Полдничая, Глеб присмотрелся к Маньке - корова начала телиться, а хозяева считали, что срок через день. Отогнал коров, принял теленка, помог Маньке опростаться, закопал "место" - утробный мешок теленка. Приказал Цыганке, волкопесьей суке, гнать стадо, сам пошел передом с теленком на плечах. Манька жалобно трусила за пастухом.
   Солнце шло на закат. Солнце всходит - пастух с ума сходит, солнце садится - пастух веселится. С полей тянулись возы с красной соломой, картошкой, кукурузой, с цурпальями трескучего подсолнечника - на топку. Когда стадо, переплыв речку, вошло в станицу, полная луна выкатилась на востоке. Поднимался вечерний туман, заволакивал сады и хаты. Мычали коровы, избавясь от опеки строгого пастуха. Блеяли овцы и козлята, расходясь по закутам. Бабы собирали на улицах горячий навоз в ведра, толковали, скоро ли вернутся казаки со службы, - бабушка Маланья пользовалась слухом, что возвращаются.
   Вышла хозяйка, осмотрела теленка и поднесла пастуху чарку водки за труды.
   ТЯГА К ЗВЕЗДАМ
   Божья искра тлела в роду Синенкиных. Владея сохой, ружьем, шашкой, они тянулись к грамоте, книгам, ученью. Дед Иван Тристан хорошо знал некоторые главы Писания, читал стихи убитого наповал близ станицы поручика Тенгинского полка Михайлы Лермонтова, некогда числился грамотеем. Но и зять его Федор, прежде чем свернуть "козью ножку", прочитывал по складам клочок печатной бумаги, умел и считать, но только до двадцати - тридцати, дальше запутывался, ибо считал на цыплятах и надо было помнить каждого цыпленка, потом выучился считать на палочках. Иное дело Сашка, первенец Федора, этот и миллион посчитает. Но старший сын позорил семью непомерной ученостью.
   В детстве еще недоглядели, а были в хате, в пшеничном закроме, будь они прокляты, какие-то книги. Сашка и пристрастился к ним, наученный читать гимназистами. Ест - в книгу глядит. Ночь на дворе - при коптилке читает. Скотина в потраву зашла - Сашка глубокомысленно сидит на меже, читает. Федор напился и те книги пожег, Сашка уходил на "курс", читал там вывески и газеты, оставленные господами у источников. И зачитался. Раз повел коня поить, а сам в одних подштанниках - вся станица легла от хохота. Отец бил его, уговаривал бросить запойное чтение, и, чтобы не повредился малый головой из школы его забрали. Сашка учился тайно. А потом что учу дил! Пристроил на крыше какое-то взиралище и по ночам в упор рассматривал божьи звездочки. Федор шестом сбил дьявольскую конструкцию, пожаловался попу. Батюшка предал анафеме юного отрока, но отрок продолжал сатанинские упражнения на тополе - смотрел в трубу на светила.
   Всем известно, что господь запечатлел на Луне картину: Каин убивает Авеля, брата своего, а Сашка доказывал, что это на Луне горы вроде станичных. После этого и умные люди считали Сашку дурачком. Царю службы он не проходил, уехал учиться в дальний город Кишинев. Денег на это ученье пошла прорва, а делать нечего, ругайся не ругайся, а посылай скудные рубли сыну, экономь на семье. Частенько Федору приходилось моргать в казачьем кругу, когда собирались выпить в складчину, у него в кармане вошь на аркане. Приехал сын на каникулы, и хоть на улицу не выходи - засмеют. Коротконогий, скуластый парень одет в белые рогожные штаны, на башке шляпа соломенная, а на ногах не казачьи сапоги, а какие-то, прости, господи, штиблетки - рядом стоять стыдно, а ведь родился в казацком роду!
