Страница:
- Стоит, милые вы мои, Михей-то Васильевич, грозный наш атаман, и постелю прибирает, а Улька перед зеркалом с утра морду наводит румянами!
Этот позор - казак убирает постель - достиг Прасковьи Харитоновны. Едва на ногах устояла. Удушиться - и конец.
- Ну, думаю, я ж тебя, подлеца, выучу! Я тебя сделаю казаком! Или не помнишь - "сам наутро бабой стал"?
Долго смеялся Михей, утирая слезы, и погостил мать сливянкой своей выделки и отборным медком. И домой нагрузил ее разными припасами, так что назад Прасковья Харитоновна шла не спеша, а шлею или уздечку в мешок спрятала.
НОЧНЫЕ ГОСТИ
Глеб наконец посватался к Марии и ушел несолоно хлебавши, "чайник ему навязали". Против замужества сестры неожиданно выступил Федька, он злился, что Глеб "вышел в кулаки", дом под волчицей приобрел. Сын Антон тоже разревелся и заявил, что сбежит шпановать по станциям, если мать пойдет жить к дядьке Глебу. Но Марии скоро опять родить, она не против стать мужней женой. Дело испортил сам жених. Узнав, что Федька и Антон кочевряжатся, он гордо заявил:
- Гольтепа несчастная, босая сила коммунарская! И без лысых проживем!
И гуще замешивал опару хозяйства, пускал животворный корень в неподатливую целину. Хотелось ему не только скотину водить и хлеборобить, думалось заводик бы какой наладить - свечной или мыльный, власть вроде не против. Мыслями о заводике утешался в разлуке с возлюбленной.
Родившегося в двадцать третьем году у Марии сына покрестили Дмитрием - в честь князя Дмитрия Донского назвал священник. Крестным отцом вызвался быть Михей. К купели он, понятно, не подходил, но подарок на зубок сделал. Ульяна не рожала, а Михей без памяти любил детей и завидовал брату.
У брата плодилась и скотина. Ожеребилась кобыла Машка. Грунька, свинья, принесла поросят. В банкетном зале птичий базар - вылупливались гусята, утята, индюшата. За всем смотрела мать Прасковья Харитоновна, не отставая в работе от сына и работников. Она работала со старческим рвением, как бы упрекая молодых за ленцу и отдых. "Дом не велик, а сидеть не велит", - говаривала она. Спешила сделать все и ничего не истратить в этой жизни. По двадцать лет не изнашивались ее юбки. Даже в церковь норовила пойти "абы в чем", скупость одолевала, юбки замыслила сохранить для внучки Тони - моды тогда не понимали. На гостинцы внукам она не скупилась, зазывала к себе, кормила. Фоля, невестка, встретила свекровь и поругала за нищенскую одежонку, дала Прасковье Харитоновне юбку в серую клетку. Сама Фоля ходила чисто, медоволосая, тонконосая, с божьими глазами. Подаренную юбку Прасковья тоже положила в сундук, пересыпав табаком от моли. В новом доме Прасковья жить не захотела - "мужиками воняет!" - и осталась в старой хате. Сын был против - две печки топить!
Фоля у Прасковьи как родная дочь. Обе они крепились, горе не показывали, ждали Спиридона. Но не в двадцать первом, не в двадцать втором, а только в двадцать третьем году прослыхали они, что сын их и муж отбывает наказание в городе Москве. И тогда шестидесятилетняя Прасковья приказала себе: жить - ведь когда-нибудь Спиридона отпустят. С Ульяной Прасковья тоже ладила, но как-то с холодком, не близко. Вот уж с кем близко, так это с Марией. Мать часто напоминала Глебу о голубиной душе Марии, заставляла его пойти на поклон, уговорить Синенкиных отдать Марию. Сын и сам хотел того, но гордость не позволяла, и он кричал на мать.
Если это случалось с утра, Глеб понимал: предстоит бесполезный, ненужный, небарышный день - ныло сердце, манили бугры и рощи. Он седлал Машку, уезжал в балки, впитывал синь неба и шум дубрав, как в золотые дни пастушества, которые стали казаться самыми лучшими, самыми счастливыми днями жизни. Под вечер спешил в подпольную чихирню Маврочки Глотовой, Утром вставал в поцелуйных следах, еще более жадный за пропущенный день, что прошел ширкопыткой, вкось и вкривь, через пень колоду. Исподтишка покусывала совесть: у него кусок есть, а Мария, дети - ели они нынче или нет?
Прасковья Харитоновна не смотрела на сына, назло ему приносила от Синенкиных Митьку, выпаивала его первыми сливками. Она перенесла на бойкого внучонка свою мудрость и нежность, свою старинную в песнях и присказках душу. Харчи у Синенкиных были, но Мария видела, что Митьке лучше у Есауловых. Так он и жил с Прасковьей Харитоновной, рос истым кавалером, навек привязанным к коням, горам и синим речкам.
Лежит в тайнике золотой подсвечник. Не ржавеет. Не убывает в весе. Хлеба не просит. Однако и пользы от него как от козла молока. А пусти его в дело - процент пойдет, прибыль. Высшая мечта - своя фабрика - пока не получалась. И часть золота Глеб превратил в пять племенных коров разрешали держать и больше, нэп. Пас их отдельно от станичного тощего стада Ванька-приемыш. Прасковья не хотела брать сироту - какой он работник, только хлеб переводить! Мать Ваньки, Сонька, сестра Оладика, в голодуху померла, отец неизвестен, так что, может, Ванька и казак. Числил его Глеб не работником, а сиротой на воспитании. Выправляя документ, Глеб дал Ивану отчество Спиридонович, а фамилию свою, казачью. Но отчество привилось другое, по матери, Сонич.
Мальчонка оказался понятливым и честным. Глеб никогда не бил лошадей - не гони кнутом, а гони овсом. Выжимая из работников все, он хорошо их кормил, одевал - сам бывал в работниках. Ваньке он преподал полевую науку, как пасти, поить, лечить, на каких травах держать утром, а на каких вечером. Ванька из кожи лез, чтобы коровы больше давали молока. Хозяин отметил это усердие. Из чулана старой хаты пастуха перевели в горницу, клали в сумку сало, бутылку молока, хлеба вволю.
Два раза за лето Глеб оставлял Ваньку дома, за руку водил, как сына, в церковь, давал мелочи на ребячьи игры. Но во второй раз уже с обеда Ванька стал нудиться, снял новые сапоги, взял шестиметровый кнут и погнал коров в степь. "Вот черт!" - радостно изумился Глеб и навсегда полюбил работника. Решил ежегодно откладывать толику положенного Ваньке заработка, как в банк. Встанет на ноги - сам хозяиновать начнет или в долю с хозяином войдет.
Работникам у Есаулова нелегко - хозяин первым подставлял горб, и тут отставать нельзя. Небольшую передышку давала зима. Управил скотину и набок. А хозяину и зимой работа. Сидит в кабинете, где жарко топится чугунок кизяком, мозгует, счетами щелкает, каракули в амбарной книге выводит: приход - расход.
