно надежнее.
Так он листал короткую книгу дней.
Молоко волчицы не просыхало на губах.
Мир развивался. Копился стаж. Глеб ведает уже не складом районных отгоревших тел, а учреждением областного масштаба. Он по этому случаю заказал себе у главы еврейской общины, портного, новый лапсердак, купил велюровую шляпу, неуловимого, как потусторонний мир, цвета. Золотые монеты глаз тускнели. Многое забывалось, но тем навязчивее вбита в голову мысль о неполученном долге - сверлом решетила череп.
Текли годы, не принося утоления. Стали случаться с ним обмороки. Он выбрал себе место на еврейской половине, посадил по краям четыре яблони, написал завещание. Три сердца изнашивались. Подходил неостановимый вечер. Скоро, в субботу жизни, постучит ему вечная невеста.
Годы, какой ямщик гонит ваши бешеные тройки?
Знакомый врач - ходил на могилу сына - прописал ему средство: поехать лечиться на Кавказские Минеральные Воды. Толковый врач попался, лекарство верное - лазоревые да ландышевые балки, фиалковые взгорья, целительное серебро гор. Да как туда поедешь - в лапы НКВД? Семен Израилевич, врач, дай богему здоровья, уверил сторожа, что раскулаченных давно не преследуют и могут они проживать в любом месте. Вот и решился приехать подлечиться богатырь-водой.
Молча слушают Михей, Ульяна, Иван. Рассказали о себе, о Марии, Антоне, Митьке.
День показался особенно прозрачным и грустно-синим. Воздух в саду свеж, а Глебу нечем дышать. Душила боль тридцати годов любви. Помнит ли она, что сегодня их день?
В этот день и час она сидела у ручья в Долине роз. Новый председатель колхоза обнаружил, что хозяйства, занимающиеся редкими культурами, богатеют успешнее зерновых и льняных. И пятьдесят гектаров засадили розами, получая солидные доходы.
Мария, звеньевая розового звена, сидит и плачет. Митька! - чтоб ты провалился! - виноват. Техник-пастух, он придумал пасти опытное стадо неподалеку от роз. Звеньевая противилась этому - проглядят пастухи, и коровы потравят ценные насаждения. Восемнадцатилетний сын пренебрежительно отмахивался:
- Семь лет маку не родило - и голоду не было!
Так и случилось. Коровы вошли в алый ковер плантации и помяли триста сорок семь кустов чайных роз.
- Что делать будем? - хочет казаться строгой мать. - Из своего кармана заплатите. Попередохли бы они вам, ваши коровы!
А сердце екнуло - Митька вылитый отец, так и кружится волчком. Глеб временами проводил руками по бокам, словно вылезал из старой шкуры, - и такой же точно жест у сына. Но сейчас не до воспоминаний - розы жалко. Вволю наругавшись с Митькой, Мария взяла тяпку и пошла к звену. По дороге ей дали письмо от старшего сына. Антон обещал скоро приехать на гастроли с оркестром, и мать спешила оповестить об этом подруг.
День, длинный, хлопотный, с радостями и огорчениями, подходил к концу. Повеяло горной прохладой. Женщины умылись и тут же, в садах, отмечали день ангела Любы Марковой, красивой игруньи, прожившей без замужества и детей. Пришли гости, косари и трактористы, принесли вино и подарки. Потом предложили всем вместе поехать в кино на полевой стан.
Мария было согласилась, хотя спешила домой - ответить Антону.
И тогда вспомнилась давняя звездная ночь, которую они с Глебом посчитали за свадебную и уговорились отмечать каждый год. И никуда не пошла. Сидела у ручья. Смотрела на робкий огонек под Пикетом - хутор Петьки Глотова.
Прошлое стояло рядом, уходило медленно. То находили в земле ржавые клинки и пули, то неожиданно проступали в травах стежки-дорожки далекой юности...
Не о чем говорить братьям. Сидят рядом, а будто между ними отвесный горный хребет. Двадцать лет они шли в разные стороны - далековато возвращаться! Вспомнят мать, детство - чуть потеплеют, и снова лед между братьями, ставшими неродными. Выручил захмелевший Иван. Запел, подражая казакам старых времен:
Скучно время, пройди поскорей, поскорей,
Протекайте, часы и минуты,
Ой, минуты - дни наши люты...
