Страница:
Он слышал о таких вещах, он о них читал. Но он никогда их не видел. Он никогда не бывал внутри поселения. Иностранцев, посетителей, не пускали в невольничьи жилища Вое Део. Им прислуживали домашние невольники в хозяйских домах.
Это был маленький поселок, не больше двадцати хижин на его женской стороне и три длинных дома со стороны ворот. Здесь обитала пара сотен рабов, которые присматривали за домом и громадными садами Ярамеры. По сравнению с полевыми рабами их положение было привилегированным. Но от наказаний оно не избавляло. Столб для порки все еще стоял возле высоких ворот с перекошенными створками нараспашку.
- Здесь? - спросил Немео, тот парень, что выкручивал ему руку.
- Нет, пойдем, она вон там, - ответил второй, Алатуал, и побежал, возбужденный, спустить наземь клетку-сгибень, висевшую над стеной со внутренней стороны. Это была труба из густой ржавой стальной сетки, запаянная с одной стороны и снабженная дверцей с другой. Она свисала на цепи с единственного крюка. Лежащая на земле, она походила на ловушку для животного - и не слишком притом крупного животного. Двое парней сорвали с него одежду и загнали ползком головой вперед в клетку, используя погоняла, электрические шокеры для вразумления нерадивых рабов, с которыми они играли последнюю пару дней. Они просто визжали от смеха, толкая его и прижимая погоняла к его заднему проходу и мошонке. Он корчился в клетке, пока не скрючился в ней вниз головой, плотно прижав к телу согнутые руки и ноги. Парни захлопнули дверцу, защемив ему голую ступню, вызвав ослепительную боль, пока они подымали клетку на прежнее место. Открыв глаза, он увидел землю, покачивающуюся в семи-восьми метрах под ним. Спустя некоторое время рывки и покачивание прекратились. Он совсем не мог пошевелить головой. Ему было видно, что там, под клеткой-сгибнем, а скосив глаза до предела, он мог разглядеть и большую часть поселения.
В старые времена сюда привели бы людей поглядеть на поучительное зрелище, на раба в клетке-сгибне. Привели бы и детей, чтобы те усвоили, что бывает с горничной, пренебрегающей работой, с садовником, испортившим черенок, с работником, огрызнувшимся на хозяина. Теперь же внизу никого не было. Нагая пыльная земля. Высохшие изгороди, маленькое кладбище в дальнем конце женской стороны, канава, разделяющая две стороны, чуть зеленеющий круг травы прямо под ним - все было пустынно. Его мучители немного постояли в сторонке, смеясь и болтая, потом заскучали и ушли.
Он попытался изменить положение своего тела к лучшему, но смог пошевелиться лишь самую малость. Любое движение заставляло клетку раскачиваться и вертеться, так что его начало тошнить, и он все сильнее боялся того, что упадет наземь. Он не знал, насколько надежно клетка подвешена к своему единственному крюку. Его нога, защемленная дверцей, болела так сильно, что он мечтал об обмороке. Но хотя в голове у него все плыло, он оставался в сознании. Он попытался дышать так, как научился дышать давным-давно в другом мире, тихо, спокойно. Но здесь, в этом мире, в этой клетке, он не мог так дышать. Легкие были настолько стиснуты ребрами, что ему едва удавалось вздохнуть. Он старался не задохнуться. Он старался не поддаваться панике. Он старался мыслить ясно. Всего лишь мыслить ясно, но ясность мысли была невыносимой.
Когда солнце добралось до его стороны поселения и всем своим жаром обрушилось на него, его дурнота сменилась рвотой. Иногда он ненадолго терял сознание.
Пришла ночь, а с нею холод, и он попытался вообразить воду, но воды не было.
Впоследствии он думал, что провел в клетке-сгибне двое суток. Он помнил, как проволока обдирала его обожженную солнцем нагую плоть, когда его выволокли наружу, и шок от холодной воды, которой его обдали из шланга. В этот момент он осознавал себя полностью, осознавал себя как куклу, маленькую, тряпичную, брошенную в грязь куклу, пока люди вокруг него о чем-то говорили и кричали. Должно быть, потом его унесли в камеру или стойло, потому что там были темнота и безмолвие, но он все едино висел в клетке-сгибне, поджариваясь на ледяном солнечном огне, леденея внутри своего пылающего тела, все туже и туже сжимаемого четкой сеткой из проволоки боли.
В какой-то момент его перенесли на кровать в комнате с окном, но он все едино висел в клетке-сгибне, качаясь высоко над пыльной землей, над землей пыльных, над зеленым кругом травы.
Задьйо и тот, крепко сбитый, не то были там, не то их там не было. Невольница с выцветшим лицом, скрюченная, дрожащая, причиняла ему боль, стараясь наложить мазь на его обожженную руку, ногу, спину. То ли она была там, то ли ее там не было. В окне сияло солнце. Он чувствовал, как проволока защемляет его ногу снова, и снова, и опять.
Тьма принесла облегчение. Он по большей части спал. Через пару дней он уже мог сесть и съесть то, что ему принесла перепуганная невольница. Солнечные ожоги заживали, боли и рези в основном смягчились. Нога его распухла чудовищно: в ней были сломаны кости, но это не имело никакого значения, пока ему не надо вставать. Он дремал, грезил. Когда в комнату вошел Райайе, Эсдан узнал его сразу.
Они встречались несколько раз еще до Восстания. Райайе был министром иностранных дел при президенте Ойо. Какой пост он занимал теперь в легитимном правительстве, Эсдан не знал. Для уэрелианина Райайе был низкорослым, но широкоплечим и крепко сбитым, с иссиня-черным, словно бы отполированным лицом и седеющими волосами, он выглядел впечатляющим человеком, политиком.
- Министр Райайе, - промолвил Эсдан.
- Господин Старая Музыка. Как любезно с вашей стороны припомнить меня! Я сожалею, что вы были нездоровы. Надеюсь, за вами удовлетворительно присматривают?
- Благодарствую.
- Когда я услышал о том, что вы нездоровы, я затребовал доктора, но здесь нет никого, кроме ветеринара. Никакой обслуги. Совсем не то, что в старые времена! Хотелось бы мне, чтобы вы увидели Ярамеру во всем ее блеске.
- Я видел. - Его голос, хотя и слабый, звучал вполне естественно. Тридцать два или три года назад. Господин и госпожа Анео устраивали прием для сотрудников посольства.