С некоторых пор преследует его тревожная мысль, словно утеряно нечто дорогое, а вспомнить не может. Ежели это крест, что подарен ему крестной матерью, так Афоня Мирный еще не вернулся из эмигрантов. Да о кресте он помнит. Тут что-то другое. Листал долговой гроссбух - все выдачи вроде записаны. Вдруг среди дела останавливался, как в столбняке: какой же долг не получен? Многие поминают его в молитвах, многим одалживал, животы спасал. Может, пойти объявить по хатам? Куда! Только в одной улице Воронцова-Дашкова до двухсот дворов.
Сковало речку. Железо за руки хватается. За голыми ветками карагача, по вечереющему небу быстро, боком проносятся галки. У амбара, поодаль от кобеля, стоит заметенный снегом станичник. Хозяину не надо объяснять, чего он тут ждет час или два. Идут в житницу со стругаными стенами. Отмерит станичнику отвейков, чиркнет крест в кондуите, попросит должника при случае подсобить в работе - рук не хватает.
Начинается вечерний обход. От Оладика с Ванькой пар валит - таскают корм коровам и коням. Помогает и Глеб. В теплой конюшне хозяин задержится, погладит нервную слепую Машку, которая знала его шаги и тихонько ржала, чуя хозяина. В сарае почешет за ухом новую любимицу Зорьку, корову. Он сам раздаивал ее после отела, бабам молоко не пускала. Морозно - подкинет соломы кабану. Хрустит под ногами снег, а месяц с неба еще морозом жарит.
Работники уже хлебают ужин в хате Прасковьи Харитоновны, а хозяин все проверяет, досматривает, поправляет. Вот арба серед двора брошена Оладиком. "Ванька!" - И Ванька является как лист перед травой, понимает без слов, хватается ручонками за тяжелые ледяные оглобли. У матери спросит, сколько взяли яиц нынче, даст совет подкармливать кур мясцом, а держать в хате - все равно печка горит. Раз пять заглянет в свой кабинет, всякий раз отмыкая и замыкая каморку. Таясь от взоров, спустится а подвал. Засветит коптилку. Отметит, сколько чего взято за день. Понюхает соленый бычий хребет. Наберет к столу яблок - сад шафранный давно родил. Задует коптящий огонек, ощупает цементные швы тайника, постоит с минуту, как в почетном карауле у гробницы.
Советская власть не трогает хозяев, даже продает им молотилки, тракторы, а тревога в душе не проходит. Что, чего - непонятно.
Страхом, отчаяньем, непоправимостью сдавит сердце. Да, надо идти на поклон к Синенкиным, делать богатый презент Федьке, детей примолвить, брать в дом Марию - без хозяйки какой дом! И натопишь, а холод. Дворянским звоном поют в доме часы - за круг жмыха выменял. Сундуки, иконы, кровать все есть. Закрома полны. Всего запасено. А на сердце лед. Одиночество. Исправдом.
Трехфунтовый замок-гирька стиснул железные челюсти на дверях подвала. Собаки спущены с цепей. Ворота и калитка на запорах.
Ночь. Тучи снега песет над станицей ветер. В свисте ветра чудятся Глебу песни Спиридона - где он теперь?
В одной знакомой улице
Я помню старый дом,
С высокой темной лестницей,
С завешенным окном.
Там огонек, как звездочка,
До полночи светил
И ветер занавескою
Тихонько шевелил.
Никто не знал, какая там
Затворница жила,
Какая сила тайная
Меня туда влекла...*
_______________
* Я. П. Полонский.
Песню эту певали со Спиридоном и Мария, и Сашка Синенкин дишкантом.
Не спится ему, не лежится на пуховой перине. Встал, оделся, тихо вышел в снежную коловерть, стукнул в окошко Синенкиным, соврал:
- Митька приболел, мать послала, как бы не кончился...
Мария ахнула и побежала за Глебом.
- В доме он...
В доме благость, жарынь, лампада негасимая перед нерукотворным образом Спаса. Пахнет ванильными куличами, ременной сбруей, воском.
- Где?
- Вот, - задул свечу и обнял возлюбленную.
Под утро ветер стих, в комнатах посветлело от месяца. Лежали, гадали, как свадьбу делать, намечали сроки, высчитывали гостей. В дверь постучали.
- Мать, что-то неладно, - встал Глеб.
- Воры, - шепнула мать с Митькой на руках.
Глеб припал к решетке окна. Трое саней. Человек десять. По одеже милиция. Они толкали ворота. Наконец один перемахнул через стенку и снял засов. Собаки - дивное дело! - молчали. Тройки въехали во двор.
- Открывай! - застучали в двери.
Вот какая это милиция! Глеб повис на запорах. Прасковья Харитоновна молилась. Ванька и Мария замыкали внутренние ставни. Воры стали бить в парадную дверь, но она медным листом обшита.
- Открывай добром, сам в гости звал, это я, Очаков!
Глеб молчал, не зная что делать. Со звоном разлетелась стеклянная дверь веранды. Следующая опять медная. Несколько раз ударили прикладами. Спасибо плотнику и каменщику - дверные коробки как влитые. Потом шаги удалились. Стали слышны удары во дворе. Глеб вылез через круглую комнату на крышу.
Оладик спросонья открыл двери амбара. Его отпихнули, стали выносить зерно. Два бандита сбивали замки с коровника. Глеб не выдержал, вылез на крышу, вскочил на волчицу и закричал на всю округу:
- Караул! Убивают!
Бандит выстрелил с колена по четкой цели - на лунном небе человек в белье. Пуля попала в волчицу, обожгла колено хозяина.
- Грабят! - кричал Глеб мертвой станице.
Руки Марии стащили его вниз и захлопнули люк.
Бандиты уехали. Рассвело. По улице прошли люди. Тогда открыли двери, но топоров из рук не выпускали. Глеб закрыл ворота. Обошел двор. Забрали хлеба пудов сорок, зарезали четырех коров, Зорька чудом осталась, кровищи, как на бойне. Собаки сбились на заднем базу, лежали, уткнув морды в лапы. Виновато и ласково смотрели на хозяина. Оладик сбежал домой.
Подходили люди, в ужасе крестились, смотрели на прочерневшего за ночь хозяина. Прикатила и настоящая милиция.
Нет, не с руки нынче хлеборобить. Хлеб может не уродить, скотина подохнуть, или ее бандиты порежут. Надо ставить завод, хоть кирпичный, хоть мыльный. А коня покупать железного, что кормится керосином. А всего безопасней деньги давать под процент, это верх всех промыслов. Кадеты ли, Советы у власти, цари вовек одни: деньги, золото.
- Тетя Маруся, - сказал Ванька Сонич, побывавший на улице. Коммунарам повещали собираться у Масютиных. Вас с Федором тоже выкликали.
- Ну, я пойду, - робко заторопилась Мария, словно бросая Глеба в несчастье.
- Куда?
- К Масютиным.
- Чего время тратить надурняк, решили же!