На ночь Ульяна пошла в хату, а казаки расстелили под яблоней тулупы и долго говорили при звездах. Иван дважды ходил в подвал за вином. Говорил Михей. О немецкой угрозе России. О падении Европы. Сюда им, конечно, не дойти, но на границе могут беды наделать...
Пала утренняя роса, и Глеб, привыкший с детства вставать рано, двинулся над туманной речкой, постукивая кизиловым костыликом, захваченным на подворье брата. Близко прошел мимо овчарки - не подняла головы. Тревожил покой береговых пеночек. Пугал сорокопутов - крошечных хищников, с виду певчих пташек, что про запас насаживают на шипы кустов крупных птиц.
Немолчной песней звенит Подкумок. Синим серебром трепещет на перекатах, белыми бурунами кипит на огромных булыжниках, вороненой сталью маузеров отливает в тени склоненных плакучих ив. Краснотал, луговые ромашки, мята и золототысячник. Сизые кулиги капусты, оранжевые цветы огурцов, толстое зеленое кружево помидорной ботвы. Молодые сады. А рядом галечник, мочаг, мослатые пни, цепкие корневища колючих терновников. Попыхивая дымком, рокочет трактор, режет плантажным плугом камыши, выворачивает тросом клубки деревянных змей - серые коряги. Будут родить эти дебри, станут золотым дном.
Припекало. Глеб вошел в тенистый шафранный сад. В златую тень. Где призраками застыли о н и о н а и то время, когда сажали тонкие прутики, ставшие теперь неохватными великанами. Как пел братец Спиридон:
Чудный сад рассажу по Кубани,
В том саду будет петь соловей...
Оглянулся - никого. И сорвал наливной шафран. Откусил твердый бок. Замутив очи, сползла по щеке холодная волчья слеза.
Деревья припали ветками к траве. Тянут к хозяину унизанные плодами руки.
Старые яблони! Им не до красоты - им надо рожать и рожать!
А молодые стоят высоко, не клонятся. Пусть покрасуются, пока молоды. Придет время, и они согнутся до земли под сладким бременем плодов.
В сад вошли женщины с корзинами - поспела ранняя черешня. Задумчиво запели:
Скакал казак через долину,
Через кавказские края.
Скакал он, всадник одинокий,
Блестит колечко на руке.
Кольцо казачка подарила,
Когда казак пошел в поход.
Она дарила-говорила,
Что через год буду твоя...
Глеб узнал голос Марии. Спрятался за куст красной смородины. А Мария направилась к этому кусту. Тут же бросилась к нему, обняла с радостным стоном. Заплакали оба. А говорить не о чем.
- Вот и вырос наш сад, - сказала хоть что-нибудь.
Расставаясь, даже на время, люди навсегда теряют друг друга. Ведь при встрече каждый думает обнять другого таким, каким он был при расставании. А человек уже другой - все течет. Конечно, и при этом человек остается дорогим. Мария давно жила иной жизнью, иными встречами. Ей и жаль старой любви, она плачет, хочет дотянуться до нее, а между ними версты ревущего времени - не вернуться им в этот сад, не есть его золотых плодов, только и можно обронить слезу на горючий песок времени, и даже следа этой слезы не останется.
А он не видит потока времени, прожив, как проспав. И ревнивым хозяйским глазом видит лишь одни перемены: спелые груди Марии не сдержать батистом блузки, на шеках две бесстыдные розы полыхают, глаза молодые, влажные, а круп, как у хорошей кобылы. А он-то вспоминал ее в затрапезкой юбчонке, замученную, покорную. Должно, имеет хахаля - может красивая баба верность мужу хранить? Да и какая тут верность, когда Мария сразу выложила: развелась она с ним. Громом отозвались ее слова. А еще говорят: старый друг лучше новых двух. Вот и пролетела жар-птица, хоть бы перышко уронила!