   В двадцать лет он имел два диплома и блестяще знал французский язык, умиляя деда Ивана. Но дела себе по душе агроном и химик найти не мог. Учиться еще рвался, но Федор решительно отказался помогать сыну, вечному студенту. Сашка пробовал учительствовать, но в школе не удержался. Пробовал безвозмездно просвещать станичную детвору на выгоне, но казаки побили его: сам зачитался - на других порчу не напускай. Да и дядя Анисим Лунь прокричал к месту: "Кто умножает познание, умножает скорбь". Тогда Александр ушел в привольные равнины Бештаугорья, обосновался на брошенном хуторке, разводил некий диковинный сад. Сильно пугал этот сад священника на одном корне противоестественно росли груши, сливы и абрикосы. Родные, конечно, любили Александра - той жалостливой любовью, которой жалеют в семье калек: слепых, глухих, придурковатых. Уплетая материн пирог, сын с жаром говорил, что пришло время обнести Синие горы изумрудным кольцом садов и виноградников. Сначала мать, потом подросшая Мария бегали на хутор постирать ему бельишко, сварить горячего. Посещали молодого ученого и господа, любовались садом, брали советы, покупали прищепы. Художница Невзорова Наталья Павловна однажды тоже пожаловала к нему и написала с него "Портрет молодого человека с небесным глобусом" - Александра волновали проблемы мирозданья, происхождение Вселенной, ночами он смотрел в самодельный телескоп на звездное небо. Мирская чадь избегала ученого агронома. Не удался старший сын в семье строевого казака Федора Синенкина. Но господь бьет равномерно, через раз.
   Надеждой, честью и опорой рода явился второй сын, Антон. Сперва и он потянулся по ученой дорожке, не радуя Федора. Сызмальства Антон околачивался возле своего крестного отца, курсового доктора медицины. Помогал мыть инструменты. Незаметно доктор привил крестнику любовь к медицине, доверял гордому подростку делать несложные перевязки, пользовать больных порошками. Не дело казака, конечно, ковыряться в человечьих потрохах - его задача наносить раны пулей и пикой. Но пика в каждом дворе, а хирургический ланцет только у доктора, и Антону уже ведомы такие слова и выражения, которые и не снились станичным хлопцам. Понятно, отрешиться от воинства настоящему казаку невозможно, и в мечтах Антон видел себя в белом халате, а под халатом золото офицерских погон, военный врач. Антон был одной присяги с Есауловым Спиридоном, но еще до службы всеми правдами и неправдами добился вызова на экзамены в военно-фельдшерское училище в городе Тифлисе. Федор воспротивился намерению сына и денег на дорогу не дал - в то время еще учился Александр. Деньги дал крестный отец Антона зашили их в нательную рубаху. Напекла Настя лепешек, зарубила курицу на дорогу, и с молитвой проводили его на чугунку.
   Из города Тифлиса пришли два обнадеживающие письма - экзамены сдал отлично. Синенкины показывали письма всей станице, снедаемые честолюбием, будто сын уже стал офицером. В ненастный осенний вечер, когда семья сидела в потемках - керосин берегли, освещаясь рдеющим зевом печки, в окно будто кто поглядел, аж мороз по коже. Но мать, Настя, угадала сразу: "Антон!" и все сжались от ее крика, полного тоски и недобрых предчувствий. Сын вошел мокрый, захлюстанный, перекрестился на образа, поставил в угол сумку и остался стоять, упираясь головой в потолок. Большой наплыв дворянских детей закрыл ему доступ в училище. Заплакала Настя, утирая глаза передником. Шмурыгал носом малолетний Федька, не понимающий слез матери, ведь братик вернулся - радость какая! На печи торопливо сморкался дед Иван. Федор помял табак в кисете и вышел на баз "скотину проведать". Всхлипнула Маруська, с болью глядя на любимого братца, все бы, и жизнь, отдала за него. Мать достала с загнетки чугунок с пшенно-тыквенной кашей, сваренной на молоке.
