Страница:
И, чуть поздоровев, он стал председателем спортивного и оборонного общества, вербовал из подростков будущих альпинистов, стрелков, парашютистов, летчиков, танкистов. Сокрушался, что тиры в стране не бесплатные, дорого стоят велосипеды и мотоциклы. Воевать-то придет я. Враги готовятся. Сжимается бронированный кулак немецких дивизий. Маршируют "Мертвая голова", "Стальной шлем", "Викинг", "Желтый слон", "Эдельвейс"... Волны тевтонцев победно топчут Европу. Римский орел легионеров снова расправляет крылья. Бог Вотан воскрешен. Выпущены из стойл железные кони Круппа. Гудит грани г Парижа, Праги, Варшавы. "Смерть и ненависть! Кровь и пламя!" Черепа сорока веков смотрят пустыми глазницами на Восток - Запад снова готовил меч, крест я огонь.
Думая о казачестве, Михей Васильевич вспоминал Спиридона, пропавшего без вести. И клял его на чем свет стоит. Скажите, пожалуйста, что делает человек, пойманный на месте преступления? Уменьшает свою вину. Не так поступает казак Спиридон Есаулов. Когда его, белого сотника, берет красный отряд, он объявляет себя белым... полковником! И злой плач о гибели казацкого войска вскипал в груди Михея Васильевича. Простой хлебороб, честный, добрый Федор Синенкин берется атаманить в момент, когда атаманской власти история вынесла смертный приговор. О Глебе и говорить нечего - акула, финансовый гений. А если бы всю силу и Спиридона, и Федора, и Глеба, а их было немало, направить в одно правильное русло воевать за Советскую власть! Или вот Мария. Нет-нет да и зайдет в церковь. А зачем? Не терпится ему поскорее построить на всем земном шаре мирную, сытую, красивую жизнь. Мария еще живет на улице, которая называется Старообрядской. Зато улица, на которой жили Коршак и Михей, навечно названа в их честь Большевистской. И улиц таких в стране уже миллионы.
В ГОРОДЕ МАДРИДЕ БЫЛО
Спиридон Васильевич Есаулов добывал стране никель в заполярной тундре, рубил тайгу, рыл канал. Не присвой он себе в момент поражения звания полковника, о нем бы давно забыли. Но причудливо ткали ему судьбу богини жизни.
Казакам не привыкать сражаться в дальних странах - прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников-индеян в прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили!
Впоследствии он вспоминал:
- В тридцать четвертом году я совершил побег - за кордон.
В Неаполе афиши разносил театральные. Как на покосе выматывался, но платили неплохо. Тогда объявился у меня дружок, поляк Зданек, машинистом на сцене работал. Стал он мне вроде родного брата - по-русски с ним говорили, он до революции в России учительствовал. Был он членом компартии Италии. Начал и меня подбивать на разные забастовки, а тогда мода на них была. Я и давай жать на администратора: эксплуатация налицо - ни выходных у меня, ни нормы в работе. Раз, два выслушал меня администратор, покачал головой и уволил. Я к Зданеку. Он мне толково все объясняет: был бы ты, к примеру, хоть членом профсоюза, за тебя вступились бы.
Вид на жительство я имел, но подданства не было. А ты, говорит Зданек, мировое подданство прими. Как? А так: вступай в коммунистическую партию. Я же белый офицер! Ничего, грех ты уже искупил, ты крестьянин, рабочий - тебе с коммунистами по пути.
Верный он был человек, Зданек, но губили его женщины - тут он собой не владел. Посмеялся я над его сливами и нашел новую работу.
Работа случалась всякая. Тогда и дворяне русские становились мойщиками окон, прислугой, служили в полиции, а один даже подделывал бриллианты и разбогател так, что, когда его накрыли, сумел откупиться.
Брался и я за разное рукомесло. Но, случалось, сам себе дорогу перебегал. Приступит с ножом к горлу тоска: вынь да положь мне родимую станицу, братьев - и тогда ничто не мило. Нанимаюсь, спрашивают: национальность. Казак, говорю. Такой, смеются, нации нет, русский? А я упрусь, ровно бык: казак, и все. И не берут меня, хотя в документах ясно, кто я. Черт с вами, думаю, русский-то я русский, но казак все-таки!
Так и носился, как дурень со ступой, с этим казачеством, тоску свою прогонял. Пообломали мне роги - брюхо заставит на поклон идти. Все же ночью лежу и про себя помню: я есть терский казак - и я еще повидаю родные станицы, где нарзан-вода с гор бьет!
Стал я членом профсоюза грузчиков - горизонт приобрел. Тут уволили Зданека - неприятность вышла через одну молоденькую актрису. Но парень был ловкий. Устроился на завод и меня туда перетащил. Стояли мы на мойке деталей. Там подружились с мастером Луиджи. Этот сумел уговорить меня вступил я в Итальянскую компартию.
Срам - на собрании слушаю слова против бога и религии, а приду домой и тайком молюсь, как мать с детства научила. Конечно, эти молитвы и были ей, матери, да земле русской. Надежды на встречу с родиной прибавилось. Говорили, что поедут в Россию несколько коммунистов. Я просился в делегацию - не взяли, ехали руководители.
На чужбине много пыли пришлось проглотить. И разглядел я: рабочему человеку, окромя своей партии, податься некуда. Капиталу приходит каюк, стоит он у ямы, но держится цепко, надо гуртом спихнуть его и закопать.
И, скажи на милость, тут я сам стал капиталистом.
Зданек встретил какую-то подругу детства, польскую еврейку, получившую наследство - три такси с гаражом. Зданек решил уехать с новой любовью в Германию, где у нее была фабрика, а автохозяйство продал, почти подарил мне. Машины были старые, разбитые, но я, механик, поставил их на ноги, подкрасил, подмазал, нанял шоферов. И это дело оказалось по плечу. Дядя мой тоже гонял фаэтоны, что раньше заменяли такси, даже Шаляпина возил, он бывал в нашей станице, форель в речке ловил, за вечер в театре брал тысячи золотых и дяде извозчику подавал золотой за сто метров езды от гостиницы до театра.
Были у нас и бедняки, и побогаче меня - один даже пароход свой имел. Однако казус вышел со мной. Постепенно мои машины стали обслуживать местный комитет партии. Доходы мои падали, шоферы работать за так отказывались, я и сам еще не научился жить общим котлом. Раз не даю машину, два не даю. Меня вызывают и давай песочить. Один припомнил мое белое прошлое и говорит: таким не место в партии. Я обиделся и вышел из рядов. Я, себе на уме, не пропаду и без партии... Пропал. У власти стояли фашисты. Такси мои вытеснили машины нового треста, и я с трудом продал их. Стал вылетать в трубу, запахло в моей квартире опять пролетарским духом. На работу меня не берут - коммунистическое прошлое. Обратиться к бывшим друзьям-коммунистам неловко, да и репрессии против них начались, Луиджи посадили в тюрьму.