Спасительная бутылка. Она оказалась в кармане. Сели под главное дерево, матку сада, выдолбили стаканчик из крупной зеленой груши, выпили и закусили стаканчиком.
Марию душила жалость-гадюка, вползающая в сердце.
- Насовсем или так? - спрашивает она.
- Думал, насовсем... - Из гордости, чтобы не подумала чего, заторопился: - На пасеку пойду, деда Исая проведать - сколько же ему лет?
Дрогнул подбородок Марии:
- У меня тут конь в бедарке, туда же еду за корзинками.
Резво бежал сытый конь. Мягко покачивалась рессорная таратайка. Летний день хорош. Глебу захотелось править конем. Вдруг открылся до самого горизонта бело-розовый пламень. Долина роз.
- Цветками, что ли, занимаетесь?
- И цветками, курортам продаем и в парфюмерию.
С утра захмаривало. В пересохшей земле змеились трещины. Сухо чиркнула над горами молния. Крупные капли монотонно застучали по дороге и травам. Мария накинула брезент на двоих.
Экипаж тесен. Жжет нежностью тугое бедро Марии. Пахнут мокрые пшеничные волосы, одуряют воспоминаниями. Он и башлык старинный сохранил в скитаниях, а она, ровно городская девка, в коротком узком платье. Свет белый без нее пуст. Имей он хозяйство, прожил бы и один, конями да коровами утешался бы. А так жить не сможет. Уныло вздрагивало сердце.
- Мужа имеешь или так живешь? - спрашивал с нехорошим волнением.
- Зачем тебе знать? Сколько же мне быть разоренным гнездом, а тебе коршуном? И дети выросли, и мы другие стали... Ты чего? Эх ты, казак!
Она положила его на мокрую траву, брызгала дождевой водой в лицо. Ему было плохо.
Гроза пошла на Юцу. Повеяло свежестью с умытых полей. Глеб очнулся. Ехали шагом. Мария на ходу сорвала поздний лазорик, что безбоязненно вырос близ дороги.
- На, отвык от наших цветов в Азии.
Но он и цветок уронил, колесо в лепешку его раздавило - красная капля на грязной дороге. Показался голубой городок пасеки.
- Маруся...
- Не надо, Глеб, понимаешь, теперь все, поздно...
- С кем ты живешь?
- Не важно, с тобой уже не могу. Митьке ты помогал - с ним и знайся. Мне налево.
Он слез и поплелся к пасеке. Погостив у деда Исая, двинулся на табор косарей.
Синий ветер свежо охладел. Неприютно Глебу, никому не нужен. Но и признать невозможно, что Мария чужая, - и поэтому продолжал ходить, дышать, говорить. Намотавшись за день, косари хлебали похлебку, равнодушно расспрашивали станичника о дальних странах и, не дослушав, отваливались на пахучее сено, засыпали.
Они в самой чудесной стране - дома.
Никнут травы. Глохнет степь ночная. Снова земля стала небом вспыхивали бесчисленные светляки. Ночью с горы покатилась луна. Глеб пошел в степь. Блеснула у, копны коса. Зачем-то взял ее с собой. Потом заметил: косит. Сонные травы в звездах ложились ровно - не забыл крестьянской науки. Вспоминал свою встречу с Марией в кизиловом лесу в дни пастушества.
Что делать? Третий роман давно кончился, а четвертый не получался.
Вчера затеплилась тайная мысль идти в колхоз пастухом. Михей советовал, обещал походатайствовать. Но на кой шут ему колхоз без Марии? Вжикала сталь. Глеб торопился, словно там, за морем травы, которое нужно проплыть стальным веслом, был блаженный берег.
Кто виноват? Что делать?
Все пошло на распыл - хозяйство, семья, здоровье. Думал, конца-краю ее любви не будет, а вот уже и конец всему. Как цветки мотыльку, давалась ему эта любовь. Сколько бегала она за ним еще в детстве, молилась на него в юности, просила, как собачонка! Сколько натерпелась с детьми потом!