- Решили - это одно, а из коммуны я не вышла, я птичником заведую, у меня и ключи.
- Сдай их, проживем и без коммуны.
- Нет, я и так уже уходила.
- Мужу ты будешь подчиняться?
- Теперь равноправие - никто никому не подчиняется.
- Эге! - как от заразной, отодвинулся Глеб. - Рано пташечка запела! Рада небось до смерти, что меня пограбили!
Мария обняла его:
- Ну, чего ты? Ведь договорились же ночью, как будем. Я тебя же в коммуну не зову, я сама буду, а ты единоличником. Разве нельзя так?
- Тю, малахольная!
- Любишь ты меня, Глеб?
- Ну и что с того?
- А то, что вечером приду, жди.
Глеб даже присвистнул от такой картины - он, значит, будет работать на жену, а жена - на коммунаров!
- Вот тебе мой сказ: бери Ваньку, подводу и перевозись сюда насовсем, а коммуны чтоб и в помине не было!
- Нет, перед Михеем Васильевичем стыдно, мы ему обещались.
- Ну и иди... с богом... отсюда! Баба с воза - кобыле легче! Коммунария! - И пошел прочь.
Мария постояла, оглянулась, встретилась с ледяными глазами Прасковьи Харитоновны и побрела со двора, полная смятения и боли, - при троих детях как откажешься от Глеба, но она не умела отказаться и от коммуны, которая, по словам Михея Васильевича, выведет бедняков к счастливой жизни.
В ЧУГУЕВОЙ БАЛКЕ
Печенка курицы, которую съела бабушка Маланья Золотиха, показывала верно - недород повторился. Весной Глеб, еще поистощив тайник, справил две пары быков, широко занялся хлеборобством - один засеял чуть меньше коммуны. Дунули суховеи, яровые свернулись, озимые держались. Потом хлынули дожди - хлеб гнил на корню. Но, слава богу, ливни остановились. Пшеница дала колос, спела. Уже готовили серпы и косы, прикидывали, какой возьмут урожай, и от белой гряды гор что-то отделилось, или сами горы поднялись в небо и плывут на станицу. Стало сумеречно, беспокойно попрятались куры. Подошли темные облака с белой опушкой по краям извечная примета града. Гром погромыхивал непрестанно - будет град, вторая примета. И началось. Молнии зажигались одна от другой, ломались деревья, трескалась черепица на крышах, Подкумок кинулся в улицы, смывая прудки и кладки. Град выпал в пояс и растаял лишь на пятый день. Ни листочка, ни травинки не уцелело.
Многие тогда опять уверовали в бога. У коммуны, что пела безбожные куплеты, хлеб погиб, нивы как перепахало. А клин Глеба за Юцой уцелел град шел полосой. Основные посевы побило и у него, но хоть себе да на семена осталось. У коммунаров смыло все огороды, погибла картошка, а у Глеба осталась картошка в Чугуевой балке - прихватило и ее, но она уже отцвела и поправилась.
Артельный двор выглядел сиротски. В длинной, дырявой конюшне горы навоза. Две клячи, облепленные слепнями, уже не отмахиваются. Солнце чуть не в обедах, а коммунары только собираются на поле, митингуют, разыскивают инвентарь.
Поселок коммуны у Голубиного яра - там и впрямь водились колонии диких голубей. Балки, дубравы, родники, Синие и Белые горы. Коммуна, как в старину редут, огорожена. Рано начинает работать один председатель артели Яков Михайлович Уланов. Поначалу он и швейцаром был: кто ни проедет, ворота бросает расхлебененными, и однажды Яков подсчитал: за день закрыл ворота тридцать восемь раз. Домик правления запакостили бумажные крысы, бухгалтер и счетовод, прокурили табачищем. Коммунары жили в поселке и в станице. Якову приходится по утрам выгонять станичников на работы.
После града стояла засуха. Синее до черноты небо. Сушь. Пылюга. Зной. Ни щенка, ни гусенка. Птицы покинули станицу. В хатах, побитых градом, как пулями, варят лебеду и крапиву. Чахлые акации с желтыми надрубами осыпались в июле. А надо сеять озимые. Сердце Якова обливается кровью. Вот Люба Маркова и подружка ее Мария Глотова, не надо их просить - идти на загон - первыми идут. Только говорят председателю:
- Пеши не дойдем, Яша, подвези, голова кружится.
- Я вас на огороды отвезу, там чуть морквы уцелело, будете полоть, полите и ешьте, она пользу дает большую, морква.
Часть коммунаров разбежалась. Председатель стансовета Михей Васильевич отобрал у всех документы, запретил выезд из станицы, стал самовластным единохозяином артелей. Без его визы не регистрировались браки и поп не венчал. Молодой артельный плотник полюбил дочь единоличника, уходил из коммуны в зятья.
- Документ нужен, дядя Михей, - робко просит парень.
Михей Васильевич долго не отвечает, пишет. Прежде чем приложить перо к бумаге, долго трясет пером, руку разгоняет. Не глядя на парня, спрашивает:
- Для какой такой надобности?
- Расписываться с Дуськой пойдем.
- Сперва Дуську запиши в артель.
- Она на сестру учится.
- Будет заведовать артельным медпунктом.
- Его нету в артели.
- Создадим. Ступай.
Зиму еле пережили. Литые штыки весенних лучей прокололи сугробы. Зазеленел чеснок, а петрушка и под снегом была зеленая. Весна штурмом брала завалы снега, проползала ручейками под снежными глыбами и к вечеру размывала их. Зима отступала в леса, в теневые балки.
На синей, промытой высоте летит турман. Следом за ним мальчишки запустили бумажного змея с мочальным хвостом. Это Федор Синенкин, взрослый казак, склеил змея, потому что пролетела над станицей стальная птица с красными звездами на крыльях. Низко-низко летела, саженей на шестьдесят, летчика видели, от страха падали старухи, срывались с цепей кобели.
Михей Есаулов организовал отделение добровольного оборонного общества с курсами пилотов. На зеленом поле, бывшем выгоне, две палатки, на мачте полосатая "колбаса". Михей Васильевич и не рад затее - коммунар Синенкин душу вкладывает не в артельные дела, а в аэроплан, да и выгон жаль. Сам председатель, как мальчишка, переживает на аэродроме, чтобы взяли и его в полет. Он бы и на курсы пошел - не берут: в сердце какой-то клапан задеревенел.
От такой жизни и полопаться клапанам недолго. Вот из ворот артели выезжают пахари. За телегами хромают на разновеликих колесах плуги с опущенными лемехами - пыль столбом. Единоличники смотрят - нынче годовой праздник, плюются подсолнечной шелухой:
- Коммунары пахать поехали!
- Уже пашут - либо по улице сеять будут!
- Должно, в лесу волки подохли - и Колесниковы выехали пахать...
Навстречу коммунарам вылетел Михей. Остановил первую подводу дедушки Исая Гарцева, старинного закала хлебороба. Рука председателя цепляется за серебряный кольт и тут же прячется в карман. В глазах черный огонь бешенства.