Тут мне Зданек письмо прислал - они уже с женой жили в Париже, в Германии преследовали, приглашали меня. Я поехал. Оформился на жительство. Зданек подкармливал меня. Свой капитал он вложил в какое-то дело - и прогорел, акциями можно было обклеивать стены клозета. Правда, у них был еще магазин, торговали художественными картинами и красками.
Мне не хотелось быть нахлебником, и, полностью обнищав, я решился пеши идти в Россию - что будет. Зданек не советовал. Если и дойдешь, говорил, дорога тебе одна - в Сибирь. И как раз у него открылась вакансия. Стал я в магазине упаковщиком, но часто обедал с хозяевами за одним столом.
Зданек и сам рисовал картины, мы с ним выезжали на пленэр, и это были хорошие дни. Утро раннее. Туманок стелется. Птицы поют. Вода в ручейках звенит. Мы идем по пояс в траве. Я несу складной стул, этюдник, харчи, а Зданек ружье и фотоаппарат. День целый на воле, а потом ночевка на деревенском сеновале - лежишь, звезды считаешь. И, конечно, тоска душит. Перелететь бы моря и горы и очутиться в родной станице.
А Зданек везде был как дома. Я удивлялся даже. Спрашивал: где же твое отечество? Смеется: где светит солнце. Я этого не понимал.
Пробовал он меня лечить от тоски - была у него в магазине хорошенькая продавщица. Я сперва ни в какую. После работы не с Мадлен иду погулять, а к русскому консулу записываюсь, чтобы выхлопотать себе прощение и вернуться домой. Назнал я дорогу и в "Союз возвращения на родину", но без толку.
Время шло. Мадлен родила. Но кто же пустит меня в Россию целой оравой - с дитем, женой? Я это понимаю и говорю ей, француженке: так, мол, и так, дитю своему я отец, а венчаться пока не будем. Я в те дни ждал важного ответа на запрос о возвращении. Мадлен все поняла, только заплакала. И потом - я не турецкий султан, чтоб две жены иметь, у меня есть уже, в станице, я только так, с тоски баловался.
Тут мятежный генерал Франко опять поднял восстание в Испании против республики. Со всего света двинулись революционеры, чтобы помочь испанским рабочим и крестьянам в борьбе, уничтожить фалангу. В "Союзе возвращения" один кунак мне и шепни: хочешь вернуться в Россию скорым порядком поезжай в Испанию и насыпь перцу под хвост генералу Франко, победите фашизм и вернетесь в свои Палестины как герои.
Я поручил Зданеку свою семью, нашел пути в Испанию. Даже на обман пошел: сказал, что в белой армии был полковником. Военные специалисты ценились на вес золота. Я же был не просто кавалерия, но удивительно владел пулеметами разных систем.
В Испании стал я бойцом Интернациональной бригады, а после второго боя командовал ударной пулеметной ротой.
Я тогда не жил, а пел, все во мне гудело от радости - я будто частично вернулся уже в Россию: повстречал русских, и не наших, парижских, а советских.
Правда, со мной они не очень якшались - посты занимали высокие, но мне и так, со стороны, глядеть на них умилительно. И только после одного случая представили меня русскому генералу, чуть ли не самому главному. Имя его мне неизвестно - товарищ Фернан, и крышка. А чую, или из донских степей он, или из семиреченских, скуластых казаков.
Воевал я исправно, но, что греха таить, имел свою корысть, как всякое существо. Бью по фашистской цепи из пулеметов, а сам думаю: вот там, за чертой, победа и родича. Поэтому отступления не понимал - и меня любили. Уразумел: под лежачий камень вода не течет, никто меня в Россию не возвернет, надо пробиваться самому, с пулеметом в руках сквозь вражеский стан, как и деды наши пробивались из турецкой неволи.
И я пробивался. Рота моя стояла насмерть. Вклинивалась в противника, нарушая его боевые порядки.
Так вот случай-то, как я к генералу на прием попал. В городе Мадриде было. Рота моя оказалась отрезанной. Три дома занимаю я. Сзади меня марокканцы-фашисты. Спереди в домах той стороны улицы испанцы-фашисты. Справа улица замкнута хорошими замками - танки фашистские, а вот слева еще никто не дислоцировался, пустые дома, выход.
Про этот выход я не думал - не хотел уходить с позиций, уж больно ловко под самую душу перехватили мы тут фашистов, срывали всю их наступательную операцию. Девять "максимов" у меня. И дома занимаю важные штабные, фашистские. Бумаги разные, карты и даже знамя мы прихватили фашистское. Я это знамя понимал как большой трофей и держал при себе свернутым.
Бой шел основательный. Как я говорю, отступать я не мог, а когда сам ложился за пулемет, то и промахов не имел по той же причине: Россию себе отвоевывал. Патронов у нас навалом, имелись гранаты, только с водой бедствовали - пулеметы жрали ее, как кони после долгой скачки.
Так вот случай. Как, что, почему - ничего до сих пор не знаю. Только выскочила на улицу в момент краткого затишья машина. Грузовик, полный испанских детей, беженских или каких там. Улицу прекрасно простреливали фашисты, а моя рота еще чище, как метлой, подметала все, появившееся в секторе.
Ладно бы, он проскочил, но оттуда фашисты пульнули очередью, и то ли мотор, то ли шофера повредили - остановился грузовик. Фашисты стали бить по нас пушками - аж кирпичи брызгают, вот шрамик остался, чиркнуло.
Мы на вражескую стрельбу не отвечаем - дети все же, опасно, зацепить можно. Вдруг замолчали и гады. Да только они поумней нас были. Не успели мы моргнуть, как один гад вскочил на грузовик с ручным пулеметом и из-за детских головенок давай поливать мою прославленную рогу свинцовым дождичком. Как назло, с грузовика ему открылся мой первый взвод.
Ах ты, ору, зараза, на детях воюешь, так получай же!
Был у меня немец Георг Викланд, анархо-синдикалист, он гранатой здорово работал в бою. Вижу, роняют козырьки мои хлопцы из первого взвода, французы. А пулеметы мои молчат - не будешь же бить по детям.
Георгий, кричу немцу, дай парочку-тройку гранат по этому гаду. Георгий гранату достал. Стой, кричу, я сам прижму гада. Но ведь дети же!
И ударило мне в голову: выкинул я знамя фашистское вперед себя и побежал к машине. Георгий выстрелил в меня - посчитал за дезертира, изменника, я только чуть захромал, бегу.
И точно: остановился гад, опешил, дисциплина сработала, не смог стрелять в свое знамя, а когда сообразил, что дал маху, я его уже срезал.
Пацанов душ двадцать, мамка при них, губы трусятся, шофер ничком в кабине лежит. Трогай, говорю, мать честная. Мотор, показывает, пшик.