- Вот как? Тогда вы знаете, как тут было прежде, - произнес Райайе, садясь в единственное кресло, дивный образчик старины, лишенный одной ручки. - Разве не больно созерцать все это! Наихудшие разрушения претерпел дом. Сгорело все женское крыло и парадные апартаменты. Но сады уцелели, хвала владычице Туал. Они ведь, знаете ли, еще самим Мененья разбиты, четыреста лет назад. И полевые работы продолжаются. Мне говорили, что в этом поместье все еще содержится без малого три тысячи единиц имущества. Когда беспорядки закончатся, Ярамеру будет легче восстановить, чем многие другие крупные поместья. - Он бросил взгляд за окно. - Прекрасно, прекрасно. И домашние невольники Анео, знаете ли, славились своей красотой. И выучкой. Понадобится долгое время, чтобы восстановить все до прежнего совершенства.
- Несомненно.
Уэрелианин внимательно посмотрел на него.
- Мне думается, ваше пребывание здесь вас озадачило.
- Не так чтобы очень, - любезно ответил Эсдан.
- Вот как?
- Раз уж я покинул посольство без разрешения, полагаю, правительство хочет держать меня под присмотром.
- Кое-кто из нас был рад услышать, что вы покинули посольство. Сидеть там взаперти - значит попусту растрачивать ваши таланты.
- Ох уж эти мои таланты, - произнес Эсдан, небрежно пожав плечами, отчего поврежденный сустав вновь заболел. Но гримасничать от боли он будет после. А теперь он наслаждается. Ему всегда нравилось пикироваться.
- Вы очень талантливый человек, господин Старая Музыка. Мудрейший, способнейший инопланетянин на всем Уэреле, как назвал вас однажды господин Мехао. Вы работали вместе с нами - и против нас тоже, да - куда плодотворнее, чем любой другой уроженец иного мира. Мы понимаем друг друга. Мы можем говорить. Я верю, что вы искренне желаете моему народу добра, и если я предложу вам способ послужить ему - надежду положить конец этому ужасному противостоянию - вы примете мое предложение.
- Надеюсь оказаться на это способным.
- Для вас имеет значение, посчитают ли вас сторонником одной из противоборствующих фракций, или же вы предпочли бы остаться нейтральным?
- Любое действие может поставить мою нейтральность под сомнение.
- То, что мятежники похитили вас из посольства, навряд ли свидетельствует о вашем к ним сочувствии.
- Вроде бы нет.
- Скорее об обратном?
- Можно посчитать и так.
- Можно. Если вам того захочется.
- Мои хотения ровно ничего не весят, министр.
- Весят, и очень даже много. Хотя что это я? Вы были нездоровы, а я вас утомляю. Не продолжить ли нам беседу завтра, а? Если вы того пожелаете.
- Конечно же, министр, - сказал Эсдан с вежливостью на грани покорности - тем тоном, что, как он знал, нравился подобным людям, более привычным к холуйству рабов, нежели к обществу равных себе. Не склонный путать гордость и грубость, Эсдан, как и большинство его соотечественников, предпочитал оставаться вежливым при любых обстоятельствах, это дозволяющих, и очень не любил обстоятельств, не дозволяющих этого. Обыкновенное лицемерие его не тревожило. Он и сам был на него способен. Если люди Райайе пытали его, а Райайе делает вид, что ничего об этом не знает, Эсдан ничего не добьется, настаивая на этом факте.
И все же он был рад, что ему не пришлось о пытках говорить и понадеялся о них не думать. Зато сейчас о них думало его тело, припоминая их со всей точностью каждым суставом, каждым мускулом. А уж потом он сам будет думать о них до конца своих дней. Ему думалось, что он понимал, что такое беспомощность. Теперь же он знал, что - нет, не понимал.
Когда пришла перепуганная женщина, он попросил ее послать за ветеринаром.
- Мне нужно наложить лубок на ногу, - сказал он.
- Он слагает кости невольников, имущества, хозяин, - съежившись, прошептала женщина. Здешнее имущество разговаривало на архаичном диалекте, который и понять-то иногда было трудновато.
- Ему можно входить в дом?
Она покачала головой.
- А кто-нибудь тут может этим заняться?
- Я вопрошу, хозяин, - шепнула она.
Вечером пришла старая невольница. У нее было морщинистое, загорелое суровое лицо без малейших, в отличие от другой женщины, признаков угодливости. Завидев Эсдана, она прошептала: "Владетельный господин". Но почтительный поклон она исполнила кое-как и распухшую ногу Эсдана обследовала с истинно докторским бесстрастием.
- Если вы дозволите мне наложить повязку, хозяин, это исцелится.
- Что сломано?
- Вот эти пальцы. Здесь. Возможно, еще косточка вот тут. Многажды много косточек в ступне.
- Пожалуйста, сделай мне перевязку.
Она и сделала перевязку, все обматывая и обматывая его стопу полосами ткани, пока та не оказалась обездвиженной под естественным углом.
- Возжелав ходить, опирайтесь на палку, господин, - сказала она. - И ступайте по земле только этой пяткой.
Он спросил, как ее зовут.
- Гана, - ответила она. Называя свое имя, она коротко взглянула на него в упор - немыслимая дерзость для рабыни. Вероятно, ей хотелось хорошенько взглянуть на его чуждые глаза, обнаружив, что тело у него хоть и странного цвета, но вполне обыкновенное, с косточками в ступне и всем таким прочим.
- Спасибо, Гана. Благодарю тебя и за твое мастерство, и за твою доброту.
Она кивнула, но не поклонилась. И покинула комнату. Она и сама хромала, но держалась прямо. "Все бабушки - мятежницы", - сказал ему кто-то давным-давно, еще до Восстания.
Назавтра он уже смог встать и доковылять до кресла с отломанной ручкой. Некоторое время он сидел и глядел в окно.
Комната располагалась на втором этаже с видом на сады Ярамеры, на цветущие террасы и клумбы, аллеи, лужайки и каскад декоративных озер и прудов, спускающийся к реке - обширное хитросплетение изгибов и плоскостей, травинок и тропинок, земель и зеркальных вод, покоящихся в широком объятии извилистой реки. Все тропинки, террасы и аллеи незаметно сходились к единому центру - к огромному дереву на речном берегу. Должно быть, это дерево было громадным еще четыреста лет назад, когда закладывались эти сады. Оно стояло довольно далеко от берегового обрыва, но ветви его простирались далеко над водой, а в тени его можно было бы выстроить целую деревню. Трава на террасах высохла до мягко-золотистого оттенка. Река, озера и пруды отражали туманную синеву летнего неба. Неухоженные клумбы и кустарники заросли, но еще не вовсе одичали. Сады Ярамеры были предельно прекрасны в своей заброшенности. Заброшенные, покинутые, позабытые - все эти романтические слова подходили к ним. Но все же они оставались осмысленными и благородными, исполненными умиротворения. Их возвел труд рабов. Их достоинство и умиротворенность были основаны на жестокости, страдании, боли. Эсдан принадлежал к народу Хайна, древнему народу, который тысячекратно возводил и разрушал свои Ярамеры. Его ум вмещал в себя и красоту, и жуткую скорбь этих мест, убежденный, что существование красоты не оправдывает скорби, и что уничтожение красоты скорби не уничтожит. Он ощущал и ту, и другую - всего лишь ощущал.
