Он пришел на пристань задолго до нас, несмотря на сырой ветер с моря, вредный для его больного, все еще перевязанного горла. Он сам отнес в каюту мой чемодан и небольшую коробку, — подарок мне на дорогу. Он и здесь проявил заботу обо мне, бегал куда-то, снова возвращался, давал наставления каютному слуге.
   До отплытия парохода мы все трое сидели в уголке на палубе. Мне кажется, в минуту расставания человек должен говорить, говорить… в общем, много говорить обо всем, что есть у него на душе, не так ли? Но в тот день все было иначе. За час мы не сказали с Гюльмисаль и десяти слов. Она держала мои руки в своих и смотрела на море тусклыми голубыми глазами. И только перед самым отплытием она вдруг прижала меня к груди и зарыдала, приговаривая:
   — Так я и матушку твою провожала… Здесь же… Ах, Феридэ!.. Но она не была одна, как ты… Если аллаху будет угодно, я опять увижу тебя… Опять обниму…
   Вероятно, я и сама не удержалась бы и заревела, несмотря на присутствие Шахаба-эфенди, но тут на палубе поднялась суматоха:
   — Спешите, ханым!.. Сходни убирают!..
   Матросы схватили мою Гюльмисаль за печи и, подталкивая сзади, помогли спуститься по трапу. А маленький секретарь Шахаб-эфенди все не уходил. Я горячо благодарила, протянула ему руку и увидела, что он стоит бледный как полотно, со слезами на глазах.
   — Феридэ-ханым, неужели вы уезжаете навсегда?
   Впервые Шахаб-эфенди осмелился открыто взглянуть мне в лицо и произнести мое имя.
   Хотя мне было тяжело и грустно в эту минуту расставания, я не удержалась от улыбки.
   — А разве еще можно сомневаться?
   Шахаб-эфенди ничего не ответил, вырвал свою руку из моей и бегом кинулся вниз по трапу.
   Морское путешествие — моя страсть. До сих пор я с восхищением вспоминаю нашу поездку на пароходе, которую мы совершали с денщиком отца, когда мне было шесть лет. Пароход, люди на нем и даже Хюсейн — все это забылось. В памяти осталось только то, что, наверно, должна ощущать птица, пересекающая бескрайние просторы океана: пьянящий полет в голубом просторе, полном живого, текущего, танцующего блеска.
   Я всегда была без ума от моря, но на этот раз у меня не была сил оставаться на палубе. Когда пароход огибал мыс Сарайбурну, я спустилась к себе в каюту. Коробка Шахаба-эфенди лежала на чемодане. Я не выдержала и распечатала ее. Там оказались шоколадные конфеты с ликером, — мое самое любимое лакомство. Я взяла конфету, поднесла ко рту, и вдруг из глаз моих брызнули слезы. Не знаю, почему это случилось. Я пыталась взять себя в руки, удержаться, но слезы лились все сильнее, рыдания душили меня. Неожиданно я схватила коробку и швырнула в море через иллюминатор, словно конфеты были виноваты в чем-то.
   Да, нет ничего в жизни бессмысленнее слез. Я понимаю это, и все-таки даже сейчас, когда пишу эти строки, слезы дрожат у меня на ресницах, падают на тетрадь, оставляя на бумаге маленькие пятна.
   А может быть, это от дождя, что бесшумно моросит за окном? Интересно, как сейчас в Стамбуле? Так же льет дождь? Или сад в Козъятагы залит серебряным светом луны?
   Кямран, я ненавижу не только тебя, но и место, где ты живешь!..
   Проснувшись сегодня утром, я увидела, что дождь, ливший много дней подряд, прекратился, тучи рассеялись, и только на высоких вершинах гор, которые хорошо были видны из моего окна, кое-где курился легкий туман.
   Вчера перед сном я забыла закрыть окно. Веселый утренний ветерок шевелил край простыни, трепал мои и без того взлохмаченные волосы. Солнечные блики, похожие на желтые рыбьи чешуйки, делали праздничным и нарядным этот маленький гостиничный номер, в котором я поселилась пять дней назад.