Метров сорок до фашистов. Столько же до нас. Посередке дети испанские. Одну девчушку в соломенной шляпе, с босой ножкой - туфельку потеряла, я даже в лицо запомнил. Ей-то еще воевать рано.
Слева, метров через пятьдесят начинались ничейные дома, за которыми можно укрыться и уйти из-под огня. Ну, думаю, видно, такая моя судьба иного пути домой, на Кавказ, нету. Только по этой улице.
Слазь, показываю детям и мамке. За мной. Знамя держу.
Тихо стало, как в церкви, когда выносят святые дары.
Марокканцы не видят этого. Испанские фашисты не бьют - знамя, да и политику понимают: дети.
Мои парижане молчат тоже - знамя вражеское надо сбивать немедля, но под ним дети, женщина тоже.
В сапог мне уже натекло - Георгия работа, но иду скоро, тут все на одном дыхании делается, и детишки понимают, аж обгоняют меня.
Все же какой-то мой снайпер не выдержал - чуть оставалось до углового дома, и дзиньк мне в руку. Я сказал, снайпер, потому что он бил точно - в руку, что знамя держала.
Я в другую руку древко. Тут и фашисты очнулись, разгадали мою игру огонь открыли. И вторую ногу прострелили - нечем идти. "Марш!" - крикнул я детям и упал.
Какой-то оголтелый пес фашистский кинулся ко мне зигзагами - знамя свое вернуть, крест заработать, и заработал: Георгий гранатой его на воздух поднял, а опускаться было нечему.
Вытащили мои хлопцы и меня. Дети спаслись все. Шофер оставался в кабине - наверное, убитый.
К вечеру третий батальон бригады выбил марокканцев, что отрезали нас от своих, и меня увезли в госпиталь. Выписался через месяц. Вызывают в штаб бригад - лимузин прислали.
Приезжаю, еще с палочкой. Встречают не по-военному, а просто, как бы по-русски - обнимают. Испанцы, немцы, поляки. И советский генерал, товарищ Фернан. Этот даже поцеловал. Оглядел меня, засмеялся:
- Неприлично, товарищ Есаулов, командиру ударной пулеметной роты революционных войск ходить по улицам с фашистским знаменем. За это тебе выговор от командования. Сознание у тебя хромает - да и то сказать: беспартийный, бывший белый, - никак мое прошлое не забывалось. - А за это самое знамя ты награжден орденом. И, сказать по правде, тебе еще два полагается: один от международного рабочего класса за то, что ты добровольно пришел сражаться с фашистской чумой, а другой от Испании - за спасение города Мадрида и ее детей. Салют! Но пассаран!
- Салют! - крикнули все. - Но пассаран!
- Салют! - ответил я. - Но пассаран!.. Не пройдут, значит, они, фашисты, по-испанскому.
А самому стыдно - какой же я доброволец, если корысть имею. Но поблагодарил всех, щелкнули меня в аппарат, адъютант поднес мне добрую кружку коньяка, повел в каптерку одеть - в госпитале мне выдали чьи-то обноски.
До сих пор жалею, что не сообщил товарищу Фернану свою личную просьбу вернуть меня после войны на родину хотя бы чернорабочим. Да ведь и так обещано было.
Война кончилась. И опять я торговал в магазине Зданека. Не пустили. Не то чтобы обманули, просто не до нас было. Победил тогда генерал Франко. Прошел. Во Франции нас встретили полевые жандармы. Я, правда, лагеря избежал - Зданек помог, он уже с министрами дружил и состоял в другой партии.
У Мадлен был другой интересант, он тоже не спешил жениться, но хорошо содержал ее и мою дочь - лавочник. Девочку свою Анюту - мы звали ее каждый по-своему - я тоже повидал, на мать мою похожа, на бабку, вся ее выходка. Жаль, по-русски только не знала.
Вскоре и Зданек отказал мне. Начались преследования коммунистов. Я не был членом партии, но я воевал в Мадриде. Правда, напоследок Зданек помог мне деньгами и переправил жить в рыбацкий поселок, где у власти стоял тайный коммунист, мэр, ну вроде атамана.
Рыбачил, сети чинил, пил вино в кабачке - и продолжал тосковать по родине. Помнил и Испанию. И берег в сундучке испанскую одежду: берет, красный шерстяной шарф, замшевую на меху куртку и егерские брюки - к ним выдавали ботинки, но я всегда ходил в сапогах, казак все же...
Немца я знаю с первой войны. На второй встретился с немцами в Париже. Вступил в Сопротивление, не раздумывая, чтобы, значит, сквозь это немецкое кольцо по Европе дойти домой. Но они обогнали меня - я был в Марселе, а они уже хозяиновали в Киеве. Из Марселя доплыл в Турцию. А там дело привычное - границу перешел. Представился своим пограничникам. Встретили очень хорошо. Дали запрос. Послали мою испанскую бумагу, что я награжден. Но ветер переменился. Отправили меня в первую мою тюрьму, в городе Ростов-на-Дону, для новых следствии: то ли не всех врагов выкорчевали с двадцать первого года, то ли усомнились в моей биографии. Вскорости враг ворвался в Ростов. Пришлось мне снова сделать побег - под бомбами в сорок втором году. Жаль, бумажка та пропала, за подписью товарища Фернана. В ней кратенько говорилось, как я казаковал на чужбине... Как я детей водил... по городу Мадриду...
...В ТОМ САДУ БУДЕТ ПЕТЬ СОЛОВЕЙ
Встала вдали первая синяя гора Кинжал. Прошумели по окнам электрички ветки бештаугорских дубов. Промелькнули поселки, станции, города. Запахло паленым железом - крутой спуск. Английский, дикорастущий парк. Станица.
С вокзала Глеб Есаулов вышел через какую-то дыру в заборе, хотя давно никаких заслонов не было. На переезде ему повстречалась машина. В кузове, за деревянной решеткой, понуро и тесно стояли кони. Кони, у которых по четыре ноги, - зачем же им машина? На вопрос Глеба шофер ответил: на бойню, кур кормить.
Богатырей - на корм! курам!
Кормил и Глеб кур мясом, но не конями. Сердце скотовода облилось кровью. Убивать скот приходилось и ему, но так вот, на машине, он никогда не видел. И посочувствовал меньшим братьям. Немало перевидал он людских арестантов, но так не переживал, как при виде коней в тесном решетчатом ящике. Потому что люди-арестанты при случае могли сами стать конвоирами. Кони - никогда.
Боже мой! За каких-нибудь десять лет даже горы изменились! Половину одной стесали на камень - динамитом рвут, под другой город вырос. Изменилась и станица. Первый порядок - тьфу ты, дьявол! - надо переходить по зеленому огоньку - нешто поймут быки? Но быков не видать, потеснили с главных улиц. И лица новые, чуждые, незнакомые.
"Мужитва понаехала!"
Есть и радостные перемены - сильно обмелел Подкумок:
"Запустила чертова власть речку!"