А еще он ощущал, наконец-то усевшись поудобнее, что в скорбной красоте террас Ярамеры могут таиться террасы Дарранды на Хайне, одна красная крыша под другой, один сад под другим, круто спускаясь к сияющей гавани, к набережным, пирсам и парусникам. А вдали за гаванью вздымается море - по крышу его дома, по самые его глаза. Эси знает, что в книгах написано, что море расстилается. "Ныне море расстилается спокойно", - говорится в стихотворении, но ему-то лучше знать. Море стоит, стоит стеной, иссиня-серой стеной на краю мира. Если плыть по нему, оно кажется плоским, но если посмотреть на него по-настоящему, оно вздымается, как холмы Дарранды, и если плыть по нему по-настоящему, то проплывешь эту стену насквозь, за край мира.
Небо - вот какую крышу держат эти стены. Ночью сквозь стекло воздушной крыши сияют звезды. И к ним тоже можно уплыть, к мирам за краем мира.
- Эси! - зовет кто-то изнутри. И он отворачивается от моря и неба, покидает балкон, идет навстречу гостям, или уроку музыки, или семейному обеду. Он ведь славный малыш, Эси - послушный, жизнерадостный, не болтливый, но общительный. Интересующийся людьми. И, конечно же, манеры у него отменные - ведь он же Келвен, в конце концов, а старшее поколение не потерпело бы в ребенке из своего семейства никаких других манер; впрочем, хорошие манеры даются ему легко, поскольку дурных он никогда и не видел. И в облаках не витает. Внимательный, наблюдательный, приметливый. Но вдумчивый и склонный всему находить собственные объяснения, вроде моря-стены и воздуха-крыши. Эси не так ясен и близок Эсдану, как бывало: это малыш из минувших лет, из дальнего далека, там и оставшийся. Оставшийся дома. Лишь изредка Эсдану случается теперь поглядеть его глазами или вдохнуть чудесный смешанный аромат дома в Дарранде - дерева, смолистого масла для полировки, циновок из благовонной травы, свежих цветов, кухонных приправ, морского ветра - или услышать голос матери: "Эси? Иди скорей, милый. Родственники из Дораседа приехали!"
И Эси бежит навстречу родственникам, навстречу старому Иллиаваду с невероятными бровями и волосатыми ноздрями, которые умеет творить чудеса с кусочками липкой ленты, навстречу Туитуи, которая играет в мяч лучше Эси, хотя она и младше, покуда Эсдан крепко спит в сломанном кресле возле окна с видом на страшные и прекрасные сады.
Дальнейшие беседы с Райайе были отложены. Явился задьйо с его извинениями. Министра вызвали для беседы с президентом, дня через три-четыре он вернется. Эсдан сообразил, что слышал, как нынешним утром невдалеке взлетал флаер. Вот и передышка. Пикироваться ему нравилось, но он был все еще очень усталым, очень измученным, и отдыху обрадовался. Никто не заходил к нему, кроме перепуганной женщины, Хио, да еще раз в день к нему являлся задьо, чтобы осведомиться, есть ли у него все необходимое.
Когда он окреп, ему было дозволено покинуть комнату и даже прогуляться, если он пожелает. Опираясь на палку и привязав к замотанной ступне подошву от старой сандалии, которую принесла ему Гана, он мог ходить - вот он и выбрался в сад, чтобы посидеть там на солнышке, которое день ото дня становилось все ласковее по мере того, как близился исход лета. Его опекали, а вернее сказать, охраняли двое веотов. Видел он и двоих парней, пытавших его; они держались подальше от него - по всей видимости, приближаться им было запрещено. Один из веотов постоянно присутствовал рядом, но никогда не докучал ему.
Он не мог далеко уйти. Иногда он казался себе жучком на песчаном берегу. Уцелевшая часть дома была огромной, сады - обширными, людей же было очень мало. Шестеро, которые привезли его сюда, и еще пятеро-шестеро здешних, которыми распоряжался грузный Туалнем. От первоначального имущества, ухаживавшего за домом и садом, осталось не более десятка или дюжины - жалкие остатки обслуги, состоявшей из поваров, поварят, судомоек, горничных, камеристок, камердинеров, чистильщиков обуви, мойщиков окон, садовников, подметальщиков аллей, лакеев, рассыльных, мальчиков на побегушках, конюхов, кучеров, девушек и мальчиков для употребления, которые прислуживали хозяевам и их гостям в былые времена. Этих немногих уже не запирали на ночь в поселке для имущества, где висела клетка-сгибень, нет, они спали в конюшнях, куда поначалу поместили его самого, а то и в лабиринте комнатушек возле кухонь. Большинство из этих немногих оставшихся были женщины, в том числе и две молодые, а также двое-трое ветхих стариков.
Поначалу он опасался заговорить с ними, чтобы не навлечь на них беду, но его тюремщики, помимо тех случаев, когда отдавали им распоряжения, попросту не замечали их, явно рассчитывая на их надежность - и не без оснований. Смутьянов среди имущества, которые вырвались из поселений, сожгли большой дом, поубивали надсмотрщиков и хозяев, давно и след простыл: они погибли, сбежали или вновь сделались рабами с крестами, глубоко выжжеными на обеих щеках. А эти пыльные - хорошие. Очень вероятно, что они хранили верность все это время. Многие невольники, особенно личные рабы, напуганные Восстанием ничуть не меньше хозяев, пытались их защищать или бежали вместе с ними. Они были предателями ничуть не больше, чем те хозяева, что освободили свое имущество и сражались на стороне Освобождения. Ровно настолько же, и ничуть не больше.
Девушек, работавших на полях, приводили в дом по одной для употребления мужчинами. Через день-другой парни, пытавшие Эсдана, увозили в машине употребленную девушку и привозили новую.
Камза, одна из двух домашних невольниц, постоянно носила с собой своего младенца, и мужчины не обращали на нее внимания. Вторая, Хио, была той самой перепуганной невольницей, которая выхаживала его. Туалнем употреблял ее каждую ночь. Прочие мужчины на нее не посягали. Когда она или другие невольники сталкивались с Эсданом в доме или в саду, то вытягивали руки по швам, прижимали подбородок к груди и замирали, опустив глаза: формальное выражение почтения, ожидаемое от имущества перед лицом хозяина.
- Доброе утро, Камза.
В ответ она выразила почтение.