Да, жаль, что не течет вода вспять, а то бы и он жил по-иному. Все еще вспыхивала ревность. Раньше за такие дела плетью, шашкой - кровью смывали гнойную сукровицу позора и бесчестья: муж вернулся, а она рыло воротит!
В песне, что пели женщины в саду, дальше говорилось:
Вот год прошел, казак стрелою
В село родное прискакал.
Навстречу шла ему старушка,
Слезливо речи говорит:
- Напрасно ты, казак, стремишься,
Напрасно мучаешь коня,
Тебе казачка изменила,
Другому сердце отдала.
Свернул казак коня налево
И в чисто поле поскакал.
Он снял с себя свою винтовку
И жизнь покончил навсегда.
Да, как ни живи, от смерти все равно не откупишься. Дума за горами, а смерть за плечами. Антон Синенкин выстрельнул в себя - не копнулся. Казак Огнеедов, что жену за клинок променял, взошел однажды на гору Джуцу, выпил, покурил и повесился на лыче. Троюродный брат Глеба Семен Игумнов жил долго, легко, с песнями и удачей. Всегда помнил себя ловким, скорым, красивым. Как-то задержался у осколка зеркала, вмазанного в глиняную стену хаты. Седой, усталый, дряблый. В хату как раз вошла соседка и услыхала: "Фу, до чего же я стал некрасивый, и смотреть тошно!" Побрился, прифрантился, выпил стакан омолаживающей араки, и через два дня нашли его - покончил в красивой кизиловой балке - не захотел быть никому не интересным.
Какую бы долгую и развратную жизнь ни прожила Мария, все равно ее скелет будет гнить в земле, оскалив белые подковы больших зубов, - оскал этот знаком ему. И всем ж а б а с и с ь к у д а с т.
Так чего же медлить? По крайней мере, похоронят в родной земле, и сумеет ли она не голосить у гроба! Вот и маузер сгодится, если уцелел в подземелье, - только выкрасть надо. Мир ушел, как уходят поезда.
Луна быстро катилась вниз. Слабее турчали степные сверчки. На заре он бросил косу - полдесятины вымахал, жадно напился из родничка - бурные ключи вихрили песчинки - и зашагал в станицу добывать маузер.
ПЛАН "БАРБАРОССА"
В основе гербовых слов Р у с ь, Р у с и я, Р о с с и я - понятия русый, светлый, красный, рыжий, рудый (р у д ь - кровь, при этом и р у с ь, и р у д ь указывают и на движение, течение реки, крови). Древнеславянское р у с ь, к р а с н о е попало и в языки германских племен. Так, один верховный правитель немецких народов назывался Б а р б а р о с с а, то есть рыже-, светло- или краснобородый.
Немецкий император Фридрих I Барбаросса утонул в Крестовом походе семь столетий назад.
Б а р б а р не только борода, но и в а р в а р - варвары и были бородатыми. О значении бороды говорить не приходится, вспомним хотя бы Петровскую эпоху.
Адольф Гитлер, австрийский немец Шикльгрубер, носил под носом черную латочку квадратных усов, а вместо бороды шарф и галстук. Однако борода крестоносца не давала ему покоя. К тому же в начале XX века слухи об утопленнике были опровергнуты: оказалось, что Барбаросса не утонул, а скрылся в недра легендарной горы Кифхойзер, где продолжает, как прилежный мастеровой, обтачивать и шлифовать свою любимую идею - мировое господство Германии. Временами император спит, потом из недр горы вновь слышатся глухие стуки - работает, кует, точит. И отзываясь на эти подземные сигналы, куют танки и пушки кузницы Рура, пока Адольф Гитлер прилежно р а с ч е с ы в а л бороды-теории своих предков, варваров, вандалов, завоевателей Рима, Иерусалима, Константинополя.
Только зря он забыл - или плохим филологом был, не знал этимологии, что ли, - что Р о с с а главным образом не цвет бороды, а цвет и имя Р о с с и и, К р а с н о й, С в е т л о й, и связываться с этим русским, красным не с руки, что знали еще магистры Тевтонского ордена.