Д о м в о л ч и ц ы потемнел, будто просел, похилилась железная волчица, утратила ярый блеск зубов и сосцов, отполированных ветрами и снегами. На крыше, чтоб вы провалились, две трубы:
"Ровно у мужиков".
По занавескам видно, люди живут. Веранду занехаили. Ворот нет остались белые ноздреватого камня столбы с ржавыми винтами:
"Дуй, ветер, тащи крышу, в поле травушка не расти!"
Ставни не крашены со времен Глеба. Сукины сыны - желоб водосточный починить не могут, угол фундамента подмыт. Ступени парадного заколоченного крыльца заросли травой, но стоят прочно. Камни тесали, как сейчас помнит, с дядей Анисимом под бугром, красным от маков, Солнце в тот день палило. Потом ударила гроза с молоньей - спасались под яром, гудящим от черной воды. Клены под окнами срублены. Строений и служб нет. Уничтожен "кабинет" Глеба, лавчонка прадеда Парфена Старицкого.
По двору прошла голорукая баба, сзывая цыплят. Цыплята выбегали из зарослей хрена, посаженного Прасковьей Харитоновной.
Как там в подвале - цел ли тайник?
К Синенкиным идти не посмел - Мария давно не отвечала на письма. Долго не мог отдышаться у речки на пригорке, запорошенном гусиным пухом. Тут и он пас гусей еще бесштанным мальцом. Потом телят. Купался. Купал коней. Было здесь в старину игрище, дотемна играли в орла, чиркали спички и зажигалки, чтобы рассмотреть упавшую монету.
Интересно, сохранилось ли то добро, что разносили с Ванькой по дворам перед раскулачиванием? И должок какой-то ему причитается со станичников.
По улицам прошел быстро, избегая встречных. Зашел к троюродной тетке Анфисе Тимофеевне Коршак. Восьмидесятилетняя тетка обняла "служивого", всплакнула. Все казаки близкой присяги с ее сыном, думала она, воевали в его красном отряде. И тетка первым делом спросила:
- К Денису заходил?
- Видал.
- Добро, не обессудь, проели в голодовку. Оконные рамы целы, вот они, можешь забрать.
- Нет, спросил так, для порядка.
Анфиса Тимофеевна сняла с божницы Библию в серебряных крышках, большую, как икона.
- Пускай лежит, тетя, это Спиридонова.
Узнав невеселые станичные новости - колхозами живут, стал прощаться. Бабка захлопотала:
- Постой, я тебе четверть молочка налью...
- Куда ж мне его? - горько усмехнулся Глеб. Обдало теплотой старинного хлебосольства. Вот такие были и мать, и Мария - всех оделят, никого не забудут, того накормить, тому с собой дать - русские люди!
- А где ж ты проживаешь, голубчик? - наклоняет бабка тугое ухо.
- Я теперь, тетя, проживаю в гостиницах - в "Метрополиях", "Бристолиях" да "Гранд-отелиях"!
- Головушка горькая! - запричитала старуха. - А хоть кормят там?
- Два официанта стоят за столом - один вина подливает, другой вареники в рот бросает, как тому цыгану!
- Ну, слава богу, - крестится успокоенная мать.
Во дворе Михея кинулась на него овчарка, загремев цепью. Он небрежно оттолкнул ее. Собака с недоумением навострила уши, завиляла хвостом. Из-за сарайчика выглянул Ванька Сонич, приемыш Глеба.
- Сынок! - всхлипнул Глеб.
Взволновался и Ванька при виде скитальца.
Торопясь подошел Михей. Братья расцеловались. Обрадовалась Ульяна. Под заветной яблоней готовит-стол.
День долог и ясен. В прозрачной синеве смешался с кучевыми облаками Эльбрус. Плеснёт форель в двух шагах. Радужные индюки пыжатся на траве. Бежит и бежит вода, светлая снеговая слеза Шат-горы, куда бежит - никто не знает.
- Рассказывай! - как на допросе, сказал старший брат.
Что ему рассказывать? Жил потихоньку, да и все. Ну, дурак был, кулаков давно отменили конституцией, и слова такого нет, а Глеб все хоронился в норках. Постепенно скиталец разговорился.
После бурь и гроз Кавказа поселился в старом Самарканде. Стал адъютантом Тамерлана - сторожевал при гробнице повелителя. Торговал там порошками от бесплодия, милиции это не понравилось, пришлось уволиться. Поступил грузчиком на шелкомотальную фабрику, заваленную желтыми стогами коконов. Он научился мотать шелк на станке, разбирался в тутовнике, шелковичных червях - маленькая такая скотина, а пользительная. Его поставили в ткацкий цех, где работались тяжелые, скользкие джемперы ярких расцветок. В период стахановского движения первым стал работать на шести станках. Зарабатывал так, что и при нэпе не снилось.
Почему ушел с фабрики, Глеб умолчал. А было так. Остановили его на проходной. Пощупали. Восемь джемперов на нем. "Холодно?" - "Дюже замерз!" - признался казак в азиатской жаре. "Ну пошли, сейчас согреем". С ведущей профессии его перевели на подсобную - в завхозы. Но так и не перевоспитали - опять попался с джемперами. Видно, кашу с Советской властью не сваришь, не дали работать. Стал простым свидетелем прорастанья всемирных судеб. Пошел опять в сторожа в городе на реке Амударья, на туркмено-еврейское кладбище, разграниченное стеноп. Платили ему две общины - мусульманская и нудаистская.
Покойники вели себя тихо. Ни агитации, ни профвзносов, ни собраний, за исключением последних - у могилы. Сон на зеленых полянках под цветущими розами и персиковыми деревцами.
Цветы на могилы приносили в газетах. Сторож читал их и подозревал мир в сумасшествии. Пишут: в Америке сжигают зерно, топят в море какао, выливают в реки вино. Кто этому поверит? Не он, рыцарь копейки, наследник Иудушки и господина Гобсека. И зерно и вино продать можно.
Умолчал он и о сюжетах кладбищенских мечтаний. А были они достойны поэм. Окончив дела мертвых, гробмейстер ложился в гамак, привязанный к душистым деревьям, наблюдал движение древних светил и предавался разгульным мечтам, в которых он - бог, хозяин, самостоятельный господин. Здесь ему никто не указ. Вот он поворачивает рычаги, режет миров приводные ремни - и катастрофическая тишь закрементовала планету. Союзы, блоки, народы, государства - все стерто с лица земли. Но вещи остались - так действует нейтронная бомба. И вот ему, Харону, за многие страдания одному дарована жизнь. Тут было два сюжета. Если творцу угодно, он станет схимником. Пища святого - шиповник и вода. На многогрешное тело багряницу из конского волоса. Пахать клинушек землицы деревянным букарем. Освещаться смольем. Пророчествовать перед птицами и травами. Данный сюжет рассчитан на то, чтобы господь внял его молитве-мечте и сотворил светопреставление. А уж потом Глеб Васильевич развернется. Соберет всесветное золото, пустит все заводы - отсутствие людей не смущало. Все доходы - в один сундук. Ему каждая долька солнца, апельсинового на востоке, гранатового на западе. Горы, цветы, облака, моря - ему. Пространство и время тоже Есаулову-сыну. Пробовал приблизительно подсчитывать мировые прибыли - нулей не хватало.