   За это время нервы мои порядком расходились. Проснувшись как-то ночью, я почувствовала, что щеки у меня мокрые, как осенние листья, покрытые инеем. Подушка была влажной. Я плакала во сне.
   А сейчас солнечные лучи будили во мне надежду, наполняя сердце радостью, а тело — легкостью весеннего утра, как в те времена, когда я просыпалась в спальне пансиона.
   Я была почему-то уверена, что сегодняшний день принесет мне радостную весть. Я уже ничего не боялась и, проворно вскочив с постели, подбежала к маленькому старинному рукомойнику.
   Я встряхивала головой, и во все стороны летели брызги воды, даже зеркало напротив стало совсем мокрым. Наверно, в эту минуту я походила на птицу, которая плещется в прозрачной луже.
   В дверь тихонько постудали, и голос Хаджи-калфы произнес:
   — С добрым утром, ходжаным! Ты и сегодня вскочила чуть свет?
   — Бонжур, Хаджи-калфа, — отозвалась я весело. — Как видишь, вскочила. А как ты узнал, что я проснулась?
   За дверью раздался смех.
   — Как узнал? Да ведь ты щебечешь, словно птичка.
   Я уже сама начинаю думать, что во мне есть что-то от птицы.
   — Принести тебе завтрак?
   — А нельзя ли сегодня не завтракать?
   — Нет, нельзя. Я такого не потерплю. Ни прогулок, ни развлечений… Сидишь, как в заключении. Если ты еще и есть не будешь, то станешь похожей на соседку, которая живет в номере напротив.
   Последнюю фразу Хаджи-калфа произнес тихо, прижавшись губами к замочной скважине, чтобы соседка не услышала его.
   Мы крепко подружились с этим Хаджи-калфой! Помню первое утро в этой гостинице. Проснувшись рано, я быстро оделась, схватила портфель и вприпрыжку сбежала вниз по лестнице. Хаджи-калфа в белом переднике чистил
   наргиле31 у небольшого бассейна. Увидев меня, он сказал, словно мы были сто лет знакомы:
   — Здравствуй, Феридэ-ханым. Почему так рано проснулась? Я думал, ты с дороги будешь спать до обеда.
   — Как можно?.. — ответила я весело. — Разве пристало учительнице, которая горит желанием выполнить свой долг, спать до обеда?
   Хаджи-калфа забыл про свое наргиле и подбоченился.
   — Поглядите на нее! — засмеялся он. — Сама еще ребенок, молоко на губах не обсохло, а собирается в школе учить детей!
   Когда в министерстве я получила назначение, я поклялась никогда больше не совершать ребяческих проделок. Но стоило Хаджи-калфе заговорить со мной как с ребенком, я опять почувствовала себя маленькой, подкинула вверх, как мячик, свой портфель и снова поймала.
   Мое поведение окончательно развеселило Хаджи-калфу. Он захлопал в ладоши и громко засмеялся:
   — Разве я соврал? Ведь ты сама еще ребенок!
   Не знаю, может быть, это не очень хорошо — быть учительнице на короткой ноге с номерным, — только я тоже расхохоталась, и мы запросто принялись болтать о разных пустяках.
   Старик решительно возражал против того, чтобы я шла в школу без завтрака.
   — Да разве можно!.. Возиться голодной до самого вечера с маленькими разбойниками!.. Тебе понятно, ходжаным? Сейчас я принесу сыр и молоко. К тому же сегодня первый день, нечего спешить. — И он насильно усадил меня возле бассейна.
   В этот ранний час двор гостиницы был пуст.
   Хаджи-калфа уже кричал лавочнику, что торговал напротив:
   — Молла, принеси нашей учительнице стамбульских бубликов и молока. — Затем обернулся ко мне: — Эх, и молоко у нашего Моллы! Ваше стамбульское по сравнению с его молоком — все равно что вода из моего наргиле.