- Ты... дедушка, крестьянствовал когда-нибудь?
- Да ты ишо на горшке сидел, когда мы пахали с твоим дедом на Толстом бугре.
- Что ж ты, мать твою, плуг волокешь по пыле? Ему на фургоне место.
- Правильно, - соглашается Исай. - Так ведь артель, коммуна!
Михей аж зубами заскрежетал.
Но что спросишь с голодного старика? Надо ехать в губернский центр просить для артели семян.
Не много уродило и у Глеба, хотя умел и землицу выбрать, и пахал двумя парами глубоко, до материка. Оладик сменил косу на берданку, охраняя урожай. Хозяин сам обмолотил хрясцы. Потом опять тронул золотой запас, съездил на трех телегах в кубанские села, привез пшеницы - как литая, зерно к зерну.
Зима опять предстояла голодная, золотая.
Мария оказалась в бедственном положении, что Глеба радовало. В коммуне делать нечего, кое-как отсеялись, и жди теперь урожая через год. Своего хозяйства нет. Яков Михайлович отпустил лишних пока баб на заработки.
Вместе с Любой Марковой и Настей Мария стирала белье на прачечной оживающего курорта.
Митька переходил из рук в руки. Прасковья Харитоновна совсем не хотела отдавать его Синенкиным, голодным коммунарам. Но какая мать отдаст своего дитя - и Мария забрала сына. Двойняшкам Антону и Тоньке по тринадцать лет. Присматривала за детьми Синенкиных золовка Марии Маврочка Глотова, подпольную чихирею которой прикрыла милиция. К Синенкиным она приходила с хвостом, с дочкой. Маврочка пекла и делила на всех оладики. Антон, Тоня и Митька съедали свои моментально, а тетка Мавра с дитем расходовали экономно, не заглатывали сразу, а жевали долго, весь день, что удивляло Синенкиных детей. Отчего Маврочка и Нинка гладкие, а ее дети худенькие, Мария думать не смела, только вечерами ласкала всех троих и подкармливала своей долей оладиков. Когда у Синенкиных кончилась мука, Маврочка ушла, нанялась поломойничать к Глебу - у Прасковьи Харитоновны болели руки.
Курорт на зиму закрывался, прачки получили расчет. Слышно, Глеб нанимал станичников рыть картошку. Не хочется идти к нему, но страшно смотреть на голодных детей. Пошла к благодетелю, подающему сирым и убогим. Антон и Тонька хорошо знали этот двор, где они жили, забегали к бабке Прасковье, молотили вместе с босотвой подсолнухи, перебирали в подземных ямах картошку, сами длинные и ломкие, как белые стебли, нарастающие на картошке к весне. Малолетним батракам Глеб платил не деньгами, а сказочно вкусными красными петушками на палочках, из патоки.
- Добрый день, Глеб Васильевич.
- Здравствуй, Марья Федоровна.
- Работы нету какой?
- Не получается коммуния? Укорот надо дать мужикам, интеллигению гнать в три шеи, через них и вы, казаки, мучаетесь.
- Твоя правда, Глеб Васильевич, мучаемся - хлеба нет.
- У кого нет, а у кого и есть! - торжествовал Глеб.
Исхудала она за лето, как лошадь на пашне. В глазах ни блеска, ни боли, ни горя - каменная покорность. Вспомнился ему золотой крест от деда Ивана. Отдал его весной Глеб за быка, а прежде проверил "на пробу" у зубного врача Гулянского, понимающего в металлах. Яков Львович удивился знакомой фамилии на кресте-ордене. В детстве прислуга Невзоровых Мария играла с детьми Гулянских, и Яков Львович знал, что девичья фамилия матери Марии Тристан. Глебу он сказал, что написано на кресте по-английски, а дарован крест графу Франции Тристану в год французской революции 1789. Выходит, Мария знатных родов. Проба же высокая, девяносто шесть процентов. Но и бык красавец, хотя в мирное время бык не стоил креста. Рядом с Марией дочь, тоненькая, как лозинка. Глеб Васильевич дал ей горсть конфет, девчонка обомлела от радости.
- Возьми муки без отдачи.
- Нет, я работы прошу.
- Я уж нанял людей, ну ладно, откажу им - подсоби вырыть картошку в Чугуевой балке - десятый пуд. Харчи мои.
Жаль и ее, и детей, своя кровь, опасно в балках, калики перехожие пошаливают, как в дедовские времена. Однако и проучить за коммунарство надо - и при этом дать хорошо заработать. Оладик с Ванькой не управлялись, а стансовет зорко следит: не справляешься - отдай урожай государству как излишек.
Вошла сытая Маврочка - болтали про нее с Глебом, что она не только поломойничает тут. Хозяин грубовато сказал ей:
- Насыпь пуд размола, из того закрома...
Марию попросил при случае показывать, что роет она картошку не по найму, а по знакомству, по доброте души - помогают же соседи друг другу! а он ее платой не обидит.
В синей дымке разгорался пламень осеннего дня. Призеленились поля, покраснели барбарисовые рощи, нахолодала вода в речушках, только не менялись белые цепи небесных гор. Мария с Антоном и Тоней шли в балку. Несли на себе лопаты, харчи, сапетки, одежонку укрываться ночью - кони у хозяина заняты. Шли весело, дурачились, играли песни, срывали лесные ягоды, перекусили у родника. Потом Тонька привязалась к матери:
- Мам, чего ты плачешь?
- Плачу? Это ветер слезу выбивает! - А самой вспомнился давний осенний денек, когда с отцом в золотых и сизых балках рубили хворост. Да и идти боязно - тут и Михей Васильевич, проезжая, отстегивал крышку кобуры. И вот и ее дети пока в батраках. И она переводит разговор: - Заработаем на зиму картошки, будем ее печь, варить с солью...
- И жарить, - сказал Антон. - Я дюже на сале люблю жаренную, когда вырасту, буду только и жарить на сале, я работать пойду на чугунку, поездом управлять!
Тоньку это заело, и она затараторила:
- А я докторицей стану, чтобы на курсу жить!
- Тю - на курсу! - Тут же зависть обожгла парнишку: - Я, может, самым главным доктором стану, если захочу! Мне надысь учительница говорит: ты, Есаулов, уже старшие классы по грамоте превзошел, потому и пустила на картошку!
- Не так она сказала! Мам, брешет он! Она сказала...
- Не гуди! - перебил сестру казак.
Вдруг яркие краски тихого дня померкли за бугром, за другим туманок накапливается. За третьим сеется мелкая дождевая пыль. Погода менялась.
Осенняя балка. Свидетельница многих убийств и злодеяний. Моросит мжичка. Ветер прибивает к земле блеклые ковыли, пугает завываньем в кустах и пещерах. Угрюмо и ровно гудит лес. Наскоро соорудили балаган, развели костер, заварили кулеш. Слава богу, не одни тут - часто проезжал на коне егерь Игнат Гетманцев. Вечерком пил с ними чай из котелка.