Годы миновали с тех пор, как он встречал окончательный продукт многих поколений рабства, ту разновидность рабов, которую при продаже расхваливали как "великолепно обученное, послушное, бескорыстно преданное идеальное личное имущество". А большинство тех, кого он знавал, его друзья и коллеги, были имуществом городским, взятым в аренду у их хозяев компаниями и корпорациями для работы на фабриках и заводах или для занятий искусствами. Знавал он и многих представителей имущества полевого. Полевые работники редко соприкасались с хозяевами, они работали под началом надсмотрщиков-гареотов, а поселками их заправляло свободнорезанное имущество, евнухи. Те, кого он знавал, были по большей части беглецами, которых под защитой Хайна переправляли тайком на независимый Йеове. Ни один из них не был столь полностью лишен образования, возможности выбора и хоть начатков представления о свободе, как здешнее имущество. Он и позабыл уже, что такое хороший пыльник. Он позабыл полную непроницаемость людей, не имеющих права на личную жизни, замкнутость беззащитных.
Лицо Камзы было гладким, безмятежным и не выдавало никаких чувств, хотя он не раз слыхал, как она тихонько разговаривает и напевает своему ребенку, радостно и весело агукая ему. Это притягивало его. Однажды днем он увидел ее сидящей за работой на балюстраде большой террасы с младенцем, привязанным за спиной. Эсдан приковылял и сел подле нее. Он не мог воспрепятствовать ей отложить нож и доску в сторону и встать, опустив руки, глаза и голову, едва он приблизился.
- Сядь, пожалуйста, продолжай свою работу, пожалуйста, - сказал он. Она повиновалась. - Что ты такое чистишь?
- Дьюили, хозяин, - прошептала она.
Эти овощи Эсдан ел часто и с удовольствием. Он с интересом присмотрелся к ее работе. Каждый большой деревянистый стручок следовало вскрыть по сросшемуся шву, что было непросто: нужно было тщательно искать точку вскрытия, а потом несколько раз с силой провернуть в ней острие ножа. Затем пузатые семена нужно было вытащить одно за другим и очистить от волокнистой липучей оболочки.
- А эти остатки есть нельзя? - спросил он.
- Нет, хозяин.
Это был трудоемкий процесс, требующий силы, навыка и терпения. Эсдан устыдился.
- Я никогда раньше не видел сырых дьюили.
- Нет, хозяин.
- Какой славный малыш, - сказал он с некоторой неловкостью.
Крохотное создание, лежащее в своей перевязи, опустив голову ей на плечо, открыло огромные иссиня-черные глаза, смутно глядя на окружающий мир. Эсдан никогда не слышал его плача. Дитя словно не от мира сего - хотя ему не приходилось часто иметь дело с младенцами.
Она улыбнулась.
- Мальчик?
- Да, хозяин.
- Прошу тебя, Камза, - молвил он, - меня зовут Эсдан. И я не хозяин. Я пленник. Твои хозяева также и мои хозяева. Может, ты будешь звать меня по имени?
Она не ответила.
- Наши хозяева будут недовольны.
Она кивнула. Уэрелиане кивали, откидывая голову, а не склоняя ее. За столько-то лет он совершенно к этому привык. Он и сам так кивал. Он обратил внимание на то, что обратил на это внимание. Его пленение и то обращение, которое он претерпел здесь, дезориентировали его. За минувшие несколько дней он больше думал о Хайне, чем за предыдущие годы и десятилетия. Уэрел был его домом - а теперь больше не был. Неподходящие сравнения, не относящиеся к делу воспоминания. Отчужденность.
- Меня посадили в клетку, - сказал он так же тихо, как и она, и запнувшись перед последним словом. Он не мог выговорить его полностью клетка-сгибень.
Снова кивок. На сей раз - в первый раз - она посмотрела на него, промельком таким посмотрела.
- Я знаю, - беззвучно сказала она и вернулась к прерванной работе.
Он не нашел, что еще сказать.
- Я была щенком, и в ту пору я там жила, - сказала она, бросив взгляд в сторону поселка, где висела клетка. Ее бормочущий голос был совершенно ровным, как и все ее жесты и движения. - Прежде тех времен, когда дом сгорел. Когда в нем жили хозяева. Они часто вешали в клетке. Однажды человек висел, пока не умертвился. Там, в клетке. Я это видела.
Между ними воцарилось молчание.
- Мы, щенки, никогда не ступали под ней. Не бегали.
- Я видел... земля там, под ней, другая, - промолвил Эсдан так же тихо пересохшим горлом, дыхание его прервалось. - Я видел, когда смотрел вниз. Там трава. Я подумал, что может быть... может быть, они... - Его голос пресекся окончательно.
- Одна бабушка взяла палку, длинную, подцепила ею тряпку, намочила и подняла к нему. Свободнорезанные отворотились. И все же он умертвился. И после этого еще гнил.
- Но что он такого сделал?
- Энна, - сказала она - односложное отрицание, которое он часто слыхивал из уст рабов: я не знаю, я этого не делал, меня там не было, это не моя вина, как знать...
Как-то раз он видел, как хозяйскую дочку, сказавшую "энна", высекли - и не за разбитую ею чашку, а за это рабское словцо.
- Полезный урок, - молвил Эсдан. Он знал, что она его поймет. Угнетенным привычна ирония, как привычны воздух и вода.
- Вас туда загнали, и страх объял меня.
- На сей раз урок предназначался мне, а не тебе.
Она работала прилежно, безостановочно. Он наблюдал за ее работой. Ее опущенное лицо цвета белой глины с голубоватым оттенком было спокойным, умиротворенным. Кожа ребенка была темнее, чем у нее. Ее не случили с невольником, ее употребил хозяин. Здесь изнасилование называлось употреблением. Веки младенца медленно сомкнулись, полупрозрачные и голубоватые, словно створки ракушек. Он был таким маленьким и хрупким, вероятно, не больше месяца-двух от роду. Его головка с бесконечным терпением приникала к ее покатому плечу.
На террасах не было никого, кроме них. Легкий ветерок шевелил ветви цветущих деревьев у них за спиной, серебром прочерчивал речную даль.
- Твой малыш, Камза, ты знаешь, он будет свободным, - сказал Эсдан.
Она подняла взгляд, но не на него, а на реку и вдаль.
- Да. Он будет свободным, - сказала она и продолжила работу.
То, что она сказала ему это, согрело его душу. Так хорошо было узнать, что она полагается на его честность. Ему так нужно было, чтобы хоть кто-то полагался на него, потому что после клетки он сам не мог на себя положиться. В присутствии Райайе все было в порядке, Эсдан по-прежнему мог пикироваться; беда была не в этом. Она подступала, когда он был один - спал, размышлял. Он почти все время был один. Что-то пострадало в его сознании, в самой его глубине, сломалось, да так и не срослось, и могло не снести его бремени.