Идею мирового господства лелеяли и грели многие народы. Сарматы, гунны, скифы, финикийцы, вавилоняне, персы, шумеры, евреи, монголы, арабы, турки, римляне, французы, испанцы, португальцы, голландцы, англичане, шведы, немцы - и кончили тем же, чем кончат сионисты и великоханьский Китай, провалом, конфузией, - с чем так же не посчитался вышеназванный Гитлер.
С рыцарской беззастенчивостью он оповестил мир о своем плане - план "Барбаросса" - и ударил киркой в гору Кифхойзер. Гора раздвинулась, и длинная многовековая борода старого императора поползла по Европе, с запада на восток, - двести с лишним дивизий.
Под диктовку Рудольфа Гесса фюрер написал "Майн кампф", а его другой подручный Геббельс по собственному почину создал "Немецкий дневник". Суть их сводилась к следующему:
"Засохшая груша расцвела!"
"Могущество немецкой нации восстало!"
"Зигфрид победит дракона!"
"Тотальное уничтожение евреев и коммунизма!"
Ранним июньским утром Германия двинулась в новый крестовый поход на Россию, оплот коммунизма.
Забыв про семисотлетний лед Чудского озера, пятисотлетние дубы Грюнвальда...
Забыв полки Суворова, которому великий философ Кант выносил золотые ключи от города-крепости Кенигсберг...
Забыв, что русские солдаты хаживали по Берлину, а немцы по Москве лишь в качестве гостей и военнопленных...
Забыв предостережение более позднего Фридриха о русском народе: долго запрягают, но ездят быстро.
С детства Глеб избегал людских сборищ и любил только одно скопление людей - базар. Без всяких дел мог часами слоняться между рядов. А теперь и винца напоследок выпить захотелось. Ларьки еще не торгуют, а на базаре, понятно, есть.
Утро. Воскресенье. Припекает солнце в дымном золоте. Укорачиваются тени. На базаре, под отвесной горой, с нависшими скалами, исписанными именами заезжих туристов, гомонит воскресный люд. В холодке потягивают винцо буровые мастера, землеробы, чабаны, шоферы. Шипят мангалы с шашлыками. Кипит в масле лук. Румянятся пирожки с ливером. Мясо на шашлыки и пирожки рядом - еще живое, связанное веревками, с невинными, испуганными глазами. Извергаются пивные бочки-вулканы. Цветет обилие рынка, созданное грубыми руками ткущих "на шумном станке мирозданья".
Отведал Глеб Васильевич прасковейского вина, откушал георгиевского, попробовал и местного завода. С удовольствием ходил меж лежащих длиннорогих быков, азартно приценивался к валухам, подолгу, как иные женщин, осматривал красавца коня под седлом. Чуть не купил голубоглазую гусыню с желтобархатным выводком гусят, да вовремя вспомнил о своем положении - замыслил убийство себя.
После азиатской спячки приятен певучий говор смуглых, румяных казачек и горянок, торгующих на возах абрикосами и вишней. Идет в мясные ряды, где стоят пятисотлетние пни в четыре обхвата, а могучие дяди в кровавых передниках ловко разрубают широкими топорами свиные и бычьи туши, на крючьях висит жирное красное мясо. Пирамиды яиц. Молочная река. Засахарившиеся меды. Редиска, зелень разная. И все нипочем, копейки, тут и торговать неинтересно, всего хоть завались, хоть пруд пруди, всюду колхозные лотки и палатки. То ли дело в голодном двадцать первом году, когда тиф, паратиф и голод косили людей, как косилкой.
Выпив еще, повернул к д о м у в о л ч и ц ы. Вино размыло сомнения - удастся ли взять маузер в подвале. Шел смело, чтобы при всех, в родовом гнезде застрелиться - пусть поплачет тогда его женушка, белая лебедушка!
По дороге встретил знакомых казаков - тоже навеселе. Они пригласили его на колхозный праздник по случаю окончания одной косовицы и начала другой. Что ж, спешить ему некуда - т у д а все успеем! День еще упоительно свеж, и неплохо посидеть в тени ив над речкой, где колхозницы накрывали столы - во всю улицу. На столах пшеничные снопы, перевязанные алыми лентами, - первый хлеб пошел в закрома. Рядом кипят котлы с лапшой, жарятся подсвинки и куры на вертелах. Девчонки ставят на столы цветы в банках.