Думая о казачестве, Михей Васильевич вспоминал Спиридона, пропавшего без вести. И клял его на чем свет стоит. Скажите, пожалуйста, что делает человек, пойманный на месте преступления? Уменьшает свою вину. Не так поступает казак Спиридон Есаулов. Когда его, белого сотника, берет красный отряд, он объявляет себя белым... полковником! И злой плач о гибели казацкого войска вскипал в груди Михея Васильевича. Простой хлебороб, честный, добрый Федор Синенкин берется атаманить в момент, когда атаманской власти история вынесла смертный приговор. О Глебе и говорить нечего - акула, финансовый гений. А если бы всю силу и Спиридона, и Федора, и Глеба, а их было немало, направить в одно правильное русло воевать за Советскую власть! Или вот Мария. Нет-нет да и зайдет в церковь. А зачем? Не терпится ему поскорее построить на всем земном шаре мирную, сытую, красивую жизнь. Мария еще живет на улице, которая называется Старообрядской. Зато улица, на которой жили Коршак и Михей, навечно названа в их честь Большевистской. И улиц таких в стране уже миллионы.
В ГОРОДЕ МАДРИДЕ БЫЛО
Спиридон Васильевич Есаулов добывал стране никель в заполярной тундре, рубил тайгу, рыл канал. Не присвой он себе в момент поражения звания полковника, о нем бы давно забыли. Но причудливо ткали ему судьбу богини жизни.
Казакам не привыкать сражаться в дальних странах - прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников-индеян в прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили!
Впоследствии он вспоминал:
- В тридцать четвертом году я совершил побег - за кордон.
В Неаполе афиши разносил театральные. Как на покосе выматывался, но платили неплохо. Тогда объявился у меня дружок, поляк Зданек, машинистом на сцене работал. Стал он мне вроде родного брата - по-русски с ним говорили, он до революции в России учительствовал. Был он членом компартии Италии. Начал и меня подбивать на разные забастовки, а тогда мода на них была. Я и давай жать на администратора: эксплуатация налицо - ни выходных у меня, ни нормы в работе. Раз, два выслушал меня администратор, покачал головой и уволил. Я к Зданеку. Он мне толково все объясняет: был бы ты, к примеру, хоть членом профсоюза, за тебя вступились бы.
Вид на жительство я имел, но подданства не было. А ты, говорит Зданек, мировое подданство прими. Как? А так: вступай в коммунистическую партию. Я же белый офицер! Ничего, грех ты уже искупил, ты крестьянин, рабочий - тебе с коммунистами по пути.
Верный он был человек, Зданек, но губили его женщины - тут он собой не владел. Посмеялся я над его сливами и нашел новую работу.
Работа случалась всякая. Тогда и дворяне русские становились мойщиками окон, прислугой, служили в полиции, а один даже подделывал бриллианты и разбогател так, что, когда его накрыли, сумел откупиться.
Брался и я за разное рукомесло. Но, случалось, сам себе дорогу перебегал. Приступит с ножом к горлу тоска: вынь да положь мне родимую станицу, братьев - и тогда ничто не мило. Нанимаюсь, спрашивают: национальность. Казак, говорю. Такой, смеются, нации нет, русский? А я упрусь, ровно бык: казак, и все. И не берут меня, хотя в документах ясно, кто я. Черт с вами, думаю, русский-то я русский, но казак все-таки!
Так и носился, как дурень со ступой, с этим казачеством, тоску свою прогонял. Пообломали мне роги - брюхо заставит на поклон идти. Все же ночью лежу и про себя помню: я есть терский казак - и я еще повидаю родные станицы, где нарзан-вода с гор бьет!
Стал я членом профсоюза грузчиков - горизонт приобрел. Тут уволили Зданека - неприятность вышла через одну молоденькую актрису. Но парень был ловкий. Устроился на завод и меня туда перетащил. Стояли мы на мойке деталей. Там подружились с мастером Луиджи. Этот сумел уговорить меня вступил я в Итальянскую компартию.
Срам - на собрании слушаю слова против бога и религии, а приду домой и тайком молюсь, как мать с детства научила. Конечно, эти молитвы и были ей, матери, да земле русской. Надежды на встречу с родиной прибавилось. Говорили, что поедут в Россию несколько коммунистов. Я просился в делегацию - не взяли, ехали руководители.
На чужбине много пыли пришлось проглотить. И разглядел я: рабочему человеку, окромя своей партии, податься некуда. Капиталу приходит каюк, стоит он у ямы, но держится цепко, надо гуртом спихнуть его и закопать.
И, скажи на милость, тут я сам стал капиталистом.
Зданек встретил какую-то подругу детства, польскую еврейку, получившую наследство - три такси с гаражом. Зданек решил уехать с новой любовью в Германию, где у нее была фабрика, а автохозяйство продал, почти подарил мне. Машины были старые, разбитые, но я, механик, поставил их на ноги, подкрасил, подмазал, нанял шоферов. И это дело оказалось по плечу. Дядя мой тоже гонял фаэтоны, что раньше заменяли такси, даже Шаляпина возил, он бывал в нашей станице, форель в речке ловил, за вечер в театре брал тысячи золотых и дяде извозчику подавал золотой за сто метров езды от гостиницы до театра.
Были у нас и бедняки, и побогаче меня - один даже пароход свой имел. Однако казус вышел со мной. Постепенно мои машины стали обслуживать местный комитет партии. Доходы мои падали, шоферы работать за так отказывались, я и сам еще не научился жить общим котлом. Раз не даю машину, два не даю. Меня вызывают и давай песочить. Один припомнил мое белое прошлое и говорит: таким не место в партии. Я обиделся и вышел из рядов. Я, себе на уме, не пропаду и без партии... Пропал. У власти стояли фашисты. Такси мои вытеснили машины нового треста, и я с трудом продал их. Стал вылетать в трубу, запахло в моей квартире опять пролетарским духом. На работу меня не берут - коммунистическое прошлое. Обратиться к бывшим друзьям-коммунистам неловко, да и репрессии против них начались, Луиджи посадили в тюрьму.
Тут мне Зданек письмо прислал - они уже с женой жили в Париже, в Германии преследовали, приглашали меня. Я поехал. Оформился на жительство. Зданек подкармливал меня. Свой капитал он вложил в какое-то дело - и прогорел, акциями можно было обклеивать стены клозета. Правда, у них был еще магазин, торговали художественными картинами и красками.