   Если верить Хаджи-калфе, Молла зимой и летом кормил свою корову только грушами, отчего молоко имело грушевый запах.
   Открыв этот секрет, старый армянин подмигнул мне и добавил:
   — Только и сам Молла тоже, кажется, попахивает грушами.
   Пока я завтракала у бассейна, Хаджи-калфа все возился с наргиле, развлекал меня бесконечными городскими сплетнями. Господи, чего он только не знал! Но в чем особенно он был сведущ, так это во всех подробностях жизни местных учителей.
   Когда я покончила с завтраком, он сказал:
   — А теперь поторапливайся. Я тебя провожу. Потеряешься еще…
   Припадая на больную ногу, Хаджи-калфа пошел вперед и привел наконец меня к зеленым деревянным воротам центрального рушдие. Без него, пожалуй, я заблудилась бы в лабиринте переулков и улочек.
   Я должна подробно рассказать о несчастье, которое ждало меня в школе, куда я вошла с твердой решимостью любить ее, какой бы убогой она ни выглядела снаружи.
   Привратника в сторожке не оказалось. Проходя садом, я встретила женщину со старым кожаным портфелем в руках, плотно закутанную в клетчатый тканый чаршаф. Лицо было закрыто двойной чадрой. Она направлялась к выходу, но, увидев меня, остановилась и пристально взглянула мне в лицо.
   — Вам что нужно, ханым?
   — Я хочу видеть директрису.
   — Вы по делу? Директриса — я.
   — Ах, вот как, ханым-эфенди! Я ваша новая учительница географии и рисования. Вчера приехала из Стамбула.
   Мюдюре-ханым32 открыла лицо, оглядела меня с головы до ног и недоуменно сказала:
   — Тут какая-то ошибка, дочь моя. Действительно, у нас было вакантное место на должность преподавателя географии и рисования, но неделю тому назад нам прислали учительницу из Гелиболу.
   Я растерялась.
   — Этого не может быть, ханым-эфенди! Меня прислали из министерства образования. Приказ в моем портфеле.
   Мюдюре-ханым удивленно вскинула брови вверх, так что они очутились на самой середине ее узкого, приплюснутого лба.
   — Ах, боже мой, боже мой!.. — сказала она. — Дайте-ка мне взглянуть на ваш приказ.
   Директриса несколько раз перечитала бумагу, посмотрела на дату и покачала головой.
   — Такие ошибки иногда случаются. Сами того не ведая, они назначили на одно место двоих человек. Вах, Хурие-ханым, вах!
   — Кто такая Хурие-ханым?
   — Это та, другая учительница из Гелиболу… Не ужилась там, попросилась сюда. Приятная, скромная женщина… И опять бедняжке не повезло.
   — Разве ей одной? Ведь мое положение тоже весьма затруднительное.
   — Да, и это верно. Не будем по крайней мере расстраивать несчастную женщину до тех пор, пока обстановка не выяснится. Я сейчас — в отдел образования, по делам. Пойдемте вместе. Посмотрим, может, найдем какой-нибудь выход.
   Заведующий отделом образования, толстый неуклюжий флегматик, разговаривая с посетителями, обычно закрывал глаза, словно погружался в дремоту. Речь его была отрывиста и бессвязна, будто его только что разбудили.
   Выслушав нас со скучающим видом, он медленно процедил:
   — Что я могу поделать?.. Как они сделали, так и вышло. Надо написать в Стамбул. Посмотрим, что ответят.
   Тут в разговор вмешался секретарь отдела — огромного роста мужчина, он носил красный кушак и короткую жилетку и был похож на ломового извозчика.
   — Дата приказа о назначении этой ханым-эфенди более поздняя. Основываясь на этом, ее кандидатуру следует считать более приемлемой и правомочной.