С утра распогодилось. Антон и мать копали, Тонька собирала клубни, таскала на балаган отинья и подсолнухи. Приехал на быках Оладик, забрал картошку.
Этот позор - казак убирает постель - достиг Прасковьи Харитоновны. Едва на ногах устояла. Удушиться - и конец.
- Ну, думаю, я ж тебя, подлеца, выучу! Я тебя сделаю казаком! Или не помнишь - "сам наутро бабой стал"?
Долго смеялся Михей, утирая слезы, и погостил мать сливянкой своей выделки и отборным медком. И домой нагрузил ее разными припасами, так что назад Прасковья Харитоновна шла не спеша, а шлею или уздечку в мешок спрятала.
НОЧНЫЕ ГОСТИ
Глеб наконец посватался к Марии и ушел несолоно хлебавши, "чайник ему навязали". Против замужества сестры неожиданно выступил Федька, он злился, что Глеб "вышел в кулаки", дом под волчицей приобрел. Сын Антон тоже разревелся и заявил, что сбежит шпановать по станциям, если мать пойдет жить к дядьке Глебу. Но Марии скоро опять родить, она не против стать мужней женой. Дело испортил сам жених. Узнав, что Федька и Антон кочевряжатся, он гордо заявил:
- Гольтепа несчастная, босая сила коммунарская! И без лысых проживем!
И гуще замешивал опару хозяйства, пускал животворный корень в неподатливую целину. Хотелось ему не только скотину водить и хлеборобить, думалось заводик бы какой наладить - свечной или мыльный, власть вроде не против. Мыслями о заводике утешался в разлуке с возлюбленной.
Родившегося в двадцать третьем году у Марии сына покрестили Дмитрием - в честь князя Дмитрия Донского назвал священник. Крестным отцом вызвался быть Михей. К купели он, понятно, не подходил, но подарок на зубок сделал. Ульяна не рожала, а Михей без памяти любил детей и завидовал брату.
У брата плодилась и скотина. Ожеребилась кобыла Машка. Грунька, свинья, принесла поросят. В банкетном зале птичий базар - вылупливались гусята, утята, индюшата. За всем смотрела мать Прасковья Харитоновна, не отставая в работе от сына и работников. Она работала со старческим рвением, как бы упрекая молодых за ленцу и отдых. "Дом не велик, а сидеть не велит", - говаривала она. Спешила сделать все и ничего не истратить в этой жизни. По двадцать лет не изнашивались ее юбки. Даже в церковь норовила пойти "абы в чем", скупость одолевала, юбки замыслила сохранить для внучки Тони - моды тогда не понимали. На гостинцы внукам она не скупилась, зазывала к себе, кормила. Фоля, невестка, встретила свекровь и поругала за нищенскую одежонку, дала Прасковье Харитоновне юбку в серую клетку. Сама Фоля ходила чисто, медоволосая, тонконосая, с божьими глазами. Подаренную юбку Прасковья тоже положила в сундук, пересыпав табаком от моли. В новом доме Прасковья жить не захотела - "мужиками воняет!" - и осталась в старой хате. Сын был против - две печки топить!
Фоля у Прасковьи как родная дочь. Обе они крепились, горе не показывали, ждали Спиридона. Но не в двадцать первом, не в двадцать втором, а только в двадцать третьем году прослыхали они, что сын их и муж отбывает наказание в городе Москве. И тогда шестидесятилетняя Прасковья приказала себе: жить - ведь когда-нибудь Спиридона отпустят. С Ульяной Прасковья тоже ладила, но как-то с холодком, не близко. Вот уж с кем близко, так это с Марией. Мать часто напоминала Глебу о голубиной душе Марии, заставляла его пойти на поклон, уговорить Синенкиных отдать Марию. Сын и сам хотел того, но гордость не позволяла, и он кричал на мать.
Если это случалось с утра, Глеб понимал: предстоит бесполезный, ненужный, небарышный день - ныло сердце, манили бугры и рощи. Он седлал Машку, уезжал в балки, впитывал синь неба и шум дубрав, как в золотые дни пастушества, которые стали казаться самыми лучшими, самыми счастливыми днями жизни. Под вечер спешил в подпольную чихирню Маврочки Глотовой, Утром вставал в поцелуйных следах, еще более жадный за пропущенный день, что прошел ширкопыткой, вкось и вкривь, через пень колоду. Исподтишка покусывала совесть: у него кусок есть, а Мария, дети - ели они нынче или нет?
Прасковья Харитоновна не смотрела на сына, назло ему приносила от Синенкиных Митьку, выпаивала его первыми сливками. Она перенесла на бойкого внучонка свою мудрость и нежность, свою старинную в песнях и присказках душу. Харчи у Синенкиных были, но Мария видела, что Митьке лучше у Есауловых. Так он и жил с Прасковьей Харитоновной, рос истым кавалером, навек привязанным к коням, горам и синим речкам.
Лежит в тайнике золотой подсвечник. Не ржавеет. Не убывает в весе. Хлеба не просит. Однако и пользы от него как от козла молока. А пусти его в дело - процент пойдет, прибыль. Высшая мечта - своя фабрика - пока не получалась. И часть золота Глеб превратил в пять племенных коров разрешали держать и больше, нэп. Пас их отдельно от станичного тощего стада Ванька-приемыш. Прасковья не хотела брать сироту - какой он работник, только хлеб переводить! Мать Ваньки, Сонька, сестра Оладика, в голодуху померла, отец неизвестен, так что, может, Ванька и казак. Числил его Глеб не работником, а сиротой на воспитании. Выправляя документ, Глеб дал Ивану отчество Спиридонович, а фамилию свою, казачью. Но отчество привилось другое, по матери, Сонич.
Мальчонка оказался понятливым и честным. Глеб никогда не бил лошадей - не гони кнутом, а гони овсом. Выжимая из работников все, он хорошо их кормил, одевал - сам бывал в работниках. Ваньке он преподал полевую науку, как пасти, поить, лечить, на каких травах держать утром, а на каких вечером. Ванька из кожи лез, чтобы коровы больше давали молока. Хозяин отметил это усердие. Из чулана старой хаты пастуха перевели в горницу, клали в сумку сало, бутылку молока, хлеба вволю.
Два раза за лето Глеб оставлял Ваньку дома, за руку водил, как сына, в церковь, давал мелочи на ребячьи игры. Но во второй раз уже с обеда Ванька стал нудиться, снял новые сапоги, взял шестиметровый кнут и погнал коров в степь. "Вот черт!" - радостно изумился Глеб и навсегда полюбил работника. Решил ежегодно откладывать толику положенного Ваньке заработка, как в банк. Встанет на ноги - сам хозяиновать начнет или в долю с хозяином войдет.
Работникам у Есаулова нелегко - хозяин первым подставлял горб, и тут отставать нельзя. Небольшую передышку давала зима. Управил скотину и набок. А хозяину и зимой работа. Сидит в кабинете, где жарко топится чугунок кизяком, мозгует, счетами щелкает, каракули в амбарной книге выводит: приход - расход.