   С весны Антон взялся за плуг, выкраивая время на занятия "Брось, - от души советовал Федор, - мы в люди не выйдем, казну надо большую, Сашка и так все жилы вытянул". Светлоглазый, лобастый парень не бросал. Через год, по протекции полковника Невзорова, поехал Антон в столицу южного казачества Новочеркасск, в юнкерское училище. Посмотрели офицеры на его латаные сапоги, на темные от полевых работ руки - решили не принимать, ибо демократия, по их мнению, приводила к пошлости и оскудению истинного офицерства. Но просьбу знаменитого на всю Россию полковника уважили, к экзаменам допустили. И подивились немало: грамотно, не хуже иного дворянина, отвечает хлебороб, ум чувствуется глубокий, да и рост приятный, военный. Тогда задают ему дополнительный вопрос, посмеиваются - кадровые теоретики путались в нем, имел он два ответа, и каждый можно истолковать как правильный или неправильный. Пот прошиб казака. Пол уходит из-под ног. Напрягся. Вспомнил, как в детстве разорял гнездо коршуна и сорвался со скалы, повис на кустах барбариса и, цепляясь ногтями за камни, спустился на темно-зеленый бугор. Или идешь с косой в лимане, сил уже нет никаких, ноги подламываются, перед глазами медленные золотые мушки головокружения, а передний не останавливается, знай машет себе косой, а сзади у пяток другая коса вжикает - и идешь, не бросаешь ряд. "Ваше высокоблагородие, дрогнул голосом. Антон, - я это понимаю так..." И дал третье решение вопроса, оказавшееся универсальным. Решил задачу, непосильную экзаменаторам. Загомонили офицеры, склонились над картами, учебники листают - блестяще ответил терский казак. Доложили генералу и в виде исключения зачислили Антона в юнкера. Доктором ему стать не пришлось - и слава богу: удел казака - передний край, а не тыловые лазареты. Тут Федор сыном гордился.
   А вот Маруська - опять наказание божие. Уродом ее не назовешь, а плюнуть вслед хочется - большая светлокосая голова, длинные тонкие руки с длинными пальцами, а ноги ровно саженем отмерены. В тринадцать лет она сравнялась ростом с отцом, невысоким казаком, перегнала сверстниц. Играет на речке с подругами, и оторопь берет прохожих: желтоносая сатана в куклы играет - возьмет по девчонке под мышки и переносит через воду. "Вы бы ее связывали на ночь бечевками, - советовали Синенкиным. - И под дождь не пускайте, чтобы не росла. Экая махина, ровно Старицкова верба!" Старые станичники припоминали: дед Иван лет до шестидесяти был страшенного роста, потом принизился. Еще когда он пошел зятем в казачью семью, пришлось прорубить в хате новый дверной проем, чтобы Иван не бил лоб. За свой устрашающий рост он имел от станичных детей справедливое прозвище "Дядя-достань-воробья". Маруську называли грубо - "коломенская верста", "длиннобудылая". Сколько могла, она горбилась. Федор вставал на лавку, давил руками на тонкие плечи дочери, пока она не начинала плакать. Настя водила ее на заговор к знаменитой бабке Киенчихе, дабы остановить непотребный рост.
   Девчонка росла. Милая, нескладная, сероглазая. Смотрелась в зеркальце, купалась на девчачьем месте, бегала смотреть невест на свадьбах, сладко замирала при виде венца. В довершение к росту у нее был еще один неладный знак: светлели, наливались майским солнцем, спелой пшеницей волосы. Волосы у казаков ценились черные, а кони - вороные. Большой рот открывал прекрасные зубы. Федька Синенкин рассказывал казачатам, что у сестры за первым рядом зубов есть второй - остались три молочных зуба. "Да у нее и хвост растет!" - плевались подростки при виде несуразной девки.
   В ней рано обозначились черты влекущей женственности. Угадывалась натура страстная, жертвенная, бесстыдно нежная и поэтически слабая беззащитная перед суровыми ветрами мира косного, темного, все еще древнего. Проезжий офицерик из кавказских романтиков, увидев тринадцатилетнюю Маруську, решительно посватался к Синенкиным, считая, что девка на выданье. Душа у нее голубиная. Так и таскает из дому куски побирушкам, не понимает, как можно есть хлеб, когда рядом голодные. Как-то Настя послала ее за себя продавать на базаре редиску. Кончился базар, Маруська приходит домой, с редиской. "Не продала?" - "Продала". - "А это что?" - "Купила. Бабушка одна продавала, никто не брал, мне ее так жалко стало, и я взяла у нее". - "Вот простодыра!"