   Заведующий задумался, словно загадывал перед сном, потом сказал:
   — Это, конечно, верно, но мы все равно не имеем приказа об отстранении первой учительницы… Запросим министерство. Дней через десять придет ответ. Вы же, мюдюре-ханым, извольте ждать решения.
   Я опять поплелась в рушдие по извилистым улочкам следом за мюдюре-ханым, закутанной в клетчатый чаршаф. Ах, лучше бы мне вернуться в гостиницу!
   Хурие-ханым оказалась приземистой смуглолицей женщиной лет сорока пяти, с капризным характером. Как только она обо всем узнала, лицо ее потемнело еще больше, глаза расширились, на шее с двух сторон вздулись вены, и она пронзительно завопила, словно «уди-уди», которым мальчишки забавляются в праздники.
   — Ах ты, боже мой, да что же это получается, друзья!.. — И рухнула на пол, лишившись чувств.
   В учительской начался переполох. Старенькая учительница в очках с трудом сдерживала сбежавшихся на крик учениц, отгоняя их от дверей.
   Женщины положили Хурие-ханым на диван, побрызгали лицо водой, смочили уксусом виски, расстегнули фуфайку и принялись растирать ее грудь, усыпанную, точно родинками, блошиными укусами.
   Я растерялась и молча стала в углу с портфелем под мышкой, не зная что делать.
   Старая учительница, которой наконец удалось отогнать от дверей девочек, глянула на меня сердито поверх очков:
   — Поражаюсь твоей бесчеловечности, дочь моя! И ты еще смеешься!
   Она была права. К сожалению, я не удержалась и улыбнулась. Но откуда старушке было знать, что я смеюсь не над Хурие-ханым, а над своей собственной растерянностью!
   Однако не одна я была столь бесчеловечна. Высокая молодая учительница с черными проницательными глазами тоже беззвучно смеялась. Она подошла и шепнула мне на ухо:
   — Можно подумать, ее муж привел в дом вторую жену. Это вовсе не обморок. Клянусь аллахом, это от злости.
   Хурие-ханым открыла глаза. По ее носу и щекам стекали капли воды. Она громко икнула, словно в желудке у нее взорвалась бомба, замотала головой и принялась кричать:
   — Ах, друзья, да что же это со мной стряслось! В мои-то годы! Надо же было такому случиться?!
   Верно говорят: «Язык мой — враг мой». Я опять допустила оплошность, мне вдруг взбрело в голову проявить учтивость.
   — Вам стало лучше, слава аллаху?.. — спросила я.
   Ах, что последовало за столь любезным вопросом! Хурие-ханым так распалилась, что невозможно передать. Чего она только не наговорила!
   — Покушаться на жизнь человека, — кричала она, — и в то же время справляться о его самочувствии — это верх наглости, безобразия, невоспитанности!..
   Я от стыда забилась в угол и зажмурилась. Женщинам никак не удавалось успокоить разбушевавшуюся Хурие-ханым. Крик перешел в отчаянный визг, посыпались такие словечки, какие редко услышишь не то что в центральном рушдие, но даже на улице. Она кричала, что по моему лицу видно, какая я штучка, что ей все известно, что я вырвала у нее из рук кусок хлеба и, кто знает, скольким мужчинам в министерстве я за это…
   У меня потемнело в глазах, задрожал подбородок, на лбу выступил холодный пот. Самое страшное, что другие женщины держали себя так, будто считали Хурие-ханым правой.
   Вдруг кто-то изо всех сил стукнул кулаком по столу. Стаканы и графины зазвенели. Молодая учительница с черными глазами, которая минуту назад смеялась вместе со мной, вдруг превратилась в львицу!
   — Мюдюре-ханым! — закричала она сердито. — Где же ваше руководство? Как вы разрешаете этой особе обливать грязью честь учительницы? Где мы находимся? Если вы позволите ей сказать еще слово, я потащу в суд не ее, а вас! Эта женщина забывает, где она находится!.. — Тут черноглазая ходжаным топнула ногой и набросилась на женщин; даже в гневе голос ее поражал какой-то удивительной мелодичностью. — Браво, товарищи, браво! Просто великолепно! И это в школе!.. С улыбочкой слушаете, как оскорбляют вашего коллегу!..