Мне не хотелось быть нахлебником, и, полностью обнищав, я решился пеши идти в Россию - что будет. Зданек не советовал. Если и дойдешь, говорил, дорога тебе одна - в Сибирь. И как раз у него открылась вакансия. Стал я в магазине упаковщиком, но часто обедал с хозяевами за одним столом.
Зданек и сам рисовал картины, мы с ним выезжали на пленэр, и это были хорошие дни. Утро раннее. Туманок стелется. Птицы поют. Вода в ручейках звенит. Мы идем по пояс в траве. Я несу складной стул, этюдник, харчи, а Зданек ружье и фотоаппарат. День целый на воле, а потом ночевка на деревенском сеновале - лежишь, звезды считаешь. И, конечно, тоска душит. Перелететь бы моря и горы и очутиться в родной станице.
А Зданек везде был как дома. Я удивлялся даже. Спрашивал: где же твое отечество? Смеется: где светит солнце. Я этого не понимал.
Пробовал он меня лечить от тоски - была у него в магазине хорошенькая продавщица. Я сперва ни в какую. После работы не с Мадлен иду погулять, а к русскому консулу записываюсь, чтобы выхлопотать себе прощение и вернуться домой. Назнал я дорогу и в "Союз возвращения на родину", но без толку.
Время шло. Мадлен родила. Но кто же пустит меня в Россию целой оравой - с дитем, женой? Я это понимаю и говорю ей, француженке: так, мол, и так, дитю своему я отец, а венчаться пока не будем. Я в те дни ждал важного ответа на запрос о возвращении. Мадлен все поняла, только заплакала. И потом - я не турецкий султан, чтоб две жены иметь, у меня есть уже, в станице, я только так, с тоски баловался.
Тут мятежный генерал Франко опять поднял восстание в Испании против республики. Со всего света двинулись революционеры, чтобы помочь испанским рабочим и крестьянам в борьбе, уничтожить фалангу. В "Союзе возвращения" один кунак мне и шепни: хочешь вернуться в Россию скорым порядком поезжай в Испанию и насыпь перцу под хвост генералу Франко, победите фашизм и вернетесь в свои Палестины как герои.
Я поручил Зданеку свою семью, нашел пути в Испанию. Даже на обман пошел: сказал, что в белой армии был полковником. Военные специалисты ценились на вес золота. Я же был не просто кавалерия, но удивительно владел пулеметами разных систем.
В Испании стал я бойцом Интернациональной бригады, а после второго боя командовал ударной пулеметной ротой.
Я тогда не жил, а пел, все во мне гудело от радости - я будто частично вернулся уже в Россию: повстречал русских, и не наших, парижских, а советских.
Правда, со мной они не очень якшались - посты занимали высокие, но мне и так, со стороны, глядеть на них умилительно. И только после одного случая представили меня русскому генералу, чуть ли не самому главному. Имя его мне неизвестно - товарищ Фернан, и крышка. А чую, или из донских степей он, или из семиреченских, скуластых казаков.
Воевал я исправно, но, что греха таить, имел свою корысть, как всякое существо. Бью по фашистской цепи из пулеметов, а сам думаю: вот там, за чертой, победа и родича. Поэтому отступления не понимал - и меня любили. Уразумел: под лежачий камень вода не течет, никто меня в Россию не возвернет, надо пробиваться самому, с пулеметом в руках сквозь вражеский стан, как и деды наши пробивались из турецкой неволи.
И я пробивался. Рота моя стояла насмерть. Вклинивалась в противника, нарушая его боевые порядки.
Так вот случай-то, как я к генералу на прием попал. В городе Мадриде было. Рота моя оказалась отрезанной. Три дома занимаю я. Сзади меня марокканцы-фашисты. Спереди в домах той стороны улицы испанцы-фашисты. Справа улица замкнута хорошими замками - танки фашистские, а вот слева еще никто не дислоцировался, пустые дома, выход.
Про этот выход я не думал - не хотел уходить с позиций, уж больно ловко под самую душу перехватили мы тут фашистов, срывали всю их наступательную операцию. Девять "максимов" у меня. И дома занимаю важные штабные, фашистские. Бумаги разные, карты и даже знамя мы прихватили фашистское. Я это знамя понимал как большой трофей и держал при себе свернутым.
Бой шел основательный. Как я говорю, отступать я не мог, а когда сам ложился за пулемет, то и промахов не имел по той же причине: Россию себе отвоевывал. Патронов у нас навалом, имелись гранаты, только с водой бедствовали - пулеметы жрали ее, как кони после долгой скачки.
Так вот случай. Как, что, почему - ничего до сих пор не знаю. Только выскочила на улицу в момент краткого затишья машина. Грузовик, полный испанских детей, беженских или каких там. Улицу прекрасно простреливали фашисты, а моя рота еще чище, как метлой, подметала все, появившееся в секторе.
Ладно бы, он проскочил, но оттуда фашисты пульнули очередью, и то ли мотор, то ли шофера повредили - остановился грузовик. Фашисты стали бить по нас пушками - аж кирпичи брызгают, вот шрамик остался, чиркнуло.
Мы на вражескую стрельбу не отвечаем - дети все же, опасно, зацепить можно. Вдруг замолчали и гады. Да только они поумней нас были. Не успели мы моргнуть, как один гад вскочил на грузовик с ручным пулеметом и из-за детских головенок давай поливать мою прославленную рогу свинцовым дождичком. Как назло, с грузовика ему открылся мой первый взвод.
Ах ты, ору, зараза, на детях воюешь, так получай же!
Был у меня немец Георг Викланд, анархо-синдикалист, он гранатой здорово работал в бою. Вижу, роняют козырьки мои хлопцы из первого взвода, французы. А пулеметы мои молчат - не будешь же бить по детям.
Георгий, кричу немцу, дай парочку-тройку гранат по этому гаду. Георгий гранату достал. Стой, кричу, я сам прижму гада. Но ведь дети же!
И ударило мне в голову: выкинул я знамя фашистское вперед себя и побежал к машине. Георгий выстрелил в меня - посчитал за дезертира, изменника, я только чуть захромал, бегу.
И точно: остановился гад, опешил, дисциплина сработала, не смог стрелять в свое знамя, а когда сообразил, что дал маху, я его уже срезал.
Пацанов душ двадцать, мамка при них, губы трусятся, шофер ничком в кабине лежит. Трогай, говорю, мать честная. Мотор, показывает, пшик.
Метров сорок до фашистов. Столько же до нас. Посередке дети испанские. Одну девчушку в соломенной шляпе, с босой ножкой - туфельку потеряла, я даже в лицо запомнил. Ей-то еще воевать рано.
Слева, метров через пятьдесят начинались ничейные дома, за которыми можно укрыться и уйти из-под огня. Ну, думаю, видно, такая моя судьба иного пути домой, на Кавказ, нету. Только по этой улице.
Слазь, показываю детям и мамке. За мной. Знамя держу.
Тихо стало, как в церкви, когда выносят святые дары.
Марокканцы не видят этого. Испанские фашисты не бьют - знамя, да и политику понимают: дети.
Мои парижане молчат тоже - знамя вражеское надо сбивать немедля, но под ним дети, женщина тоже.
В сапог мне уже натекло - Георгия работа, но иду скоро, тут все на одном дыхании делается, и детишки понимают, аж обгоняют меня.
Все же какой-то мой снайпер не выдержал - чуть оставалось до углового дома, и дзиньк мне в руку. Я сказал, снайпер, потому что он бил точно - в руку, что знамя держала.
Я в другую руку древко. Тут и фашисты очнулись, разгадали мою игру огонь открыли. И вторую ногу прострелили - нечем идти. "Марш!" - крикнул я детям и упал.
Какой-то оголтелый пес фашистский кинулся ко мне зигзагами - знамя свое вернуть, крест заработать, и заработал: Георгий гранатой его на воздух поднял, а опускаться было нечему.
Вытащили мои хлопцы и меня. Дети спаслись все. Шофер оставался в кабине - наверное, убитый.
К вечеру третий батальон бригады выбил марокканцев, что отрезали нас от своих, и меня увезли в госпиталь. Выписался через месяц. Вызывают в штаб бригад - лимузин прислали.
Приезжаю, еще с палочкой. Встречают не по-военному, а просто, как бы по-русски - обнимают. Испанцы, немцы, поляки. И советский генерал, товарищ Фернан. Этот даже поцеловал. Оглядел меня, засмеялся:
- Неприлично, товарищ Есаулов, командиру ударной пулеметной роты революционных войск ходить по улицам с фашистским знаменем. За это тебе выговор от командования. Сознание у тебя хромает - да и то сказать: беспартийный, бывший белый, - никак мое прошлое не забывалось. - А за это самое знамя ты награжден орденом. И, сказать по правде, тебе еще два полагается: один от международного рабочего класса за то, что ты добровольно пришел сражаться с фашистской чумой, а другой от Испании - за спасение города Мадрида и ее детей. Салют! Но пассаран!
- Салют! - крикнули все. - Но пассаран!
- Салют! - ответил я. - Но пассаран!.. Не пройдут, значит, они, фашисты, по-испанскому.
А самому стыдно - какой же я доброволец, если корысть имею. Но поблагодарил всех, щелкнули меня в аппарат, адъютант поднес мне добрую кружку коньяка, повел в каптерку одеть - в госпитале мне выдали чьи-то обноски.
До сих пор жалею, что не сообщил товарищу Фернану свою личную просьбу вернуть меня после войны на родину хотя бы чернорабочим. Да ведь и так обещано было.
Война кончилась. И опять я торговал в магазине Зданека. Не пустили. Не то чтобы обманули, просто не до нас было. Победил тогда генерал Франко. Прошел. Во Франции нас встретили полевые жандармы. Я, правда, лагеря избежал - Зданек помог, он уже с министрами дружил и состоял в другой партии.
У Мадлен был другой интересант, он тоже не спешил жениться, но хорошо содержал ее и мою дочь - лавочник. Девочку свою Анюту - мы звали ее каждый по-своему - я тоже повидал, на мать мою похожа, на бабку, вся ее выходка. Жаль, по-русски только не знала.
Вскоре и Зданек отказал мне. Начались преследования коммунистов. Я не был членом партии, но я воевал в Мадриде. Правда, напоследок Зданек помог мне деньгами и переправил жить в рыбацкий поселок, где у власти стоял тайный коммунист, мэр, ну вроде атамана.
Рыбачил, сети чинил, пил вино в кабачке - и продолжал тосковать по родине. Помнил и Испанию. И берег в сундучке испанскую одежду: берет, красный шерстяной шарф, замшевую на меху куртку и егерские брюки - к ним выдавали ботинки, но я всегда ходил в сапогах, казак все же...
Немца я знаю с первой войны. На второй встретился с немцами в Париже. Вступил в Сопротивление, не раздумывая, чтобы, значит, сквозь это немецкое кольцо по Европе дойти домой. Но они обогнали меня - я был в Марселе, а они уже хозяиновали в Киеве. Из Марселя доплыл в Турцию. А там дело привычное - границу перешел. Представился своим пограничникам. Встретили очень хорошо. Дали запрос. Послали мою испанскую бумагу, что я награжден. Но ветер переменился. Отправили меня в первую мою тюрьму, в городе Ростов-на-Дону, для новых следствии: то ли не всех врагов выкорчевали с двадцать первого года, то ли усомнились в моей биографии. Вскорости враг ворвался в Ростов. Пришлось мне снова сделать побег - под бомбами в сорок втором году. Жаль, бумажка та пропала, за подписью товарища Фернана. В ней кратенько говорилось, как я казаковал на чужбине... Как я детей водил... по городу Мадриду...
...В ТОМ САДУ БУДЕТ ПЕТЬ СОЛОВЕЙ
Встала вдали первая синяя гора Кинжал. Прошумели по окнам электрички ветки бештаугорских дубов. Промелькнули поселки, станции, города. Запахло паленым железом - крутой спуск. Английский, дикорастущий парк. Станица.
С вокзала Глеб Есаулов вышел через какую-то дыру в заборе, хотя давно никаких заслонов не было. На переезде ему повстречалась машина. В кузове, за деревянной решеткой, понуро и тесно стояли кони. Кони, у которых по четыре ноги, - зачем же им машина? На вопрос Глеба шофер ответил: на бойню, кур кормить.
Богатырей - на корм! курам!
Кормил и Глеб кур мясом, но не конями. Сердце скотовода облилось кровью. Убивать скот приходилось и ему, но так вот, на машине, он никогда не видел. И посочувствовал меньшим братьям. Немало перевидал он людских арестантов, но так не переживал, как при виде коней в тесном решетчатом ящике. Потому что люди-арестанты при случае могли сами стать конвоирами. Кони - никогда.
Боже мой! За каких-нибудь десять лет даже горы изменились! Половину одной стесали на камень - динамитом рвут, под другой город вырос. Изменилась и станица. Первый порядок - тьфу ты, дьявол! - надо переходить по зеленому огоньку - нешто поймут быки? Но быков не видать, потеснили с главных улиц. И лица новые, чуждые, незнакомые.
"Мужитва понаехала!"
Есть и радостные перемены - сильно обмелел Подкумок:
"Запустила чертова власть речку!"
Д о м в о л ч и ц ы потемнел, будто просел, похилилась железная волчица, утратила ярый блеск зубов и сосцов, отполированных ветрами и снегами. На крыше, чтоб вы провалились, две трубы:
"Ровно у мужиков".
По занавескам видно, люди живут. Веранду занехаили. Ворот нет остались белые ноздреватого камня столбы с ржавыми винтами:
"Дуй, ветер, тащи крышу, в поле травушка не расти!"