Это был маленький поселок, не больше двадцати хижин на его женской стороне и три длинных дома со стороны ворот. Здесь обитала пара сотен рабов, которые присматривали за домом и громадными садами Ярамеры. По сравнению с полевыми рабами их положение было привилегированным. Но от наказаний оно не избавляло. Столб для порки все еще стоял возле высоких ворот с перекошенными створками нараспашку.
- Здесь? - спросил Немео, тот парень, что выкручивал ему руку.
- Нет, пойдем, она вон там, - ответил второй, Алатуал, и побежал, возбужденный, спустить наземь клетку-сгибень, висевшую над стеной со внутренней стороны. Это была труба из густой ржавой стальной сетки, запаянная с одной стороны и снабженная дверцей с другой. Она свисала на цепи с единственного крюка. Лежащая на земле, она походила на ловушку для животного - и не слишком притом крупного животного. Двое парней сорвали с него одежду и загнали ползком головой вперед в клетку, используя погоняла, электрические шокеры для вразумления нерадивых рабов, с которыми они играли последнюю пару дней. Они просто визжали от смеха, толкая его и прижимая погоняла к его заднему проходу и мошонке. Он корчился в клетке, пока не скрючился в ней вниз головой, плотно прижав к телу согнутые руки и ноги. Парни захлопнули дверцу, защемив ему голую ступню, вызвав ослепительную боль, пока они подымали клетку на прежнее место. Открыв глаза, он увидел землю, покачивающуюся в семи-восьми метрах под ним. Спустя некоторое время рывки и покачивание прекратились. Он совсем не мог пошевелить головой. Ему было видно, что там, под клеткой-сгибнем, а скосив глаза до предела, он мог разглядеть и большую часть поселения.
В старые времена сюда привели бы людей поглядеть на поучительное зрелище, на раба в клетке-сгибне. Привели бы и детей, чтобы те усвоили, что бывает с горничной, пренебрегающей работой, с садовником, испортившим черенок, с работником, огрызнувшимся на хозяина. Теперь же внизу никого не было. Нагая пыльная земля. Высохшие изгороди, маленькое кладбище в дальнем конце женской стороны, канава, разделяющая две стороны, чуть зеленеющий круг травы прямо под ним - все было пустынно. Его мучители немного постояли в сторонке, смеясь и болтая, потом заскучали и ушли.
Он попытался изменить положение своего тела к лучшему, но смог пошевелиться лишь самую малость. Любое движение заставляло клетку раскачиваться и вертеться, так что его начало тошнить, и он все сильнее боялся того, что упадет наземь. Он не знал, насколько надежно клетка подвешена к своему единственному крюку. Его нога, защемленная дверцей, болела так сильно, что он мечтал об обмороке. Но хотя в голове у него все плыло, он оставался в сознании. Он попытался дышать так, как научился дышать давным-давно в другом мире, тихо, спокойно. Но здесь, в этом мире, в этой клетке, он не мог так дышать. Легкие были настолько стиснуты ребрами, что ему едва удавалось вздохнуть. Он старался не задохнуться. Он старался не поддаваться панике. Он старался мыслить ясно. Всего лишь мыслить ясно, но ясность мысли была невыносимой.
Когда солнце добралось до его стороны поселения и всем своим жаром обрушилось на него, его дурнота сменилась рвотой. Иногда он ненадолго терял сознание.
Пришла ночь, а с нею холод, и он попытался вообразить воду, но воды не было.
Впоследствии он думал, что провел в клетке-сгибне двое суток. Он помнил, как проволока обдирала его обожженную солнцем нагую плоть, когда его выволокли наружу, и шок от холодной воды, которой его обдали из шланга. В этот момент он осознавал себя полностью, осознавал себя как куклу, маленькую, тряпичную, брошенную в грязь куклу, пока люди вокруг него о чем-то говорили и кричали. Должно быть, потом его унесли в камеру или стойло, потому что там были темнота и безмолвие, но он все едино висел в клетке-сгибне, поджариваясь на ледяном солнечном огне, леденея внутри своего пылающего тела, все туже и туже сжимаемого четкой сеткой из проволоки боли.
В какой-то момент его перенесли на кровать в комнате с окном, но он все едино висел в клетке-сгибне, качаясь высоко над пыльной землей, над землей пыльных, над зеленым кругом травы.
Задьйо и тот, крепко сбитый, не то были там, не то их там не было. Невольница с выцветшим лицом, скрюченная, дрожащая, причиняла ему боль, стараясь наложить мазь на его обожженную руку, ногу, спину. То ли она была там, то ли ее там не было. В окне сияло солнце. Он чувствовал, как проволока защемляет его ногу снова, и снова, и опять.
Тьма принесла облегчение. Он по большей части спал. Через пару дней он уже мог сесть и съесть то, что ему принесла перепуганная невольница. Солнечные ожоги заживали, боли и рези в основном смягчились. Нога его распухла чудовищно: в ней были сломаны кости, но это не имело никакого значения, пока ему не надо вставать. Он дремал, грезил. Когда в комнату вошел Райайе, Эсдан узнал его сразу.
Они встречались несколько раз еще до Восстания. Райайе был министром иностранных дел при президенте Ойо. Какой пост он занимал теперь в легитимном правительстве, Эсдан не знал. Для уэрелианина Райайе был низкорослым, но широкоплечим и крепко сбитым, с иссиня-черным, словно бы отполированным лицом и седеющими волосами, он выглядел впечатляющим человеком, политиком.
- Министр Райайе, - промолвил Эсдан.
- Господин Старая Музыка. Как любезно с вашей стороны припомнить меня! Я сожалею, что вы были нездоровы. Надеюсь, за вами удовлетворительно присматривают?
- Благодарствую.
- Когда я услышал о том, что вы нездоровы, я затребовал доктора, но здесь нет никого, кроме ветеринара. Никакой обслуги. Совсем не то, что в старые времена! Хотелось бы мне, чтобы вы увидели Ярамеру во всем ее блеске.
- Я видел. - Его голос, хотя и слабый, звучал вполне естественно. Тридцать два или три года назад. Господин и госпожа Анео устраивали прием для сотрудников посольства.
- Вот как? Тогда вы знаете, как тут было прежде, - произнес Райайе, садясь в единственное кресло, дивный образчик старины, лишенный одной ручки. - Разве не больно созерцать все это! Наихудшие разрушения претерпел дом. Сгорело все женское крыло и парадные апартаменты. Но сады уцелели, хвала владычице Туал. Они ведь, знаете ли, еще самим Мененья разбиты, четыреста лет назад. И полевые работы продолжаются. Мне говорили, что в этом поместье все еще содержится без малого три тысячи единиц имущества. Когда беспорядки закончатся, Ярамеру будет легче восстановить, чем многие другие крупные поместья. - Он бросил взгляд за окно. - Прекрасно, прекрасно. И домашние невольники Анео, знаете ли, славились своей красотой. И выучкой. Понадобится долгое время, чтобы восстановить все до прежнего совершенства.