   Сразу стало тихо, но как только Хурие-ханым почувствовала, что остается одна, она снова впала в истерику и хотела было опять лишиться чувств. Но, на счастье, раздался звонок на урок. Учительницы взяли тетрадки, книжки, корзинки для рукоделия и начали расходиться.
   — Жду вас у себя в кабинете, дочь моя, — сказала мюдюре-ханым и тоже вышла.
   Через минуту мы остались вдвоем с девушкой, которая меня защищала. Я сочла своим долгом поблагодарить ее.
   — Ах, боже, как вам пришлось понервничать из-за меня.
   Девушка пожала плечами, словно хотела сказать: «Какое это имеет значение!» — и улыбнулась.
   — Я это сделала нарочно. Если на таких особ не прикрикнешь, не припугнешь, они сядут на голову. Что вы тогда сделаете? После уроков увидимся. Не так ли?
   Я дошла до кабинета мюдюре-ханым, но заходить туда мне уже не хотелось. Было тошно заводить тот же разговор. Настроение упало. Портфель показался непомерно тяжелым. Стараясь не попасться никому на глаза, я вышла из рушдие и вернулась в гостиницу.
   Увидев меня, Хаджи-калфа огорченно всплеснул руками и принялся причитать:
   — Вах, ходжаным, вах! Как тебе не повезло!..
   Оказывается, ему было уже все известно. Уму непостижимо, как он успел узнать?
   — Смотри, дочь моя!.. Держи ухо востро, — предупреждал он меня. — Как бы они не сыграли с тобой какую-нибудь злую шутку! Если у тебя есть знакомые в министерстве, давай тут же напишем письмо.
   Я сказала, что не знаю там никого, кроме старого поэта который рекомендовал меня министру. Услышав имя поэта, Хаджи-калфа обрадовался, как ребенок.
   — Ах, господи! — воскликнул он. — Ведь это мой благодетель! Он здесь
   одно время был директором идадие33. Это ангел, а не человек. Пиши, дочь моя, пиши. А если любишь меня, передай ему от меня привет. Напиши так: «Твой раб Хаджи-калфа лобызает твои благословенные руки…»
   Не раз бедный Хаджи-калфа поднимался ко мне наверх, волоча свою хромую ногу, и приносил такого рода вести: «Надо, чтобы господин прокурор не испугался и распек заведующего отделом образования. Это его право». Или же: «Инженер из муниципалитета едет в Стамбул. Обещал зайти в министерство».
   Какой странный край! Буквально за несколько часов в городке не осталось человека, который бы не знал о случившемся. В кофейне при гостинице только об этом и говорили.
   — В чем дело, Хаджи-калфа? — удивлялась я. — Здесь все знают друг друга?
   — Да ведь местечко крошечное, с ладонь, — отвечал старик, почесывая затылок. — Это тебе не дорогой, благословенный Стамбул. Случись это там, никто бы ничего не знал. А здесь — одни сплетни… Ты это должна знать. Вот тебе мой совет: будь порядочной, будь добродетельной, не гуляй с открытым лицом по лавкам и базару. Так-то! (Господи, с каким странным выражением произносил он это «так-то!».) Тогда судьба твоя устроится, если аллаху будет угодно. Была здесь одна учительница, Арифэ-ходжаным. На ней женился сам председатель суда. Сейчас она как сыр в масле катается. Да пошлет аллах тебе счастья. Может, думаешь, она красавица? Куда там! Просто была целомудренна, скромна. Теперь у человека самое дорогое — честь его.
   Доверие ко мне и благосклонность Хаджи-калфы росли с каждым днем. Он без конца приносил из дома какие-нибудь безделушки: кружевную накидку для чайного сервиза, вышитое ручное полотенце, деревянный веер с рисунком или что-нибудь другое и украшал мою комнату.