Ставни не крашены со времен Глеба. Сукины сыны - желоб водосточный починить не могут, угол фундамента подмыт. Ступени парадного заколоченного крыльца заросли травой, но стоят прочно. Камни тесали, как сейчас помнит, с дядей Анисимом под бугром, красным от маков, Солнце в тот день палило. Потом ударила гроза с молоньей - спасались под яром, гудящим от черной воды. Клены под окнами срублены. Строений и служб нет. Уничтожен "кабинет" Глеба, лавчонка прадеда Парфена Старицкого.
По двору прошла голорукая баба, сзывая цыплят. Цыплята выбегали из зарослей хрена, посаженного Прасковьей Харитоновной.
Как там в подвале - цел ли тайник?
К Синенкиным идти не посмел - Мария давно не отвечала на письма. Долго не мог отдышаться у речки на пригорке, запорошенном гусиным пухом. Тут и он пас гусей еще бесштанным мальцом. Потом телят. Купался. Купал коней. Было здесь в старину игрище, дотемна играли в орла, чиркали спички и зажигалки, чтобы рассмотреть упавшую монету.
Интересно, сохранилось ли то добро, что разносили с Ванькой по дворам перед раскулачиванием? И должок какой-то ему причитается со станичников.
По улицам прошел быстро, избегая встречных. Зашел к троюродной тетке Анфисе Тимофеевне Коршак. Восьмидесятилетняя тетка обняла "служивого", всплакнула. Все казаки близкой присяги с ее сыном, думала она, воевали в его красном отряде. И тетка первым делом спросила:
- К Денису заходил?
- Видал.
- Добро, не обессудь, проели в голодовку. Оконные рамы целы, вот они, можешь забрать.
- Нет, спросил так, для порядка.
Анфиса Тимофеевна сняла с божницы Библию в серебряных крышках, большую, как икона.
- Пускай лежит, тетя, это Спиридонова.
Узнав невеселые станичные новости - колхозами живут, стал прощаться. Бабка захлопотала:
- Постой, я тебе четверть молочка налью...
- Куда ж мне его? - горько усмехнулся Глеб. Обдало теплотой старинного хлебосольства. Вот такие были и мать, и Мария - всех оделят, никого не забудут, того накормить, тому с собой дать - русские люди!
- А где ж ты проживаешь, голубчик? - наклоняет бабка тугое ухо.
- Я теперь, тетя, проживаю в гостиницах - в "Метрополиях", "Бристолиях" да "Гранд-отелиях"!
- Головушка горькая! - запричитала старуха. - А хоть кормят там?
- Два официанта стоят за столом - один вина подливает, другой вареники в рот бросает, как тому цыгану!
- Ну, слава богу, - крестится успокоенная мать.
Во дворе Михея кинулась на него овчарка, загремев цепью. Он небрежно оттолкнул ее. Собака с недоумением навострила уши, завиляла хвостом. Из-за сарайчика выглянул Ванька Сонич, приемыш Глеба.
- Сынок! - всхлипнул Глеб.
Взволновался и Ванька при виде скитальца.
Торопясь подошел Михей. Братья расцеловались. Обрадовалась Ульяна. Под заветной яблоней готовит-стол.
День долог и ясен. В прозрачной синеве смешался с кучевыми облаками Эльбрус. Плеснёт форель в двух шагах. Радужные индюки пыжатся на траве. Бежит и бежит вода, светлая снеговая слеза Шат-горы, куда бежит - никто не знает.
- Рассказывай! - как на допросе, сказал старший брат.
Что ему рассказывать? Жил потихоньку, да и все. Ну, дурак был, кулаков давно отменили конституцией, и слова такого нет, а Глеб все хоронился в норках. Постепенно скиталец разговорился.
После бурь и гроз Кавказа поселился в старом Самарканде. Стал адъютантом Тамерлана - сторожевал при гробнице повелителя. Торговал там порошками от бесплодия, милиции это не понравилось, пришлось уволиться. Поступил грузчиком на шелкомотальную фабрику, заваленную желтыми стогами коконов. Он научился мотать шелк на станке, разбирался в тутовнике, шелковичных червях - маленькая такая скотина, а пользительная. Его поставили в ткацкий цех, где работались тяжелые, скользкие джемперы ярких расцветок. В период стахановского движения первым стал работать на шести станках. Зарабатывал так, что и при нэпе не снилось.
Почему ушел с фабрики, Глеб умолчал. А было так. Остановили его на проходной. Пощупали. Восемь джемперов на нем. "Холодно?" - "Дюже замерз!" - признался казак в азиатской жаре. "Ну пошли, сейчас согреем". С ведущей профессии его перевели на подсобную - в завхозы. Но так и не перевоспитали - опять попался с джемперами. Видно, кашу с Советской властью не сваришь, не дали работать. Стал простым свидетелем прорастанья всемирных судеб. Пошел опять в сторожа в городе на реке Амударья, на туркмено-еврейское кладбище, разграниченное стеноп. Платили ему две общины - мусульманская и нудаистская.
Покойники вели себя тихо. Ни агитации, ни профвзносов, ни собраний, за исключением последних - у могилы. Сон на зеленых полянках под цветущими розами и персиковыми деревцами.
Цветы на могилы приносили в газетах. Сторож читал их и подозревал мир в сумасшествии. Пишут: в Америке сжигают зерно, топят в море какао, выливают в реки вино. Кто этому поверит? Не он, рыцарь копейки, наследник Иудушки и господина Гобсека. И зерно и вино продать можно.
Умолчал он и о сюжетах кладбищенских мечтаний. А были они достойны поэм. Окончив дела мертвых, гробмейстер ложился в гамак, привязанный к душистым деревьям, наблюдал движение древних светил и предавался разгульным мечтам, в которых он - бог, хозяин, самостоятельный господин. Здесь ему никто не указ. Вот он поворачивает рычаги, режет миров приводные ремни - и катастрофическая тишь закрементовала планету. Союзы, блоки, народы, государства - все стерто с лица земли. Но вещи остались - так действует нейтронная бомба. И вот ему, Харону, за многие страдания одному дарована жизнь. Тут было два сюжета. Если творцу угодно, он станет схимником. Пища святого - шиповник и вода. На многогрешное тело багряницу из конского волоса. Пахать клинушек землицы деревянным букарем. Освещаться смольем. Пророчествовать перед птицами и травами. Данный сюжет рассчитан на то, чтобы господь внял его молитве-мечте и сотворил светопреставление. А уж потом Глеб Васильевич развернется. Соберет всесветное золото, пустит все заводы - отсутствие людей не смущало. Все доходы - в один сундук. Ему каждая долька солнца, апельсинового на востоке, гранатового на западе. Горы, цветы, облака, моря - ему. Пространство и время тоже Есаулову-сыну. Пробовал приблизительно подсчитывать мировые прибыли - нулей не хватало.