- Несомненно.
Уэрелианин внимательно посмотрел на него.
- Мне думается, ваше пребывание здесь вас озадачило.
- Не так чтобы очень, - любезно ответил Эсдан.
- Вот как?
- Раз уж я покинул посольство без разрешения, полагаю, правительство хочет держать меня под присмотром.
- Кое-кто из нас был рад услышать, что вы покинули посольство. Сидеть там взаперти - значит попусту растрачивать ваши таланты.
- Ох уж эти мои таланты, - произнес Эсдан, небрежно пожав плечами, отчего поврежденный сустав вновь заболел. Но гримасничать от боли он будет после. А теперь он наслаждается. Ему всегда нравилось пикироваться.
- Вы очень талантливый человек, господин Старая Музыка. Мудрейший, способнейший инопланетянин на всем Уэреле, как назвал вас однажды господин Мехао. Вы работали вместе с нами - и против нас тоже, да - куда плодотворнее, чем любой другой уроженец иного мира. Мы понимаем друг друга. Мы можем говорить. Я верю, что вы искренне желаете моему народу добра, и если я предложу вам способ послужить ему - надежду положить конец этому ужасному противостоянию - вы примете мое предложение.
- Надеюсь оказаться на это способным.
- Для вас имеет значение, посчитают ли вас сторонником одной из противоборствующих фракций, или же вы предпочли бы остаться нейтральным?
- Любое действие может поставить мою нейтральность под сомнение.
- То, что мятежники похитили вас из посольства, навряд ли свидетельствует о вашем к ним сочувствии.
- Вроде бы нет.
- Скорее об обратном?
- Можно посчитать и так.
- Можно. Если вам того захочется.
- Мои хотения ровно ничего не весят, министр.
- Весят, и очень даже много. Хотя что это я? Вы были нездоровы, а я вас утомляю. Не продолжить ли нам беседу завтра, а? Если вы того пожелаете.
- Конечно же, министр, - сказал Эсдан с вежливостью на грани покорности - тем тоном, что, как он знал, нравился подобным людям, более привычным к холуйству рабов, нежели к обществу равных себе. Не склонный путать гордость и грубость, Эсдан, как и большинство его соотечественников, предпочитал оставаться вежливым при любых обстоятельствах, это дозволяющих, и очень не любил обстоятельств, не дозволяющих этого. Обыкновенное лицемерие его не тревожило. Он и сам был на него способен. Если люди Райайе пытали его, а Райайе делает вид, что ничего об этом не знает, Эсдан ничего не добьется, настаивая на этом факте.
И все же он был рад, что ему не пришлось о пытках говорить и понадеялся о них не думать. Зато сейчас о них думало его тело, припоминая их со всей точностью каждым суставом, каждым мускулом. А уж потом он сам будет думать о них до конца своих дней. Ему думалось, что он понимал, что такое беспомощность. Теперь же он знал, что - нет, не понимал.
Когда пришла перепуганная женщина, он попросил ее послать за ветеринаром.
- Мне нужно наложить лубок на ногу, - сказал он.
- Он слагает кости невольников, имущества, хозяин, - съежившись, прошептала женщина. Здешнее имущество разговаривало на архаичном диалекте, который и понять-то иногда было трудновато.
- Ему можно входить в дом?
Она покачала головой.
- А кто-нибудь тут может этим заняться?
- Я вопрошу, хозяин, - шепнула она.
Вечером пришла старая невольница. У нее было морщинистое, загорелое суровое лицо без малейших, в отличие от другой женщины, признаков угодливости. Завидев Эсдана, она прошептала: "Владетельный господин". Но почтительный поклон она исполнила кое-как и распухшую ногу Эсдана обследовала с истинно докторским бесстрастием.
- Если вы дозволите мне наложить повязку, хозяин, это исцелится.
- Что сломано?
- Вот эти пальцы. Здесь. Возможно, еще косточка вот тут. Многажды много косточек в ступне.
- Пожалуйста, сделай мне перевязку.
Она и сделала перевязку, все обматывая и обматывая его стопу полосами ткани, пока та не оказалась обездвиженной под естественным углом.
- Возжелав ходить, опирайтесь на палку, господин, - сказала она. - И ступайте по земле только этой пяткой.
Он спросил, как ее зовут.
- Гана, - ответила она. Называя свое имя, она коротко взглянула на него в упор - немыслимая дерзость для рабыни. Вероятно, ей хотелось хорошенько взглянуть на его чуждые глаза, обнаружив, что тело у него хоть и странного цвета, но вполне обыкновенное, с косточками в ступне и всем таким прочим.
- Спасибо, Гана. Благодарю тебя и за твое мастерство, и за твою доброту.
Она кивнула, но не поклонилась. И покинула комнату. Она и сама хромала, но держалась прямо. "Все бабушки - мятежницы", - сказал ему кто-то давным-давно, еще до Восстания.
Назавтра он уже смог встать и доковылять до кресла с отломанной ручкой. Некоторое время он сидел и глядел в окно.
Комната располагалась на втором этаже с видом на сады Ярамеры, на цветущие террасы и клумбы, аллеи, лужайки и каскад декоративных озер и прудов, спускающийся к реке - обширное хитросплетение изгибов и плоскостей, травинок и тропинок, земель и зеркальных вод, покоящихся в широком объятии извилистой реки. Все тропинки, террасы и аллеи незаметно сходились к единому центру - к огромному дереву на речном берегу. Должно быть, это дерево было громадным еще четыреста лет назад, когда закладывались эти сады. Оно стояло довольно далеко от берегового обрыва, но ветви его простирались далеко над водой, а в тени его можно было бы выстроить целую деревню. Трава на террасах высохла до мягко-золотистого оттенка. Река, озера и пруды отражали туманную синеву летнего неба. Неухоженные клумбы и кустарники заросли, но еще не вовсе одичали. Сады Ярамеры были предельно прекрасны в своей заброшенности. Заброшенные, покинутые, позабытые - все эти романтические слова подходили к ним. Но все же они оставались осмысленными и благородными, исполненными умиротворения. Их возвел труд рабов. Их достоинство и умиротворенность были основаны на жестокости, страдании, боли. Эсдан принадлежал к народу Хайна, древнему народу, который тысячекратно возводил и разрушал свои Ярамеры. Его ум вмещал в себя и красоту, и жуткую скорбь этих мест, убежденный, что существование красоты не оправдывает скорби, и что уничтожение красоты скорби не уничтожит. Он ощущал и ту, и другую - всего лишь ощущал.