   Часто, когда мы болтали, снизу раздавался зычный голос:
   — Хаджи-калфа!.. Опять ты в ад провалился?..
   Это был хозяин Хаджи-калфы, владелец гостиницы.
   В таких случаях старик всегда отвечал вполголоса, медленно, мелодично, словно пел песню:
   — Ах, чтоб тебя!.. Дался же тебе Хаджи-калфа! — И громко: — Иду, иду!.. Мало у меня дела, что ли?..
   Кроме Хаджи-калфы, у меня в гостинице был еще один друг: женщина лет тридцати пяти — сорока, при ехавшая в Б… из Монастира.
   Сейчас я расскажу, как мы подружились. Вечером в день приезда я разбирала вещи у себя в номере. Вдруг дверь легонько скрипнула. Я обернулась и увидела в дверях женщину в желтом ситцевом энтари и капюшоне из зеленого крепа.
   Войдя, она справилась о моем самочувствии:
   — Вы здоровы, дочь моя? Слава аллаху! Добро пожаловать!
   Ее худое нарумяненное лицо чем-то напоминало стену с обвалившейся штукатуркой, дыры в которой замазали известкой. Насурьмленные брови и черные гнилые зубы делали ее похожей на мертвеца.
   — Благодарю вас, ханым-эфенди, — сказала я, немного растерявшись.
   — А где ваша мамочка?
   — Какая мамочка, ханым-эфенди?
   — Учительница. Разве вы не дочь учительницы?
   Я не выдержала и рассмеялась.
   — Я вовсе не дочь учительницы, ханым-эфенди. Я сама учительница.
   Женщина даже чуть присела и хлопнула себя руками по коленям.
   — Ах, так это вы учительница! Никогда еще не видела таких молоденьких учительниц. Вы же величиной с мизинец. А я ожидала увидеть пожилую солидную даму.
   — Сейчас и такие учительницы бывают, ханым-эфенди.
   — Да, бывают… Да, бывают… Чего только не случается на этом свете! А мы вот живем в номере напротив. Я уложила ребятишек спать и зашла вас поприветствовать. Днем столько хлопот с детворой, не приведи аллах! Но когда наступает вечер и дети засыпают, меня одолевает тоска. Одиночество возвеличивает одного только всевышнего. Разве не так, сестрица? Думаешь, думаешь, куришь, куришь без конца… Так и коротаю ночи до утра. Сам аллах послал мне вас, сестрица. Поболтаю с вами, легче станет на душе.
   Сначала женщина обратилась ко мне: «Дочь моя». Но, узнав, что я учительница, стала называть «сестрицей».
   Я предложила гостье стул:
   — Садитесь, пожалуйста!
   Сама пристроилась на кровати и принялась болтать ногами.
   — Я не привыкла сидеть на стульях, сестрица, — сказала женщина из Монастира и опустилась на пол возле моих ног в странной позе, почти упираясь подбородком в колени.
   Она тут же достала из кармана своего энтари жестяную табакерку и начала сворачивать толстые цигарки. Одну она протянула мне.
   — Благодарю вас, я не курю, ханым-эфенди.
   — И я раньше не курила, — сказала женщина. — Горе да беда заставили.