Тут до смерти перепугал стряпух какой-то лихой парень, чертом влетевший на тракторе к самым котлам.
- Куда ты, нечистый дух! - разбегались принаряженные и припомаженные толстухи.
А парень доволен эффектом - того и хотел. Одет он и по-нынешнему, и по-старому - рубаха цвета электрик с коротким, советским рукавом, а галифе и сапоги казачьи. На прицепе бочка с вином, ящики с разным кондитерским товаром. В радиаторе трактора запутались полевые цветы - без дороги, что ли, ехал, окаянный!
Глаза Глеба и парня встретились - одинаковые глаза.
- Митя? - шагнул Глеб.
Парень перестал улыбаться, неловко смял в кулаке папиросу, хотя сам уже отец, и задохнулся, подав отцу руку, тут же обнял морщинистого человека в старомодном башлыке - будто с того света вернулся.
- Совсем? К нам?..
- Да нет, проездом, мать-то бросила нас, знаешь, - и прослезился: жаль Митьку, ведь он, Глеб, считай, уже теперь покойник.
Митька не унывал. Он не из тех, кто живет спустя рукава или зажирел, обленился - мыша не поймает. Хоть у него хозяйство с гулькин нос, а худо-бедно тысчонку денег имеет уже, у него и выжимки в ход идут, он при случае и объегорить сумеет партнера, будет смогаться за свое, а противника расчихвостит, за семь верст киселя хлебать не пойдет, а ради дела, заработка день при дне будет г о н я т ь п о ч т у - бегать туда-сюда. Занимать, кланяться, просить не любит, чужого не любит, помня казачью поговорку: с чужого коня серед грязи долой. Во многом похож на отца, а говорить им не о чем.
Подходили люди, здоровались с возвращенцем, угощали табаком.
- Едут! - закричали проворные казачата, завидев линейки начальствующих.
На первой катит старый большевик Михей Васильевич. Ради праздника принарядился и он. Ребятишки неотрывно смотрят на его почетное серебряное оружие, какое видели только в кино, у Чапаева.
Михей издали, незаметно, кивнул брату, которого Митька посадил рядом с собой.
За столы сели человек триста.
- Товарищи! - начал Михей Васильевич. - Двадцать лет назад мы организовали первую в стране коммуну, ставшую колхозом имени Тельмана. Много горя хлебнули первые коммунары - и убивали их белые банды, и дурманом поповским травили, а они выжили, не отступились от великого дела всей земли. Среди нас нет первого нашего коммунара Дениса Ивановича Коршака. Погиб наш славный механик Сережа Стрельцов... Прошу почтить память павших вставанием. ...Прошу еще внимания. Президиум Верховного Совета республики поручил мне вручить награды лучшим колхозникам...
В длинном списке награжденных Глеб услышал и свою фамилию - Мария Федоровна Синенкина, бывшая Глотова, осталась Есауловой.
Она вышла получать награду, красивая, нарядная - на высоких каблуках, вся в шелку, с золотыми кренделями кос, уложенных на голове.
- Звеньевая Есаулова первая у нас коммунарка, - продолжал Михей Васильевич. - Прошу всех выпить за ее здоровье до дна!
Подняли триста стаканов. Мария, отметил Глеб, чокнулась только с одним человеком - новым председателем колхоза и убежала во двор.
- Есть предложение выпить еще за одною коммунара - за Михея Васильевича Есаулова! - кричали возбужденные колхозники.
Михей Васильевич протестовал, он в первой коммуне не был - полком командовал, но собравшиеся выпили и за него.
Митька получил награду, ручные часы. Он спешил в поле - к пастухам и скотине, да и трактор не может простаивать. Глеб уже освоился за колхозным столом. Когда Митька уехал, соседом Глеба оказался Титушкин, бывший кулак, заведующий МТФ. Титушкин втолковывал что-то Ивану Есаулову о коровах. Иван не соглашался, посмеиваясь, сказал: