В то утро осталась некормленой скотина, не топили печи. Станица вышла содомом на выгон. Плетями погнали Глафиру в лес за останками мужа. На ходу измывались над ней как хотели. Пуще других лютовали бабы и особенно казачата, еще не знающие о любви. Они рвали ей кожу на толстых грудях, били держаками и деревянными шашками в стыдное место.
   Полумертвая, доползла Глафира до балки. Помочилась кровью. Стала собирать мужа, рвет листья, чтобы не пачкать рук о трупную падаль. Пуще взъярилась толпа. А когда натешились все, вжикнула шашка гвардейца Архипа Гарцева - и голова убийцы скатилась к зловонному черному мешку.
   - Добре! - сказал подъехавший атаман. - Бросить собаку тут, а мужика похоронить в станице.
   Маленькое голубиное сердце Маруськи Синенкиной, бегущей в толпе детей за Глашкой, билось порывисто и больно. Впервые девочка видела так близко кровавое преступление и страшное возмездие. От ужаса она не могла слова выговорить. Теперь она знала, что люди убивают друг друга, как звери в диком лесу.
   Глухов сбежал за Каспий и, по слухам, стал татарином.
   А деньгами завладел брат Аксена, Трофим Пигунов. Он стал и хозяином мельницы. Держался ближе к казакам и на мельнице казака пропускал раньше мужика.
   Мельница - вторая неофициальная сходка. Тут по вечерам собирались старики и под мирный рокот, в хлебном запахе зерна, перебирали в памяти былую жизнь.
   По вечерам, когда ветра зари полотна дожигают, коровы важные шагают, в поля ушедшие с утра. Идут-спешат издалека, молочным солнцем налитые, и дышат паром молока, теряя капли золотые.
   Собаки брешут у отар. Звенит бугай тяжелой цепью. А сумрак полчищем татар крадется к хатам сонной степью. Уже мелькнули у реки влюбленных воровские тени. С остывших глиняных сидений ползут на печи старики, надежно затоптав цигарки.
   Давно закончен овцам счет. А молоко еще сечет железо звонкой цибарки. Дед-нянька спать поутолок внучат и сам улегся с ними. А буйно радостный телок бодает выжатое вымя.
   Дубравы погрузились в сон. Тревожно на путях окольных. Утих на дальних колокольнях вечерний заунывный звон. Ползут туманы по долинам. Страшнеют в балочках лески. А боевые казаки в чихирне собрались старинной. Капусты квашеной кочан да мера слив иль груш моченых. И посередке винный чан. Под каждым табурет - бочонок.
   Вздыхали, пили и крестились. И плыл в ночном дыму кабак. И поздно ночью расходились по лужинам под брех собак. Меланхолично звезды иглы роняли светлые во тьму - на жизнь, к которой все привыкли, как привыкает бык к ярму. Грустя о времени ином, тут поминают ветераны, когда Подкумок тек вином и плыли киселем лиманы. А ныне стыдно и темно становится на белом свете.
   И путало иных вино в шелка блестящей лунной сети. Ползли домой, как пластуны, и носом попадали в лужи прославленные хвастуны и мастера владеть оружьем. Кто потерял портки, ножны, кто без сомнений добирался до сонно дышащей жены и истово с ней целовался. И храпом выпугав друг друга, вот спят в обнимку два супруга. Иной буянит - не до сна. А тот лишь вживе воротился, так борщ хлебал из казана, что медный крест на пузе бился. Ночь. Баба выскочит на миг. В садах рокочет сыроварня. Да пронесется шалый вскрик неуходившегося парня.
   ОБРУЧЕНИЕ ЗВЕЗДЫ
   Был праздник. Густой масленый звон над станицей. Перьями гигантской птицы плыли светлые облака. В ярких сатиновых обновах торопится в церковь молодежь, чтобы скорей отстоять положенное и идти на игрище. Сурово, осуждающе смотрят на молодых старухи - им осталось лишь злобно молиться богу да греметь чугунами в печи.
   Глеб тоже отстоял раннюю обедню. Карим глазом косил на луженое блюдо церковного старосты. На блюдо мелким дождиком сыпались копейки, алтыны, пятаки и гривенники - по грехам дающего. "Это что, - думал казак, - как кто в старосты пролезет, рожу наедает, ровно кабан, хату новую строит под железом, конями и фургонами заводится. И ведь не держат долго, чтобы душу не сгубил!" Из церкви пошел на мельницу, не терпелось новый жернов в работе проверить.
   Мельница - длинный сарай. Одна сторона в реке, будто баржа. Внутри отсеки. В одном плещется огромное дубовое колесо с корытчатыми лопастями. В другом натужно гудят каменные жернова. Из третьего по деревянному рукаву течет зерно. В четвертый сыплется мука на сито, тут отбиваются отруби, идущие в пятый отсек. Самый большой - приемный, с весами и закромами. Окна в крыше затянуло мукой и паутиной, полутемно. Вода на колесо идет по тенистой Канаве, зеркально-тихой, заросшей ивами и незабудками, от хворостяной запруды, сделанной выше по течению реки. Канава и река образуют гусиный остров с мягкой муравой, на которой станичные парни допоздна метали "орла", играя на деньги. В речку вода возвращается пенистым водопадом.
   На мельнице с незапамятных времен ютился станичный песенник Афиноген Малахов. Барин Невзоров приглашал поэта жить к себе, в роскошный особняк на курсу, ибо любил казачьи песни. Афиноген отвечал, что для занятий поэзией ему вполне достаточно чердака мельницы и лунного плеса на реке. Черноволосый, стройный, быстрый старик все похвалялся вскочить в серебряное седло Эльбруса, а в ожидании этого часа сидел на Пьяном базаре с дружками былой славы. Он-то и выкопал в старину за пять лет Канаву. Он же и первую мельницу поставил. Но чудно: не любил помольцев. Больше сидел в деревянной каморке или над водой и играл на цимбале. Хата стояла на двух берегах Канавы, на древесных стволах, перекинутых через воду, Канава текла под полом хаты. Один угол каморки занимали иконы старинного письма, в другом кровать. На стенах винтовка, шашка, тульский пистолет. Окно одно, слуховое, с видом на реку, Предгорье и Белые горы. Попадал в него только лучший, утренний свет.
   В снежные дни в хате жарко пышет чудная железная печурка, сделанная из чугунка. Афиноген попивает яблочный сидр, слушает гул пламени, читает книги о деяниях и жизни святых и угодников.
   В давние времена продал он мельницу пришлому Аксену Пигунову. Жить остался в хате. Жил и при наследнике Аксена Трофиме. Трофим смотрел на Афиногена как на сторожа. У Афиногена и друг был сторож Английского парка, живущий в крошечной кирпичной сторожке, вокруг которой идиллически стояли копны сена - так осталась она на открытках тех лет и так запечатлел ее на холсте сам сторож, художник-самоучка. Знался Афиноген и с кладбищенскими сторожами. Новый хозяин мельницы побаивался Афиногена за то, что никогда не видел старика спящим: в любую полночь глянь - Афиноген или сидит, или ходит над водой, а если лежит, то глаза открыты. И все думал от него избавиться.
   Жалостливые бабы считали его убогим и носили ему узелки с пищей. Часто и Глеб передавал ему пышку на сметане от матери. Когда-то Афиноген дружил с дедом Глеба, Гавриилом Старицким, а последнее время все спрашивал парня, скоро ли вернется со службы Спиридон-песенник, потому что старик сложил новую славную песню и не хотел пускать ее в мир без хорошего исполнения. Он и песнями кормился. Всякий раз как составит новую, приглашал станичников и господ слушать ее, с непременным условием приносить еду и закуску. А господа при этом подавали и деньги.
   Поговорив с Афиногеном, Глеб пустил жернов. Тут их позвали завтракать. Глебу подала рушник дочь Пигунова, ласковая хромоножка Раечка, а старику сама хозяйка, бессловесная, забитая, даже вроде бы и без имени все называли ее местоимениями. До того она была стерта я незаметна, что на улице Глеб, случалось, не узнавал ее, принимал за незнакомую бабу. А Раечку он не любил. Порой с ненавистью смотрел на безобидную девку. Посватайся к ней Аксененкин-дурачок - с дорогой душой отдадут - хромая! А денег за ней невпроворот, где-то прячет хозяин и персидский кошель с золотыми монетами. Но не станешь же брать хромую, мужичку!
   Ели блины. С кислым молоком. С каймаком. С маслом. Со сливками. И на закуску с вареньем - черносливовым, вишневым, кизиловым, и на самый вершок - с медом. У раскаленного зева русской печки мать и дочь мажут сковороды связкой гусиных перьев, окуная их в топленое масло. Половником наливают жидкое тесто и рогачами ставят сковороды на жар. Мгновенье - и тонкий ноздреватый блин готов. То хозяин, то работник, то сторож берут его с пылу, сворачивают трубкой, макают в блюдце и шумно втягивают в рот. Едят долго, упорно - мать и дочь уже употели. Ради праздника и штоф на столе. В будние дни казачий рацион небогат - постный борщ, кулеш, картошка в мундирах с солью, черный хлеб. Пироги же, блины, лапша с курятиной, масло, узвар - только в праздники. Сало, правда, ели почти ежедневно, как китайцы рис, как исландцы рыбу.
   Праздники Глеба тяготили - время уходит на ветер. Молод. Силу девать некуда. После блинов насек сталью старый жернов, наладил кукурузную рушилку. Но день не кончался. Сел рядом с дедом Афиногеном на перевернутую колоду. Смотрят на речку. Течет. Быстрая. Лазурь над горами и изумрудными зеленями печалит, веет светлой грустью. Башнями громоздятся белые кучевые облака. Поют петухи. Качается на татарских могильниках шалфей и дикий чай. Станичный поэт тихонько напевает.
   Глеб спросил:
   - А куда делась твоя семья, дедушка?
   - В синем море, в златых чертогах морского царя, и прислуживают им царь-рыбы...
   - Как же они туда попали? - понимает шутку казак.
   - А вот по этой речке прямо поплыли... Выше Синего яра текла тогда вода... и мальчонку смыло... с конем... а она за ним... Я-то не видал, мне сказали... Тогда и поставил тут мельницу... Вода очаровала... А мельником не стал.
   Не понять молодому старого, живому - мертвого. Но пахнуло на Глеба холодком небытия. Вот эта вода встанет черными горбами, заревет и в один миг унесет Марию. Или бык убьет. Или оспа случится. Беречь надо друг друга, беречь. Его охватило такое беспокойство, что он едва сдержался, чтобы не пойти к Синенкиным тотчас.
   - Спой, дедушка, веселую!
   - Это надо твоего братца Спиридона.
   - А много сложил слов-песен?
   - Есть одна, - весело подмигнул старик, вернувшийся с высот печали на грешную землю.
   - Скажи словесно.
   - Нет, и не проси, уж коли отпечатал бочку - пей до дна, а тут винцо особое, не успеешь выпить - фонтаном разлетится, нельзя трогать.
   Закат позолотил неподвижные облака-башни. Глеб выбил мучную пыль из каракулевой шапки, потуже затянул серебряный пояс, обмахнул мешком сапоги и пошел гужеваться с девками.
   На этот раз собрались у Любы Марковой - у нее был день ангела. Парни наворовали дома припасов - кто целого гуся приволок, кто домашнего вина бутыль, девки накрыли стол, нажарили тыквенных семечек, нарумянили щеки, и без того полыхавшие бурачно-розовыми пятнами. Нашелся гармонист. Ели, шутили, дарились конфетами, рассказывали жуткие истории с участием мертвецов и железного волка, играли в жмурки. Парами уходили в звездный квадрат растворенной двери.
   Глеб и думать забыл об Афиногене и его невеселых песнях и рассказах. Но осталась нежность к Марии. Забота. Любовь. Радость, что она жива, рядом, и уж не так безобразны ее светлые волосы, хотя их не сравнишь с черным шелком волос ее подруги Любы. А тут ревность заговорила и хозяйская сметка: не проворонить бы девку, на нее, оказывается, парни смотрят, как на диво, наперебой плясать вызывают, пряниками засыпали. Значит, есть в ней что-то ценное, а такое и себе сгодится. Бесили Глеба и железные глаза Хавроньки Горепекиной - смотрела она на него, как на свое, кровное, ведь он не раз провожал ее с посиделок. Шутишь, девка, казак вольный человек, кого хочу, того люблю. И нынче провожать буду не тебя, а Маруську. Когда Мария подосвиданилась, Глеб скользнул за ней, все же избегая круглых глаз Хавроньки, принарядившейся ради него в маркизетовое платье, которое, он знал, ей берегли к венцу.
   Его ударили сзади, и он полетел носом вслед за шапкой. Шапку схватил сразу, перевернулся и встретил град кубековских кулаков стоя. Драк Глеб избегал, боялся убить, гнев в нем был нечеловеческий, он даже завидовал драчунам, которые братались, еще не смыв кровь с морд. Но тут дело особое. Мария тому причина. Кубековский кутан не желает отдавать свою по вере девку никонианскому псу. Так рыцарски, так упоенно не дрался он давно. И уже подкатила студенистая влага страха в плечах - страха убийства, уже порывался он вытащить кинжал, но Люба и Мария со слезами схватили его за руки и потащили во тьму. Следом летели камни и матерщина. Глеб вырывался. Горели синяки под глазами. Солонело во рту, не от крови, от жажды кровавой мести - ведь он никого не трогал. Ну погодите, суки, мы вас перевстренем на Голопузовке!
   Проехал "золотой" обоз, оставляя длинный, как у кометы, хвост вони. Девки зажали носы платочками. Глеб стал дышать спокойнее. Люба поцеловала Марию и побежала домой - вечеринка еще не кончена.
   Нет, он не отдаст ее никому! И шептал ей слова нежные. Клялся в любви. Говорил, что зашлет сватов. Теперь же зашлет. Жить без нее невозможно. Будут упрямствовать попы - вера разная - он им кукиш покажет! Силой им будут мешать - у него тоже есть ружьецо славное, за сто сажен чугунный котел пробивает.
   Жаром проняло девку. Недавно еще он целовал ее с холодком, балуясь, а теперь огнем горит. Не слишком ли наворожила цыганка?
   Небосвод выгнал вечные табуны звезд. Дремлет старец-пастух Эльбрус. На десятки ладов заливаются станичные псы.
   Неожиданно Мария заплакала - Глеб сравнил ее с неуклюжим длинноногим жеребенком, из каких вырастают лучшие кони.
   - Чего ты? - обеспокоился парень.
   - Хорошо мне... даже страшно...
   Задумался и Глеб. И ему хорошо. И точит какая-то порошинка страха в сердце. Вера разная - ладно. А ведь немало в станице невест побогаче Синенкиной. Жениться раз. И надо жениться с толком. Вот была бы она дочерью Пигуновых! И, споря с собой, жарче обнимал Марию.
   Над дальними курганами-пикетами призывно мерцали светила. Одна звезда будто молила о помощи, то вспыхивала, то, изнемогая, чуть голубела точкой. В нервном мерцанье звезды отзывчивая на чужое горе Мария уловила нечто гибельное.
   - Смотри, звездочка угасает.
   - Нет, это на мороз, - ответил великий земледел.
   - А вон чья-то душенька полетела, - показала на сорвавшуюся рядом, за курганом, звезду.
   Пропели первые петухи. Глебу пора в лес, договорились выезжать на Стожарах. Он собирался нарубить ясеня, чтобы заказать Ваньке Хмелеву новую телегу, старая еле дышит. И сделался он ледяной. Чует Мария - чужой, нелюдимый, непонятный. А почему, бог знает.
   - Обиделся? - с тревогой спросила.
   - В лес пора, ступай.
   - Я у Любы Марковой ночую.
   - Проводи меня.
   Во дворе кинулась к Марии длинная черная собака. Мария испуганно схватилась за Глеба. Глеб выдохнул звук, будто тушил лампу, и собака виновато скрылась. Запрягли быков, бросили в шаткую тележонку топор, цепь, бурку. Мягко положили на солому ружье. Мария ласково гладила теплые морды спокойных быков, грелась их дыханием, радовалась богатству любимого. Радостно ей - видела себя женой, провожающей мужа в лес. Страсть не хотелось расставаться. Поехала с ним до выгона, где собирались все лесорубы.
   В речке остановились - пили быки. Глухо, по-ночному журчала вода в колесах. Плыл туманок над самой водой, что по грудь быкам-подросткам. За выгоном настороженные балочки, чем дальше, тем глубже, в тревожном сумраке.
   Такими близкими никогда не были. На посиделках много игры: забав, признаний, а тут быки, телега, труд - нечто от семьи. Так бы и ехали вместе вечно.
   В звездном пламени Белые горы - такими ничтожными кажутся беды и радости. Хочется Марии только любви, делать доброе, пригреть сирого, накормить голодного, ответить лаской на теплый взгляд.
   Глеб посматривал на Синие горы - скоро ли заря. Томление, охватившее его, хотелось сбросить, как теплую, но тяжелую бурку. Вот ведь и старшие братья еще не женились, надо ли спешить ему?
   В тишине, не слыша голосов, быки шли тише и тише. Остановились. Глеб потянулся к кнуту. Мария поймала его руку, поднесла к губам. Она лежала на соломе. Ему было неловко, что она целует его руку, обнял ее плечи и припал губами к ее губам. Она закрыла глаза. Отчаянно сопротивлялась. Глеб отступил. Тогда она притянула любимого к себе...
   Долго молчали и не могли отдышаться от волнения. Она еще всхлипывала от наслаждения, потом поджала не умещающиеся в телеге ноги и беззвучно затряслась в горьком плаче - грех страшный, перед богом, родителями, Глебом - ведь не венчаны. Не зная, как утешить ее, он вытирал ей слезы, сказал:
   - А знаешь, лежачи, ты не выше меня!
   Она улыбнулась, обняла любимого, нежно и беззащитно припала к его тяжелым рукам, отдавая им себя.
   - Мы с тобой ровные, это я на каблуках выше. Ничего, что я длинненькая?
   В звездной темноте ее лицо прекрасно, большеглазое, крупного овала. Четок в небе породистый, арийский подбородок казака.
   - Дурочка, ты у меня первая и последняя, век буду с тобой, и умирать вместе, возьму тебя на руки, уйдем в калиновую рощу и там схоронимся от людей, келью построим, царями лесными будем, а когда час придет, отпоют нас не попы, раз у нас вера разная, а листья и трава, а вместо свечек вот эти звездочки гореть будут...
   Опять Глеб вышел раньше других. В некоторых хатах замелькали огоньки, но дорога пока пуста. Хороша бурка в предутренний холодок. Сладко пахнет солома. Глеб рассказывал Марии об электростанции за станицей, куда недавно возил с речки песок. Белый Уголь называется. Чудеса твои, господи! Вода, как на мельнице, колеса крутит - это понятно! А потом по проволоке огонь бежит за семь верст, и в господских домах лампы навроде груш горят без керосина и жира, да так ярко, что глаза выжечь могут. Лампы Мария видала, только в ум не возьмет, как же это огонь бежит по проволоке. Старики говорят: там в середке черти такие сидят и светят. По мнению Глеба, это брехня, там машины гудят, а как они делают огонь, то не понять никому.
   Сказал, что телегу новую делать будет. Надо бы справлять и рессорную английскую коляску, фаэтон гонять на курсу. Не только полевым трудом жив человек. Вот он недавно купил на базаре телка и перепродал его мясникам с барышом, да еще потроха и шкура себе остались. А то вел коня поить. Под "шумом" барыня Невзорова рисовала. Конь играл, вставал в дыбки. Барыня попросила казака постоять, пока она их нарисует, дала за это рубль и пилить дрова на зиму пригласила - тоже заработок. А кто без денег, тот бездельник.
   Донесся снизу тележный скрип колес.
   - Пора! - шепнула счастливая девка, поправила косы, еще и еще поцеловала суженого и, унося мечту о лесной жизни вдвоем, серой качающейся тенью стала удаляться в сумрак полей, чтобы обойти скрипящие телеги.
   Бежала полями угрюмо зашелестевшей кукурузы, чувствовала затылком восход карающей зари. Как посмотрит она ему же в глаза? Ох ты, ноченька темная! И от родных теперь навек отрезана стыдной тайной. Ее замуж выдавать собираются, а она вперед залетела. Как будет теперь она смеяться с отцом, возиться на сене с Федькой? А если мать или братец Антон почуют неладное? Крут братец Антон в делах семейной чести!
   Ноги отказываются идти в станицу. Надо предупредить Любу, что она ночевала у нее. И утешала себя тем, что Глеб никогда не бросит ее, а Прасковья Харитоновна станет любить, как родную дочь.
   Серая тень - неужели это человек с думами, сердцем? - растаяла. Может, сон снится Глебу? Тоскливо сжалось его сердце. Жаль Марусю, одна уходит, а там кобели страшенные, бывает и бешеная скотина. А проводить невозможно - быков не бросишь. Каждый в мире одинок. Каждый сам платит за грехи. Где он, тонкий стебелек уплывающего счастья? Слился с мраком кукурузных полей. Догнать, приголубить, обнадежить. Тут сами тронулись быки, услышав стук телег. Звякнул в передке топор. Напомнил о лесной работе.
   День разгорался. Цоб-цобе!
   КАЗАЧЬЕ СЧАСТЬЕ
   Беспорядки в городах задержали полк, в котором служили Михей и Спиридон Есауловы. Лишь осенью бойцы мчались со службы - по желтым степям, мимо древних курганов, сбоку славной реки Кубани. Называясь терскими, казаки Пятигорья редко, случайно и далеко не все видели буйный Терек. В Кубани же часто поили коней, бывали у ее истоков в снегах Эльбруса и, хотя жили в пятидесяти верстах от двуглавого гиганта, выше снеговой линии не поднимались - дальше смерть, круча, небеса. На изобильной травами долине пасется стадо Синих гор. Конники пришпорили коней. Уже видны ландышевые и ореховые балки, где прошло их пастушье детство, качается трава на могилах дедов, где их заждались истосковавшиеся матери и жены.
   Долго не ложились в этот вечер в станице - прошел слух, что сотня скачет домой. Все выглядали да поджидали. Нет, не видать, не слыхать. И поставили караул на въезде.
   Служивые решили подшутить над станичниками, обдурили родных: не доехав трех верст, спешились и, как в засаду, ушли в камыши. Затею предложил Игнат Гетманцев, страстный охотник, для него и война - охота. Конечно, убить человека - не куропатку застрелить. Гетманцев любит брать языков, живых людей, и лучше всего чувствует себя в засаде. Смеющимся его не видели никогда. До службы так и пропадал в лесах, хотя имел жену, правда, бездетную. Лесной человек-одиночка, он в людской компании утешался картежной игрой, и играл так же отчаянно, как шел на медведя.
   Против затеи Игната был атаманский сын Саван Гарцев, драчливый, увертливый крикун с вислым животом - явление у казаков редчайшее. Любитель поесть, настроенный эпикурейски и в самые драматические моменты, не расстающийся с фляжкой и куском и под пулями, он заслужил себе прозвище Окорок. Сейчас он спешил домой в чаянии сытного ужина. Спиридон Есаулов, хорунжий, шутник, весельчак, бабник, не унывающий в любой передряге, уговорил Гарцева. Поддержал брата и Михей, рубака, джигит, конелюб. Михея Саван уважает как сильного и ловкого наездника и отличного стрелка. Вел сотню со службы приставной, временный командир, и ему было все равно. В станице он примет новобранцев и поведет их на службу.