   Моя соседка была, действительно, очень несчастна. Она рассказала, что отец ее, видный человек в Монастире, владел садами, виноградниками, стадами коров. В их доме всегда кормилось человек пять бедняков. Многие видные беи Монастира сватались за нее. Да куда там, ведь они были неотесанны!.. Капризная дочь заупрямилась: «Выйду только за офицера с саблей!..» Ах, если бы мать как следует отколотила ее палкой и выдала за одного из этих беев! Но откуда бедной старушке было знать, что случится потом? И она отдала свою единственную дочь за лейтенанта, у которого, кроме сабли на боку, не было
   ничего. До провозглашения конституции34 они прожили вместе. Тридцать первого марта муж с действующей армией отбыл в Стамбул. Отбыл и как в воду канул! Наконец какой-то родственник, вернувшись из Стамбула, рассказал, что ее муж служит в городе Б… и даже женился там. Ну что ж, и это бывает. По нашим законам разрешается иметь до четырех жен. Моя бедная соседка поплакала немного, погоревала, потом забрала своих троих ребят и приехала в Б… Но оказалось, что муженьку это совсем не понравилось. Он не желал видеть не только жену, которую некогда умолял о замужестве, но даже «любимых» деток и настаивал, чтобы они немедленно вернулись в Монастир. Как ни валялась бедняжка в ногах супруга, как ни ластилась к нему, точно собачонка, умоляя: «Ведь мы столько лет женаты! Не обрекай меня на страдания!» — безжалостный муж ни за что не соглашался оставить ее здесь.
   Этот длинный рассказ взволновал меня.
   — Милая моя, — сказала я, — зачем же вы навязываетесь человеку, который не любит вас?
   Женщина из Монастира улыбнулась, словно жалея меня за невежество.
   — Эх сестрица, — вздохнула она. — Да ведь он первый, кого я полюбила. Столько лет наши головы лежали рядом, на одной подушке! — Тут ее голос задрожал. — Легко ли расстаться с мужем?.. «Без матери прожить можно, без милого — нет!..» — закончила она строчкой из стиха.
   Я даже рассердилась:
   — Как женщина может любить человека, который ее обманул? Не могу этого понять!
   Соседка горько улыбнулась, обнажив черные зубы.
   — Вы еще совсем ребенок, сестрица. И любви поди не испытали. Не знаете, как мучаются. Да и не дай вам аллах!
   — А вот моя знакомая девушка, узнав за два дня до свадьбы, что жених обманул ее с другой женщиной, швырнула обручальное кольцо в лицо этому скверному человеку и уехала в далекие края.
   — Потом-то она, верно, раскаялась, сестрица. Жаль ее. Извелась, наверно, от тоски. Разве ты не слышала, сестрица, про людей, сраженных на поле боя? Некоторые, после того как их настигнет пуля, ничего не замечают, несутся вперед, все думают спастись бегством. Пока рана горячая, она не болит, сестрица, а вот стоит ей остыть… Поверь мне, настрадается, намучается еще та девушка!..
   Я спрыгнула с кровати и заметалась по комнате, как безумная. Меня душил гнев. В окна хлестал дождь, с улицы доносился глухой собачий вой.
   Женщина из Монастира глубоко вздохнула и продолжала:
   — Я ведь на чужбине. Крылья у меня подрезаны, руки слабые, силенок не осталось. Будь это в Монастире, я бы в два счета вырвала своего мужа из объятий проклятой потаскухи.
   Я удивленно раскрыла глаза.
   — А что бы вы сделали?
   — Соперница приворожила здесь моего муженечка, околдовала, заткнула ему рот, сковала язык. Но в Монастире колдуны куда искуснее. И обошлось бы
   недорого. Потратила бы только три меджидие35, и они бы вмиг вернули мне супруга!
   И моя соседка принялась подробно рассказывать о румелийских36 колдунах:
   — Есть у нас один албанец по имени Ариф Ходжа. Так он заклинаниями превратил свиное ухо в подзорную трубу. Стоит обманутой женщине приставить эту странную трубку к своему глазу и разок взглянуть на мужа, как тот моментально возвращается на путь истинный, каким бы распутником ни был. И все это потому, что женщины начинают ему казаться свиньями. Ариф Ходжа и другое может: воткнет в кусок мыла иголку, потом заколдует это мыло и закопает его в землю. Мыло в земле тает, а враг твой тоже начинает таять, сохнуть и превращается в иголку.
   Рассказывая эти небылицы про колдунов, бедняжка не выпускала из рук жестяную табакерку, скручивала цигарки и курила одну за другой.