   Синенкины жили на музге, а занимались в Юце. Град раз за разом выбил у них зеленя, сибирка поразила скот, а старший сын изнурял семью денежными переводами. Когда подошло время опять посылать ему деньги, выход был один: отдавать Маруську в прислуги, семи-то лет! Курица не птица, и, хотя Федор противился Сашкиной учебе, Маруську, как ягненка, заклали на потребу брату. В тоскливый день сапогом раздули самовар в медальных печатях, налили девчонке чаю, дали из тряпицы сахару и заплакали, провожая дочь в люди. Худенькая, как палочка, шустрая Маруська покорно смотрела на родных, по-старушечьи повязалась платочком. Она любила всех, верила в людскую доброту и гордо догадывалась, что ее усилия уже нужны семье, старшему братцу.
   Привели ее в господский "Д о м в о л ч и ц ы" полковника Невзорова на цинковой крыше нарядной кирпичной виллы, окруженной бронзовым кружевом решеток, бежала железная волчица ростом с хорошего щенка. Великолепие дома очаровало девчонку, но вечером она со слезами прибежала домой: "Скучилась". На другой день опять убежала: "К папаньке" - отца любила больше всех на свете. Снова отвели ее в высокий дом, и девчонка билась за тяжелой калиткой, звала, кричала от ужаса разлуки с милыми людьми. Старшая горничная ласково назвала ее воробышком - так билось маленькое сердечко, дала пряник, сердито показала бровями мнущемуся за калиткой Федору уходи - и повела прислугу на кухню мыть посуду. Вышел полковник и погладил жаркую от слез головенку крошки-прислуги.
   Барин попался добрый. За зиму он дочерна прокуривал трубкой занавеси, с весны уезжал в мокрые розовые балки стрелять и вести потешные сражения с молодыми казаками. Шло время. Мария уже не убегала, не смотрела на вольных птиц и бабочек, давно освоилась в чужом доме, и час наступил - прониклась она тупой христианской добродетелью: господь терпел и нам велел. И отдающая более, нежели берущая, считала свою долю удачливой - так, ради нее полковник дал протекцию братцу Антону в юнкера. Кормили прислугу сытно, с одного стола. Работала с утра до ночи. Барышня, дочь барина, выучила девчонку читать и писать, а чтобы прислуживать высоким особам, научила французским фразам. Зимой, когда прислуга мыла полы, босые ноги примерзали к каменным ступеням. Но природа Марии крепкая. В тринадцать лет ей давали восемнадцать. Но природа - это и душа, а голубиную душу крепкой не назовешь.
   Синенкины давно поправились, вернулся Сашка, юнкером стал Антон, а Мария по старой памяти прислуживала в господском доме. Платили хорошо, в праздники дарили корзиночку конфет или отрез ткани, в сундук с приданым. Барышня Наталья Павловна любила Марию особенно, спать с собой клала, восхищалась завистливо телом прислуги, в губы целовала. "Вот смола!" думала Мария о барышне; не умея по доброте души отказаться от прилипчивых ласк. Вместе они читали романы о любви, сочиняли шутливо-любовные записки в альбомном стиле. Старые платья барышни перешивали Марии. Однажды Наталья Павловна подарила прислуге шелковые рейтузы, привезенные из Петербурга, где полковничья дочь училась в академии художеств. Мария надела их с замиранием сердца, боясь грома небесного, - ведь по религии надеть женщине подобие мужской одежды грех великий. Увидев рейтузы, Настя "чуть в оморок не упала", порвала их на платочки, а девке задала порку. Покорливая девка временами упрямилась - тяготило христианское смирение, и опять носила "ведьмину сбрую". Это сильно будоражило станицу - девка напялила на себя штаны, должно, близок конец света! Многим хотелось посмотреть на такое бесстыдство. А бабушка Маланья так и поджигает: "Бери ее на цугундер, чего с ней списываться, раздевай ведьму!"