С некоторых пор преследует его тревожная мысль, словно утеряно нечто дорогое, а вспомнить не может. Ежели это крест, что подарен ему крестной матерью, так Афоня Мирный еще не вернулся из эмигрантов. Да о кресте он помнит. Тут что-то другое. Листал долговой гроссбух - все выдачи вроде записаны. Вдруг среди дела останавливался, как в столбняке: какой же долг не получен? Многие поминают его в молитвах, многим одалживал, животы спасал. Может, пойти объявить по хатам? Куда! Только в одной улице Воронцова-Дашкова до двухсот дворов.
Сковало речку. Железо за руки хватается. За голыми ветками карагача, по вечереющему небу быстро, боком проносятся галки. У амбара, поодаль от кобеля, стоит заметенный снегом станичник. Хозяину не надо объяснять, чего он тут ждет час или два. Идут в житницу со стругаными стенами. Отмерит станичнику отвейков, чиркнет крест в кондуите, попросит должника при случае подсобить в работе - рук не хватает.
Начинается вечерний обход. От Оладика с Ванькой пар валит - таскают корм коровам и коням. Помогает и Глеб. В теплой конюшне хозяин задержится, погладит нервную слепую Машку, которая знала его шаги и тихонько ржала, чуя хозяина. В сарае почешет за ухом новую любимицу Зорьку, корову. Он сам раздаивал ее после отела, бабам молоко не пускала. Морозно - подкинет соломы кабану. Хрустит под ногами снег, а месяц с неба еще морозом жарит.
Работники уже хлебают ужин в хате Прасковьи Харитоновны, а хозяин все проверяет, досматривает, поправляет. Вот арба серед двора брошена Оладиком. "Ванька!" - И Ванька является как лист перед травой, понимает без слов, хватается ручонками за тяжелые ледяные оглобли. У матери спросит, сколько взяли яиц нынче, даст совет подкармливать кур мясцом, а держать в хате - все равно печка горит. Раз пять заглянет в свой кабинет, всякий раз отмыкая и замыкая каморку. Таясь от взоров, спустится а подвал. Засветит коптилку. Отметит, сколько чего взято за день. Понюхает соленый бычий хребет. Наберет к столу яблок - сад шафранный давно родил. Задует коптящий огонек, ощупает цементные швы тайника, постоит с минуту, как в почетном карауле у гробницы.
Советская власть не трогает хозяев, даже продает им молотилки, тракторы, а тревога в душе не проходит. Что, чего - непонятно.
Страхом, отчаяньем, непоправимостью сдавит сердце. Да, надо идти на поклон к Синенкиным, делать богатый презент Федьке, детей примолвить, брать в дом Марию - без хозяйки какой дом! И натопишь, а холод. Дворянским звоном поют в доме часы - за круг жмыха выменял. Сундуки, иконы, кровать все есть. Закрома полны. Всего запасено. А на сердце лед. Одиночество. Исправдом.
Трехфунтовый замок-гирька стиснул железные челюсти на дверях подвала. Собаки спущены с цепей. Ворота и калитка на запорах.
Ночь. Тучи снега песет над станицей ветер. В свисте ветра чудятся Глебу песни Спиридона - где он теперь?
В одной знакомой улице
Я помню старый дом,
С высокой темной лестницей,
С завешенным окном.
Там огонек, как звездочка,
До полночи светил
И ветер занавескою
Тихонько шевелил.
Никто не знал, какая там
Затворница жила,
Какая сила тайная
Меня туда влекла...*
_______________
* Я. П. Полонский.
Песню эту певали со Спиридоном и Мария, и Сашка Синенкин дишкантом.
Не спится ему, не лежится на пуховой перине. Встал, оделся, тихо вышел в снежную коловерть, стукнул в окошко Синенкиным, соврал:
- Митька приболел, мать послала, как бы не кончился...
Мария ахнула и побежала за Глебом.
- В доме он...
В доме благость, жарынь, лампада негасимая перед нерукотворным образом Спаса. Пахнет ванильными куличами, ременной сбруей, воском.
- Где?
- Вот, - задул свечу и обнял возлюбленную.
Под утро ветер стих, в комнатах посветлело от месяца. Лежали, гадали, как свадьбу делать, намечали сроки, высчитывали гостей. В дверь постучали.
- Мать, что-то неладно, - встал Глеб.
- Воры, - шепнула мать с Митькой на руках.
Глеб припал к решетке окна. Трое саней. Человек десять. По одеже милиция. Они толкали ворота. Наконец один перемахнул через стенку и снял засов. Собаки - дивное дело! - молчали. Тройки въехали во двор.
- Открывай! - застучали в двери.
Вот какая это милиция! Глеб повис на запорах. Прасковья Харитоновна молилась. Ванька и Мария замыкали внутренние ставни. Воры стали бить в парадную дверь, но она медным листом обшита.
- Открывай добром, сам в гости звал, это я, Очаков!
Глеб молчал, не зная что делать. Со звоном разлетелась стеклянная дверь веранды. Следующая опять медная. Несколько раз ударили прикладами. Спасибо плотнику и каменщику - дверные коробки как влитые. Потом шаги удалились. Стали слышны удары во дворе. Глеб вылез через круглую комнату на крышу.
Оладик спросонья открыл двери амбара. Его отпихнули, стали выносить зерно. Два бандита сбивали замки с коровника. Глеб не выдержал, вылез на крышу, вскочил на волчицу и закричал на всю округу:
- Караул! Убивают!
Бандит выстрелил с колена по четкой цели - на лунном небе человек в белье. Пуля попала в волчицу, обожгла колено хозяина.
- Грабят! - кричал Глеб мертвой станице.
Руки Марии стащили его вниз и захлопнули люк.
Бандиты уехали. Рассвело. По улице прошли люди. Тогда открыли двери, но топоров из рук не выпускали. Глеб закрыл ворота. Обошел двор. Забрали хлеба пудов сорок, зарезали четырех коров, Зорька чудом осталась, кровищи, как на бойне. Собаки сбились на заднем базу, лежали, уткнув морды в лапы. Виновато и ласково смотрели на хозяина. Оладик сбежал домой.
Подходили люди, в ужасе крестились, смотрели на прочерневшего за ночь хозяина. Прикатила и настоящая милиция.
Нет, не с руки нынче хлеборобить. Хлеб может не уродить, скотина подохнуть, или ее бандиты порежут. Надо ставить завод, хоть кирпичный, хоть мыльный. А коня покупать железного, что кормится керосином. А всего безопасней деньги давать под процент, это верх всех промыслов. Кадеты ли, Советы у власти, цари вовек одни: деньги, золото.
- Тетя Маруся, - сказал Ванька Сонич, побывавший на улице. Коммунарам повещали собираться у Масютиных. Вас с Федором тоже выкликали.
- Ну, я пойду, - робко заторопилась Мария, словно бросая Глеба в несчастье.
- Куда?
- К Масютиным.
- Чего время тратить надурняк, решили же!
- Решили - это одно, а из коммуны я не вышла, я птичником заведую, у меня и ключи.
- Сдай их, проживем и без коммуны.