А еще он ощущал, наконец-то усевшись поудобнее, что в скорбной красоте террас Ярамеры могут таиться террасы Дарранды на Хайне, одна красная крыша под другой, один сад под другим, круто спускаясь к сияющей гавани, к набережным, пирсам и парусникам. А вдали за гаванью вздымается море - по крышу его дома, по самые его глаза. Эси знает, что в книгах написано, что море расстилается. "Ныне море расстилается спокойно", - говорится в стихотворении, но ему-то лучше знать. Море стоит, стоит стеной, иссиня-серой стеной на краю мира. Если плыть по нему, оно кажется плоским, но если посмотреть на него по-настоящему, оно вздымается, как холмы Дарранды, и если плыть по нему по-настоящему, то проплывешь эту стену насквозь, за край мира.
Небо - вот какую крышу держат эти стены. Ночью сквозь стекло воздушной крыши сияют звезды. И к ним тоже можно уплыть, к мирам за краем мира.
- Эси! - зовет кто-то изнутри. И он отворачивается от моря и неба, покидает балкон, идет навстречу гостям, или уроку музыки, или семейному обеду. Он ведь славный малыш, Эси - послушный, жизнерадостный, не болтливый, но общительный. Интересующийся людьми. И, конечно же, манеры у него отменные - ведь он же Келвен, в конце концов, а старшее поколение не потерпело бы в ребенке из своего семейства никаких других манер; впрочем, хорошие манеры даются ему легко, поскольку дурных он никогда и не видел. И в облаках не витает. Внимательный, наблюдательный, приметливый. Но вдумчивый и склонный всему находить собственные объяснения, вроде моря-стены и воздуха-крыши. Эси не так ясен и близок Эсдану, как бывало: это малыш из минувших лет, из дальнего далека, там и оставшийся. Оставшийся дома. Лишь изредка Эсдану случается теперь поглядеть его глазами или вдохнуть чудесный смешанный аромат дома в Дарранде - дерева, смолистого масла для полировки, циновок из благовонной травы, свежих цветов, кухонных приправ, морского ветра - или услышать голос матери: "Эси? Иди скорей, милый. Родственники из Дораседа приехали!"
И Эси бежит навстречу родственникам, навстречу старому Иллиаваду с невероятными бровями и волосатыми ноздрями, которые умеет творить чудеса с кусочками липкой ленты, навстречу Туитуи, которая играет в мяч лучше Эси, хотя она и младше, покуда Эсдан крепко спит в сломанном кресле возле окна с видом на страшные и прекрасные сады.
Дальнейшие беседы с Райайе были отложены. Явился задьйо с его извинениями. Министра вызвали для беседы с президентом, дня через три-четыре он вернется. Эсдан сообразил, что слышал, как нынешним утром невдалеке взлетал флаер. Вот и передышка. Пикироваться ему нравилось, но он был все еще очень усталым, очень измученным, и отдыху обрадовался. Никто не заходил к нему, кроме перепуганной женщины, Хио, да еще раз в день к нему являлся задьо, чтобы осведомиться, есть ли у него все необходимое.
Когда он окреп, ему было дозволено покинуть комнату и даже прогуляться, если он пожелает. Опираясь на палку и привязав к замотанной ступне подошву от старой сандалии, которую принесла ему Гана, он мог ходить - вот он и выбрался в сад, чтобы посидеть там на солнышке, которое день ото дня становилось все ласковее по мере того, как близился исход лета. Его опекали, а вернее сказать, охраняли двое веотов. Видел он и двоих парней, пытавших его; они держались подальше от него - по всей видимости, приближаться им было запрещено. Один из веотов постоянно присутствовал рядом, но никогда не докучал ему.
Он не мог далеко уйти. Иногда он казался себе жучком на песчаном берегу. Уцелевшая часть дома была огромной, сады - обширными, людей же было очень мало. Шестеро, которые привезли его сюда, и еще пятеро-шестеро здешних, которыми распоряжался грузный Туалнем. От первоначального имущества, ухаживавшего за домом и садом, осталось не более десятка или дюжины - жалкие остатки обслуги, состоявшей из поваров, поварят, судомоек, горничных, камеристок, камердинеров, чистильщиков обуви, мойщиков окон, садовников, подметальщиков аллей, лакеев, рассыльных, мальчиков на побегушках, конюхов, кучеров, девушек и мальчиков для употребления, которые прислуживали хозяевам и их гостям в былые времена. Этих немногих уже не запирали на ночь в поселке для имущества, где висела клетка-сгибень, нет, они спали в конюшнях, куда поначалу поместили его самого, а то и в лабиринте комнатушек возле кухонь. Большинство из этих немногих оставшихся были женщины, в том числе и две молодые, а также двое-трое ветхих стариков.
Поначалу он опасался заговорить с ними, чтобы не навлечь на них беду, но его тюремщики, помимо тех случаев, когда отдавали им распоряжения, попросту не замечали их, явно рассчитывая на их надежность - и не без оснований. Смутьянов среди имущества, которые вырвались из поселений, сожгли большой дом, поубивали надсмотрщиков и хозяев, давно и след простыл: они погибли, сбежали или вновь сделались рабами с крестами, глубоко выжжеными на обеих щеках. А эти пыльные - хорошие. Очень вероятно, что они хранили верность все это время. Многие невольники, особенно личные рабы, напуганные Восстанием ничуть не меньше хозяев, пытались их защищать или бежали вместе с ними. Они были предателями ничуть не больше, чем те хозяева, что освободили свое имущество и сражались на стороне Освобождения. Ровно настолько же, и ничуть не больше.
Девушек, работавших на полях, приводили в дом по одной для употребления мужчинами. Через день-другой парни, пытавшие Эсдана, увозили в машине употребленную девушку и привозили новую.
Камза, одна из двух домашних невольниц, постоянно носила с собой своего младенца, и мужчины не обращали на нее внимания. Вторая, Хио, была той самой перепуганной невольницей, которая выхаживала его. Туалнем употреблял ее каждую ночь. Прочие мужчины на нее не посягали. Когда она или другие невольники сталкивались с Эсданом в доме или в саду, то вытягивали руки по швам, прижимали подбородок к груди и замирали, опустив глаза: формальное выражение почтения, ожидаемое от имущества перед лицом хозяина.
- Доброе утро, Камза.
В ответ она выразила почтение.