   В четырнадцать лет Мария ушла из "волчьего дома". Работала на "заводе". Когда еще дикие кабаны хрюкали в кустах парка, а волчихи путались с станичными кобелями, открылся бабий промысел. Баб нанимали таскать из родников минеральную воду. О родниках докладывали еще Грозному царю, будто выпивший этой воды излечивался от ран и болезней, получал вторую молодость. Целебную силу воды знали и лейб-медики царя Петра. Детвора мыла бутылки. Ходила туда и Мария, спорая в работе. Как и ее старшие братья, она тянулась на "курс", к книгам, стихам, песням, картинкам, но в станице признавали только требы брюха.
   Наталья Павловна стала художницей, любила рисовать казаков. Однажды, видно по злобе, тоже обидела Марию: г а д к и м у т е н к о м назвала и еще одним непонятным словом "готика". И вновь взялась за старое: попросила Марию раздеться у нее в мастерской догола, дескать, рисовать. "Тю, малахольная!" - спужалась девка и "быть моделью" - слово-то срамное отказалась. Черты лебедя в гадком утенке проступили не сразу, но острый глаз художницы их уже различал. Временами Мария казалась красивой, особенно, как открылось Наталье Павловне, в обнаженном виде. Одежда, любая, портила Марию. И вот за эту красоту одни очень любили ее, другие ненавидели - утки не любят лебедей, а куры журавля.
   Как-то, возвращаясь с покоса, Глеб Есаулов въехал на коне в розовые от заката буруны Подкумка. Ниже купались голые бабы. Парень искоса посматривал из-за шеи коня на дебелых казачек. На мгновенье из воды вышла высокая, наливающаяся белой нежностью девка. Он не сразу узнал ее, а когда дошло, изумился казак:
   - Тю, еще какая баба выйдет!
   И долго преследовала его гибкая светлая тростинка с чернеющим лоном и чуть расставленными полными бедрами. Увидел в храме длинную желтую свечу с огоньком - опять вспомнилась старообрядская девка, стройный стебелек с солнечной головой.
   ДЕЛА ЖИТЕЙСКИЕ
   З д е с ь н а ч и н а е т с я п е р в ы й р о м а н Г л е б а Е с а у л о в а и М а р и и С и н е н к и н о й.
   Созрел кизил. Зоркий глаз Глеба-пастуха отметил это первым. Вечерами он возвращался с тяжелой сумкой, полной сладкого груза. Спрашивал мать о делах и радовался. Господа нарасхватки брали молоко у Есауловых и платили дороже. Вот как надо с умом жить. Без ума - рай. Он до звезды встает, а мужики Колесниковы спят до обеда да детей родят, приходит зима - зубы на полку. А он, бог даст, к зиме еще одну корову купит, шведскую.
   Стадо задремало на стойле. Пастух пошел за кизилом. На желтых скалах, замшевых от изумрудных мхов и лишайников, текли слезы холодного ключа. Из соседнего орешника вышла Мария, босоногая, в яркой косынке, с господской корзиночкой для ягод и орехов. Следила, или нечаянно встретились, бог знает. А он, бездумно балуясь, забыл разницу веры, накрутил на руку пышную золотистую косу.
   - Зачем ты? - покорно не противилась она, как ярочка в руках опытного мясника.
   - Пошли полудновать, у меня харчи у воды.
   Мария опустила голову - не может она вкушать православной пищи, грех, хотя Глеб и ел с ними на загоне.
   - Ну грушу съешь, - уговаривал парень, - к Глуховым лазили вчера в сад. Глуховы-то вашенские.
   Под прохладным навесом скалы, в тени волчьих папоротников ели: он пышку с молоком, она - грушу. Зеленые громады гор окружали их. Виделся им мир безлюдный, прекрасный, с одной верой. Птицы молчали. Чуть звенел живой ток воды. Нависали кизиловые ветви. Сквозь них был виден выжженный солнцем хребет, плыли величавые, как в сказках, облака, пахло отавой. Глеб сломил красную веточку, унизанную кизилом, связал концы и надел на шею Марии как монисто. Притянул ее голову в холодок и ни с того ни с сего поцеловал душные степные волосы.