- Нет, я и так уже уходила.
- Мужу ты будешь подчиняться?
- Теперь равноправие - никто никому не подчиняется.
- Эге! - как от заразной, отодвинулся Глеб. - Рано пташечка запела! Рада небось до смерти, что меня пограбили!
Мария обняла его:
- Ну, чего ты? Ведь договорились же ночью, как будем. Я тебя же в коммуну не зову, я сама буду, а ты единоличником. Разве нельзя так?
- Тю, малахольная!
- Любишь ты меня, Глеб?
- Ну и что с того?
- А то, что вечером приду, жди.
Глеб даже присвистнул от такой картины - он, значит, будет работать на жену, а жена - на коммунаров!
- Вот тебе мой сказ: бери Ваньку, подводу и перевозись сюда насовсем, а коммуны чтоб и в помине не было!
- Нет, перед Михеем Васильевичем стыдно, мы ему обещались.
- Ну и иди... с богом... отсюда! Баба с воза - кобыле легче! Коммунария! - И пошел прочь.
Мария постояла, оглянулась, встретилась с ледяными глазами Прасковьи Харитоновны и побрела со двора, полная смятения и боли, - при троих детях как откажешься от Глеба, но она не умела отказаться и от коммуны, которая, по словам Михея Васильевича, выведет бедняков к счастливой жизни.
В ЧУГУЕВОЙ БАЛКЕ
Печенка курицы, которую съела бабушка Маланья Золотиха, показывала верно - недород повторился. Весной Глеб, еще поистощив тайник, справил две пары быков, широко занялся хлеборобством - один засеял чуть меньше коммуны. Дунули суховеи, яровые свернулись, озимые держались. Потом хлынули дожди - хлеб гнил на корню. Но, слава богу, ливни остановились. Пшеница дала колос, спела. Уже готовили серпы и косы, прикидывали, какой возьмут урожай, и от белой гряды гор что-то отделилось, или сами горы поднялись в небо и плывут на станицу. Стало сумеречно, беспокойно попрятались куры. Подошли темные облака с белой опушкой по краям извечная примета града. Гром погромыхивал непрестанно - будет град, вторая примета. И началось. Молнии зажигались одна от другой, ломались деревья, трескалась черепица на крышах, Подкумок кинулся в улицы, смывая прудки и кладки. Град выпал в пояс и растаял лишь на пятый день. Ни листочка, ни травинки не уцелело.
Многие тогда опять уверовали в бога. У коммуны, что пела безбожные куплеты, хлеб погиб, нивы как перепахало. А клин Глеба за Юцой уцелел град шел полосой. Основные посевы побило и у него, но хоть себе да на семена осталось. У коммунаров смыло все огороды, погибла картошка, а у Глеба осталась картошка в Чугуевой балке - прихватило и ее, но она уже отцвела и поправилась.
Артельный двор выглядел сиротски. В длинной, дырявой конюшне горы навоза. Две клячи, облепленные слепнями, уже не отмахиваются. Солнце чуть не в обедах, а коммунары только собираются на поле, митингуют, разыскивают инвентарь.
Поселок коммуны у Голубиного яра - там и впрямь водились колонии диких голубей. Балки, дубравы, родники, Синие и Белые горы. Коммуна, как в старину редут, огорожена. Рано начинает работать один председатель артели Яков Михайлович Уланов. Поначалу он и швейцаром был: кто ни проедет, ворота бросает расхлебененными, и однажды Яков подсчитал: за день закрыл ворота тридцать восемь раз. Домик правления запакостили бумажные крысы, бухгалтер и счетовод, прокурили табачищем. Коммунары жили в поселке и в станице. Якову приходится по утрам выгонять станичников на работы.
После града стояла засуха. Синее до черноты небо. Сушь. Пылюга. Зной. Ни щенка, ни гусенка. Птицы покинули станицу. В хатах, побитых градом, как пулями, варят лебеду и крапиву. Чахлые акации с желтыми надрубами осыпались в июле. А надо сеять озимые. Сердце Якова обливается кровью. Вот Люба Маркова и подружка ее Мария Глотова, не надо их просить - идти на загон - первыми идут. Только говорят председателю:
- Пеши не дойдем, Яша, подвези, голова кружится.
- Я вас на огороды отвезу, там чуть морквы уцелело, будете полоть, полите и ешьте, она пользу дает большую, морква.
Часть коммунаров разбежалась. Председатель стансовета Михей Васильевич отобрал у всех документы, запретил выезд из станицы, стал самовластным единохозяином артелей. Без его визы не регистрировались браки и поп не венчал. Молодой артельный плотник полюбил дочь единоличника, уходил из коммуны в зятья.
- Документ нужен, дядя Михей, - робко просит парень.
Михей Васильевич долго не отвечает, пишет. Прежде чем приложить перо к бумаге, долго трясет пером, руку разгоняет. Не глядя на парня, спрашивает:
- Для какой такой надобности?
- Расписываться с Дуськой пойдем.
- Сперва Дуську запиши в артель.
- Она на сестру учится.
- Будет заведовать артельным медпунктом.
- Его нету в артели.
- Создадим. Ступай.
Зиму еле пережили. Литые штыки весенних лучей прокололи сугробы. Зазеленел чеснок, а петрушка и под снегом была зеленая. Весна штурмом брала завалы снега, проползала ручейками под снежными глыбами и к вечеру размывала их. Зима отступала в леса, в теневые балки.
На синей, промытой высоте летит турман. Следом за ним мальчишки запустили бумажного змея с мочальным хвостом. Это Федор Синенкин, взрослый казак, склеил змея, потому что пролетела над станицей стальная птица с красными звездами на крыльях. Низко-низко летела, саженей на шестьдесят, летчика видели, от страха падали старухи, срывались с цепей кобели.
Михей Есаулов организовал отделение добровольного оборонного общества с курсами пилотов. На зеленом поле, бывшем выгоне, две палатки, на мачте полосатая "колбаса". Михей Васильевич и не рад затее - коммунар Синенкин душу вкладывает не в артельные дела, а в аэроплан, да и выгон жаль. Сам председатель, как мальчишка, переживает на аэродроме, чтобы взяли и его в полет. Он бы и на курсы пошел - не берут: в сердце какой-то клапан задеревенел.
От такой жизни и полопаться клапанам недолго. Вот из ворот артели выезжают пахари. За телегами хромают на разновеликих колесах плуги с опущенными лемехами - пыль столбом. Единоличники смотрят - нынче годовой праздник, плюются подсолнечной шелухой:
- Коммунары пахать поехали!
- Уже пашут - либо по улице сеять будут!
- Должно, в лесу волки подохли - и Колесниковы выехали пахать...
Навстречу коммунарам вылетел Михей. Остановил первую подводу дедушки Исая Гарцева, старинного закала хлебороба. Рука председателя цепляется за серебряный кольт и тут же прячется в карман. В глазах черный огонь бешенства.
- Ты... дедушка, крестьянствовал когда-нибудь?