   Вот уснула родная станица у гор. Переместились низкие созвездия. Ухает сова, да шумит на перекатах бурунами Подкумок, громко поет о старшей сестрице Кубани, о братце Тереке, о тетушке Куме.
   В урочный час он напоит и обмоет в последнюю дорогу и меня, и тебя, мой друг.
   Казачьи кони ободрились, заиграли, припали бархатными губами к заводям, долго пили, волнуясь от близости дома.
   Как удальцы в набеге, казаки прокрались на площадь, обманув дозорных парнишек. Не звякнула шашка, не топнуло копыто: все замотали, заглушили. Двоих дотошных казачат, заметивших движение, Игнат Гетманцев взял в плен. Когда все собрались, Спиридон-песенник махнул рукой. И обрушился на спящие хатенки старинный плач.
   Сине море без пролива
   Разлилося широко...
   Как встурмашился народ! Зачиркали кресала о кремни: вздувают жирники. Бегут на босу ногу встречать дорогих гостей. Крик, гам. А сотня стоит, как на картине, строем. Кони и всадники слиты, шестикрылые кентавры. Спиридон Есаулов с наигранной хрипотцой процеживает слова:
   Два часа минут пятнадцать
   Шел я морем хорошо...
   И густо подхватывает сотня, всплеснув синими башлыками - волны и ветер:
   Как вошел в Азовско море,
   Стал корабль мой потопать...
   Тоска, ревность, суета житейская - все отлетает. Торжественный обряд встречи не допускает суесловия, лишних чувств и объятий. Деды и отцы стоят в сторонке без удивления. Матери пали ниц, поцеловали ноги сыновьих коней после дальней дороги. После этого кони поступили на попечение младших братьев, а служивых чуть ли не на руках несут их чернобровые сестры и жены. Всплеснется и плач - со службы не все вернулись, иной уже пасет табуны и стоит на пикетах в горах господа. А в т о р о к а х е г о р у б а х у о д н о п о л ч а н н и к и в е з у т.
   Дома первым делом раздают подарки: старикам - бутылки казенного спирта, матерям - кашемировые шали, сестрам и женам - узорчатые шалетки и батистовые платки, юношам - револьверы и кинжалы.
   Огненными жерлами пылают с вечера топленные бани. В душистом пару жены моют друженек, целуют шрамы на милом теле - как сыр в масле катается казак. Пышно взбивают утиного пуха перины. Подносят казаку старинную чарку, из которой пивали и дед, и отец, вернувшись из похода. И сладостная разымчивость покоя снисходит на воинов от привычной картины родимого гнезда - дыма, овчин, сундуков. Дивно рассказывают они о стычках, о военной удали товарищей, о хитрости командиров, о дальних странах в кругу блестящих родных глаз. Легенды о священных конях, о народах трехглавых и пятируких, о коих доводилось слыхать.
   Качают на коленях малолетних лупоглазых ребятишек, ласково треплют за косы подросших сестер, мужественно чокаются с дедами, пламенеющими былыми походами. Родовой дух незримо стоит в горнице. До слез радостно смотреть на единокровцев, на ветви своего дерева. Никогда так не бывает добр казак, как в эти дни. Потом может зарезать за копейку, но сейчас на радостях сумку золота высыплет в речку - сделает и речке, как Стенька Разин, подарок.
   В хате Синенкиных послышались выстрелы - гуляют. Еще утром прибыл на каникулы Антон-юнкер. Пир горой. Казацкий пир весел и буен. Даже дед Иван прошел два круга в танце и дико взвизгнул "асса! иль алла!". А гости-офицеры достали маузеры и кольты и лихо всаживали пули в беленый потолок хаты. Пригласили и полковника Невзорова. Он пришел с дочерью, курсовой дамой под вуалью, в тонких черных перчатках, сквозь которые блещут камни и золото перстней. Чихирь она пила наравне с казаками. Когда Наталья Павловна закурила длинную надушенную папироску, Федор Синенкин незаметно сплюнул от отвращения, тайно перекрестился под столом и вышел на вольный воздух.