   - Чего ты? - припала она к его не по-юношески тяжелой, темной руке. Знала, отчего тяжела рука - от честной работы. Пока другие поставят копну, он успевал три. Особенно хвалила Глеба за ухватку Настя Синенкина. Желаешь встречаться? - пунцово залилась краской.
   - Не желал бы, так не сидел рядом!
   Она обомлела от его признания в любви. Задумался и он. Властно тянула к себе ее доброта, жертвенность, незащищенность характера, доступность, и он чувствовал солоноватый привкус острого наслаждения. Вместе с тем хотелось беречь, охранять ее для себя. Рядом с ней забывалось хозяйство, волновала красота гор, мир становился шире, а сердце добрее, богаче. И уже самому хотелось принести жертву, сделать ей приятное, отчего и самому вдвойне приятно жить.
   Он смотрел на близкое небо, слушал ковыльный шум, падающий с бугра, думал о вечере. Ухажерка у него все-таки была, Февронья Горепекина по-станичному ее кличут Хавронькой. Круглолицая, с железными глазами Хавронька понравилась ему на поденщине - подростками нанимались делать кизяки. Глеб не отставал от самых бешеных баб, по девятьсот, по тысяче штук выгонял, но Хавронька обскакала его - делала более тысячи. С того и началась их дружба. Но род Хавроньки захудалый, никчемный, темный. И теперь пастух надумал: идти на посиделки на старообрядский кутан, к Марии, хотя там не миновать драки с кубековцами, поскольку он голопузовец молится без пояса. А Хавронька и живет далеко - на Сраном хуторе, худшей окраине станицы, где ютились старьевщики - "князья", мыловары, живодеры и золотари с зловонными бочками на телегах.
   Мария не смела тревожить его разговором, незаметно трогала смоляные и уже с сединкой! - кудри, хотя сидеть ей неловко, нога занемела, будто иголки серебряные в ней. Коровы вставали, начинали расходиться. Встал и Глеб - делу время. Наполнил корзиночку Марии своим кизилом и проводил до Синенкина кургана - дедушка Моисей глину выкапывал там.
   Кизиловое ожерелье Мария спрятала дома в сундучок, где вместе с приданым лежали сломанное кнутовище Глеба, его старая шерстяная варежка и орленые красной меди три копейки, что дала Марии мать Глеба за помощь в стирке у проруби.
   С того дня Мария похорошела - любит! И неотвязно захотелось заглянуть в будущее: поженятся ли они?.. Вот, говорят, средство есть такое... И, зажав в ладони полтину, пошла за Подкумок, где над водой разбили шатры цыгане. За полтину гнула горб два дня над корытом с господским бельем.
   Старый одноглазый цыган выковывает цепь на переносной наковальне. Кует ручной, цыганской кувалдой. В горне дымится рваный башмак, обломок плетня и пригоршня курного угля. Безобразная старуха в нижней юбке выжаривает над огнем свою рубаху - треск угля сливается с треском горящих вшей. Рядом, под телегой, молодые цыган и цыганка занимаются любовью. Под глиняными пещерами яра костры, перины, фантастические лохмотья бродяжьего скарба. Грудной курчавый ребенок в заскорузлой, вовек не стиранной рубашонке лежит на сырой земле и мусолит кусок мяса на кости. Зеленая собака с отрубленными для злости ушами и хвостом с лицемерной осторожностью отняла кость у мальчишки. Тот неистово заорал. Бойкий цыганенок лет пяти в женской кофте, с матерной бранью на украинском языке вырвал кость у собаки и старательно запихал ее в рот младенцу. Пегая лошадь в хомуте выедает траву из-под младенца, отпихивая его мордой к воде - вот-вот свалится в речку. На лошадь младенец не обращает внимания.