- Да ты ишо на горшке сидел, когда мы пахали с твоим дедом на Толстом бугре.
- Что ж ты, мать твою, плуг волокешь по пыле? Ему на фургоне место.
- Правильно, - соглашается Исай. - Так ведь артель, коммуна!
Михей аж зубами заскрежетал.
Но что спросишь с голодного старика? Надо ехать в губернский центр просить для артели семян.
Не много уродило и у Глеба, хотя умел и землицу выбрать, и пахал двумя парами глубоко, до материка. Оладик сменил косу на берданку, охраняя урожай. Хозяин сам обмолотил хрясцы. Потом опять тронул золотой запас, съездил на трех телегах в кубанские села, привез пшеницы - как литая, зерно к зерну.
Зима опять предстояла голодная, золотая.
Мария оказалась в бедственном положении, что Глеба радовало. В коммуне делать нечего, кое-как отсеялись, и жди теперь урожая через год. Своего хозяйства нет. Яков Михайлович отпустил лишних пока баб на заработки.
Вместе с Любой Марковой и Настей Мария стирала белье на прачечной оживающего курорта.
Митька переходил из рук в руки. Прасковья Харитоновна совсем не хотела отдавать его Синенкиным, голодным коммунарам. Но какая мать отдаст своего дитя - и Мария забрала сына. Двойняшкам Антону и Тоньке по тринадцать лет. Присматривала за детьми Синенкиных золовка Марии Маврочка Глотова, подпольную чихирею которой прикрыла милиция. К Синенкиным она приходила с хвостом, с дочкой. Маврочка пекла и делила на всех оладики. Антон, Тоня и Митька съедали свои моментально, а тетка Мавра с дитем расходовали экономно, не заглатывали сразу, а жевали долго, весь день, что удивляло Синенкиных детей. Отчего Маврочка и Нинка гладкие, а ее дети худенькие, Мария думать не смела, только вечерами ласкала всех троих и подкармливала своей долей оладиков. Когда у Синенкиных кончилась мука, Маврочка ушла, нанялась поломойничать к Глебу - у Прасковьи Харитоновны болели руки.
Курорт на зиму закрывался, прачки получили расчет. Слышно, Глеб нанимал станичников рыть картошку. Не хочется идти к нему, но страшно смотреть на голодных детей. Пошла к благодетелю, подающему сирым и убогим. Антон и Тонька хорошо знали этот двор, где они жили, забегали к бабке Прасковье, молотили вместе с босотвой подсолнухи, перебирали в подземных ямах картошку, сами длинные и ломкие, как белые стебли, нарастающие на картошке к весне. Малолетним батракам Глеб платил не деньгами, а сказочно вкусными красными петушками на палочках, из патоки.
- Добрый день, Глеб Васильевич.
- Здравствуй, Марья Федоровна.
- Работы нету какой?
- Не получается коммуния? Укорот надо дать мужикам, интеллигению гнать в три шеи, через них и вы, казаки, мучаетесь.
- Твоя правда, Глеб Васильевич, мучаемся - хлеба нет.
- У кого нет, а у кого и есть! - торжествовал Глеб.
Исхудала она за лето, как лошадь на пашне. В глазах ни блеска, ни боли, ни горя - каменная покорность. Вспомнился ему золотой крест от деда Ивана. Отдал его весной Глеб за быка, а прежде проверил "на пробу" у зубного врача Гулянского, понимающего в металлах. Яков Львович удивился знакомой фамилии на кресте-ордене. В детстве прислуга Невзоровых Мария играла с детьми Гулянских, и Яков Львович знал, что девичья фамилия матери Марии Тристан. Глебу он сказал, что написано на кресте по-английски, а дарован крест графу Франции Тристану в год французской революции 1789. Выходит, Мария знатных родов. Проба же высокая, девяносто шесть процентов. Но и бык красавец, хотя в мирное время бык не стоил креста. Рядом с Марией дочь, тоненькая, как лозинка. Глеб Васильевич дал ей горсть конфет, девчонка обомлела от радости.
- Возьми муки без отдачи.
- Нет, я работы прошу.
- Я уж нанял людей, ну ладно, откажу им - подсоби вырыть картошку в Чугуевой балке - десятый пуд. Харчи мои.
Жаль и ее, и детей, своя кровь, опасно в балках, калики перехожие пошаливают, как в дедовские времена. Однако и проучить за коммунарство надо - и при этом дать хорошо заработать. Оладик с Ванькой не управлялись, а стансовет зорко следит: не справляешься - отдай урожай государству как излишек.
Вошла сытая Маврочка - болтали про нее с Глебом, что она не только поломойничает тут. Хозяин грубовато сказал ей:
- Насыпь пуд размола, из того закрома...
Марию попросил при случае показывать, что роет она картошку не по найму, а по знакомству, по доброте души - помогают же соседи друг другу! а он ее платой не обидит.
В синей дымке разгорался пламень осеннего дня. Призеленились поля, покраснели барбарисовые рощи, нахолодала вода в речушках, только не менялись белые цепи небесных гор. Мария с Антоном и Тоней шли в балку. Несли на себе лопаты, харчи, сапетки, одежонку укрываться ночью - кони у хозяина заняты. Шли весело, дурачились, играли песни, срывали лесные ягоды, перекусили у родника. Потом Тонька привязалась к матери:
- Мам, чего ты плачешь?
- Плачу? Это ветер слезу выбивает! - А самой вспомнился давний осенний денек, когда с отцом в золотых и сизых балках рубили хворост. Да и идти боязно - тут и Михей Васильевич, проезжая, отстегивал крышку кобуры. И вот и ее дети пока в батраках. И она переводит разговор: - Заработаем на зиму картошки, будем ее печь, варить с солью...
- И жарить, - сказал Антон. - Я дюже на сале люблю жаренную, когда вырасту, буду только и жарить на сале, я работать пойду на чугунку, поездом управлять!
Тоньку это заело, и она затараторила:
- А я докторицей стану, чтобы на курсу жить!
- Тю - на курсу! - Тут же зависть обожгла парнишку: - Я, может, самым главным доктором стану, если захочу! Мне надысь учительница говорит: ты, Есаулов, уже старшие классы по грамоте превзошел, потому и пустила на картошку!
- Не так она сказала! Мам, брешет он! Она сказала...
- Не гуди! - перебил сестру казак.
Вдруг яркие краски тихого дня померкли за бугром, за другим туманок накапливается. За третьим сеется мелкая дождевая пыль. Погода менялась.
Осенняя балка. Свидетельница многих убийств и злодеяний. Моросит мжичка. Ветер прибивает к земле блеклые ковыли, пугает завываньем в кустах и пещерах. Угрюмо и ровно гудит лес. Наскоро соорудили балаган, развели костер, заварили кулеш. Слава богу, не одни тут - часто проезжал на коне егерь Игнат Гетманцев. Вечерком пил с ними чай из котелка.
С утра распогодилось. Антон и мать копали, Тонька собирала клубни, таскала на балаган отинья и подсолнухи. Приехал на быках Оладик, забрал картошку.