Годы миновали с тех пор, как он встречал окончательный продукт многих поколений рабства, ту разновидность рабов, которую при продаже расхваливали как "великолепно обученное, послушное, бескорыстно преданное идеальное личное имущество". А большинство тех, кого он знавал, его друзья и коллеги, были имуществом городским, взятым в аренду у их хозяев компаниями и корпорациями для работы на фабриках и заводах или для занятий искусствами. Знавал он и многих представителей имущества полевого. Полевые работники редко соприкасались с хозяевами, они работали под началом надсмотрщиков-гареотов, а поселками их заправляло свободнорезанное имущество, евнухи. Те, кого он знавал, были по большей части беглецами, которых под защитой Хайна переправляли тайком на независимый Йеове. Ни один из них не был столь полностью лишен образования, возможности выбора и хоть начатков представления о свободе, как здешнее имущество. Он и позабыл уже, что такое хороший пыльник. Он позабыл полную непроницаемость людей, не имеющих права на личную жизни, замкнутость беззащитных.
Лицо Камзы было гладким, безмятежным и не выдавало никаких чувств, хотя он не раз слыхал, как она тихонько разговаривает и напевает своему ребенку, радостно и весело агукая ему. Это притягивало его. Однажды днем он увидел ее сидящей за работой на балюстраде большой террасы с младенцем, привязанным за спиной. Эсдан приковылял и сел подле нее. Он не мог воспрепятствовать ей отложить нож и доску в сторону и встать, опустив руки, глаза и голову, едва он приблизился.
- Сядь, пожалуйста, продолжай свою работу, пожалуйста, - сказал он. Она повиновалась. - Что ты такое чистишь?
- Дьюили, хозяин, - прошептала она.
Эти овощи Эсдан ел часто и с удовольствием. Он с интересом присмотрелся к ее работе. Каждый большой деревянистый стручок следовало вскрыть по сросшемуся шву, что было непросто: нужно было тщательно искать точку вскрытия, а потом несколько раз с силой провернуть в ней острие ножа. Затем пузатые семена нужно было вытащить одно за другим и очистить от волокнистой липучей оболочки.
- А эти остатки есть нельзя? - спросил он.
- Нет, хозяин.
Это был трудоемкий процесс, требующий силы, навыка и терпения. Эсдан устыдился.
- Я никогда раньше не видел сырых дьюили.
- Нет, хозяин.
- Какой славный малыш, - сказал он с некоторой неловкостью.
Крохотное создание, лежащее в своей перевязи, опустив голову ей на плечо, открыло огромные иссиня-черные глаза, смутно глядя на окружающий мир. Эсдан никогда не слышал его плача. Дитя словно не от мира сего - хотя ему не приходилось часто иметь дело с младенцами.
Она улыбнулась.
- Мальчик?
- Да, хозяин.
- Прошу тебя, Камза, - молвил он, - меня зовут Эсдан. И я не хозяин. Я пленник. Твои хозяева также и мои хозяева. Может, ты будешь звать меня по имени?
Она не ответила.
- Наши хозяева будут недовольны.
Она кивнула. Уэрелиане кивали, откидывая голову, а не склоняя ее. За столько-то лет он совершенно к этому привык. Он и сам так кивал. Он обратил внимание на то, что обратил на это внимание. Его пленение и то обращение, которое он претерпел здесь, дезориентировали его. За минувшие несколько дней он больше думал о Хайне, чем за предыдущие годы и десятилетия. Уэрел был его домом - а теперь больше не был. Неподходящие сравнения, не относящиеся к делу воспоминания. Отчужденность.
- Меня посадили в клетку, - сказал он так же тихо, как и она, и запнувшись перед последним словом. Он не мог выговорить его полностью клетка-сгибень.
Снова кивок. На сей раз - в первый раз - она посмотрела на него, промельком таким посмотрела.
- Я знаю, - беззвучно сказала она и вернулась к прерванной работе.
Он не нашел, что еще сказать.
- Я была щенком, и в ту пору я там жила, - сказала она, бросив взгляд в сторону поселка, где висела клетка. Ее бормочущий голос был совершенно ровным, как и все ее жесты и движения. - Прежде тех времен, когда дом сгорел. Когда в нем жили хозяева. Они часто вешали в клетке. Однажды человек висел, пока не умертвился. Там, в клетке. Я это видела.
Между ними воцарилось молчание.
- Мы, щенки, никогда не ступали под ней. Не бегали.
- Я видел... земля там, под ней, другая, - промолвил Эсдан так же тихо пересохшим горлом, дыхание его прервалось. - Я видел, когда смотрел вниз. Там трава. Я подумал, что может быть... может быть, они... - Его голос пресекся окончательно.
- Одна бабушка взяла палку, длинную, подцепила ею тряпку, намочила и подняла к нему. Свободнорезанные отворотились. И все же он умертвился. И после этого еще гнил.
- Но что он такого сделал?
- Энна, - сказала она - односложное отрицание, которое он часто слыхивал из уст рабов: я не знаю, я этого не делал, меня там не было, это не моя вина, как знать...
Как-то раз он видел, как хозяйскую дочку, сказавшую "энна", высекли - и не за разбитую ею чашку, а за это рабское словцо.
- Полезный урок, - молвил Эсдан. Он знал, что она его поймет. Угнетенным привычна ирония, как привычны воздух и вода.
- Вас туда загнали, и страх объял меня.
- На сей раз урок предназначался мне, а не тебе.
Она работала прилежно, безостановочно. Он наблюдал за ее работой. Ее опущенное лицо цвета белой глины с голубоватым оттенком было спокойным, умиротворенным. Кожа ребенка была темнее, чем у нее. Ее не случили с невольником, ее употребил хозяин. Здесь изнасилование называлось употреблением. Веки младенца медленно сомкнулись, полупрозрачные и голубоватые, словно створки ракушек. Он был таким маленьким и хрупким, вероятно, не больше месяца-двух от роду. Его головка с бесконечным терпением приникала к ее покатому плечу.
На террасах не было никого, кроме них. Легкий ветерок шевелил ветви цветущих деревьев у них за спиной, серебром прочерчивал речную даль.
- Твой малыш, Камза, ты знаешь, он будет свободным, - сказал Эсдан.
Она подняла взгляд, но не на него, а на реку и вдаль.
- Да. Он будет свободным, - сказала она и продолжила работу.
То, что она сказала ему это, согрело его душу. Так хорошо было узнать, что она полагается на его честность. Ему так нужно было, чтобы хоть кто-то полагался на него, потому что после клетки он сам не мог на себя положиться. В присутствии Райайе все было в порядке, Эсдан по-прежнему мог пикироваться; беда была не в этом. Она подступала, когда он был один - спал, размышлял. Он почти все время был один. Что-то пострадало в его сознании, в самой его глубине, сломалось, да так и не срослось, и могло не снести его бремени.