   Вечернее солнце краем проглянуло из-за туч, зябко и бледно осветило вороненую воду реки, синие вербы и скрылось от налетевшего ветра. В табор вошла гурьба станичных баб и девок. Тут и Нюська Дрюкова, которой гадать надо на всех казаков сразу, и Хавронька Горепекина с затаенной мечтой в тусклом взоре, и полногрудая игрунья Люба Маркова, сама похожая на цыганку, и Мария, голова которой среди девок напоминает желтый цветок, высунувшийся вверх из букета. Их мигом обступили говоруньи в серебре и пестрых шалях, схватили за руки, стали клянчить и предсказывать. Мужья гадалок сыто глядели из рваных ковровых палаток и ждали, когда жены принесут заработанное.
   - Бедная-бедная! - очарованно прошептала гадалка Марии. - Как ты его любишь! Красное золото твое сердце! А он железо... ух, суровый! Думай о нем, думай... Вижу... Высокий... Красивый... серебряным пояском затянут...
   Пораженная казачка изумилась цыганской правде - не подумала, что каждый красив для влюбленной и что должна она по своему росту выбирать высокого.
   - Не горюй. Цветку цвести, а девушке любить. Дай руку... О, плохо твое дело! Пояс его вижу - сердце затянул он - полумесяцы на поясе... ружья черненькие... лошадки... скачут, скачут! живые! Бедная-бедная... Другое он любит, - гадалка встретилась глазами с красивым горбуном, ведущим коня в поводу.
   - Кого? - опалилась ревностью Мария, не смея не верить - гадалка угадала пояс Глеба, хоть все казаки носили одинаковые наборные пояса с серебряными в черни фигурками и наконечниками.
   - Коней, как мой цыган, любит, мой меня за коня старику на ночь продавал... Помочь можно. Опасно только. Золоти ручку. - Попробовала полтину на зуб. - Слушай. Найди его карточку, только чтоб без шапки был снят. Запоют вторые петухи - зарой ее на могиле его деда со словами "до гроба". И вечно будет он с тобой. Отвязаться захочешь, другого полюбишь все равно не сумеешь.
   - Не полюблю.
   Цыганка снисходительно улыбается.
   - Не сумеешь, и я не помогу. Дело прочное. Решайся.
   Гадалка сама расстегнула девичью кофточку и шептала заклинания над юными бугорками. Качнулась, оглядываясь, будто приходя в себя: "Ступай, добрая!" - и как завороженная пошла за горбуном, что вел коня обратно.
   Федор проснулся рано. Семья спала на одной полсти, кошме, укрывшись шубами, которые по этой причине были в ходу круглый год. Хозяин выпростал голову и взглянул в дверцу сеновала на белый свет. Серое небо "матросило". Тихо шелестели дождинки по черепичной крыше. Изнутри черепица закопчена когда-то стояла на кузне. Крепкая, хоть пляши. На всех плитках четко выдавлено "Золотаревъ". В змеиные кольца свивались на горах тучи. Пролетали рваные клочья тумана. Белые дождевые капли свисали тяжелыми серьгами с хвороста. В желтой навозной луже, вздрагивающей от капелек дождя, одиноко задремал на одной ноге мокрый петушок, спрятав голову пол крыло.
   Хозяйский глаз разом приметил непорядки на базу: стенка синего камня разваливается, догнивает крышка колодезя, топор с вечера остался торчать в окровавленной дровосеке с прилипшими перьями, лезвие за ночь схватилось ржавью. Казак не стал булгачить своих - в степь ехать нельзя, но тут же задумался. Он перед богом в ответе за семью, обязан пропитать и довести до ума каждого. Все принадлежало ему, и каждое веление его исполнялось неукоснительно. Выше отца стояли только отец небесный и государь. Поправить стенку, выхолостить - в ы л е г ч и т ь кабанчика, сплетничать новую крышку на колодезь, бабам домолачивать подсолнухи - наметил дневные работы Федор и засмотрелся на крупное лицо дочери с женственно открытыми губами - этим мясоедом и замуж можно. Из хаты вышла Настя, натягивая косынку на брови и подбородок. Она уже подоила коров, выгнала их в "табун", процедила молоко и топила печь.