Он неожиданно улыбнулся, и мне стало радостно и легко на душе. Да, да, пусть у меня будет дело, которому я смогу отдавать свои силы, свою любовь.
   — Я согласна, доктор-бей. Приступлю, когда скажете.
   — Да хоть сейчас. Посмотри, что здесь натворили. Будто работали не руками, а…
   Последовало грубое, неприличное слово. Я смутилась и сказала:
   — С одним условием, доктор-бей: вы не будете при мне выражаться, как солдафон.
   — Постараюсь, крошка, постараюсь, — улыбнулся доктор. — Но если иной раз вдруг не сдержусь, ты уж извини меня.
   Мы с доктором до самого вечера приводили в порядок госпиталь и готовились к приему раненых, которые, как нам сообщили, должны были прибыть на следующий день.


Кушадасы, 26 января.


   Вот уже месяц, как я работаю сестрой милосердия у доктора. Война продолжается. Раненые нескончаемым потоком поступают в госпиталь. Работы столько, что иногда я не прихожу домой ночевать. Вчера всю ночь пришлось ухаживать за тяжело раненым пожилым капитаном. Под утро я так устала, что заснула прямо в кресле в аптекарской комнате.
   Сквозь сон я почувствовала, как до моего плеча кто-то дотронулся. Открываю глаза — Хайруллах-бей. Он боялся, что я продрогну, и осторожно набросил на меня легкое одеяло.
   Голубые глаза доктора ласково улыбались. Но в лунном свете его лицо казалось таким бледным и утомленным.
   — Спи, крошка, спи спокойно…
   Как приятны были мне эти слова! Я хотела что-то ответить, выразить доктору свою признательность, но усталость и сон одолели меня. Я только улыбнулась и снова закрыла глаза.
   Я очень полюбила старого доктора, несмотря на его недостатки. Во-первых, он любит непристойно выражаться. Правда, окружающие часто заслуживают этого, но есть ли оправдание сквернословию? С его языка иногда срываются такие неприличные слова, что я убегаю и по несколько дней потом не смотрю ему в лицо.
   Доктор сам знает о своем пороке.
   — Не обращай внимания, крошка. Такова уж солдатская служба.
   Хайруллах-бей напоминает мне маленького ребенка, которому все прощается за его простодушное раскаяние и милую застенчивость.
   Второй недостаток, по-моему, еще более ужасен, чем первый. У этого грубого человека поразительно тонкая душа. Он мастерски выуживает у людей признания о самом сокровенном, о чем они боятся говорить даже самим себе. Он знает почти все мои приключения, хотя я стараюсь ни с кем не делиться своими секретами. Сама того не замечая, я все ему рассказала. Иногда он задавал мне вопросы, обычно я отвечала очень коротко и сухо. А доктор собирал по словечку и все узнал.
   Хайруллах-бей одинок. Лет двадцать пять назад он женился. Через год жена умерла от тифа. С тех пор он живет холостяком. Родился доктор на Родосе. Однако в Кушадасы у него есть какое-то поместье. Словом, этот человек не нуждается в жалованье полковника. Он гораздо больше тратит на больных из своих личных средств. Например, позавчера я прочла раненому солдату письмо из дому. Старая мать писала, что нищета и голод совсем задушили их, дети пошли по миру. Выслушав письмо, солдат глубоко вздохнул.
   Хайруллах-бей осматривал рядом раненого. Неожиданно он обернулся.
   — Вот это мне нравится? На что же вы надеетесь, когда плодите толпы нищих?
   Злая шутка стрелой вонзилась в мое сердце. Будь это не в палате, я непременно отчитала бы доктора. Однако немного погодя он сам заговорил о письме:
   — Крошка, узнай осторожно адрес матери того медвежонка. Пошлем пять — десять лир.
   Мне кажется, старый доктор служит в армии не из чувства долга и не ради денег. У него только одна страсть: любовь к бедным, несчастным солдатам, которых он называет «мои дорогие медвежата». Не знаю почему, но он старается скрыть эту любовь, словно в ней есть что-то постыдное.


Кушадасы, 28 января.


   Когда я сегодня утром пришла в госпиталь, мне сказали, что привезли четырех тяжело раненых офицеров. Хайруллах-бей искал меня.
   Всегда, когда предстояла сложная операция, доктор брал в ассистентки только меня.
   — Конечно, — говорил он, — нехорошо показывать тебе такие страшные вещи, крошка, но ведь надежнее тебя никого нет. Другие только раздражают меня, заставляют кричать, и я сбиваюсь.
   Я сняла чаршаф, быстро надела халат. Но было уже поздно: операция закончилась, раненого на носилках отнесли наверх.
   — Крошка, — сказал доктор, — мы тут без тебя серьезно портняжили. (Операцию он обычно называл портняжничеством). Молоденький штабной майор… Гранатой искалечило правую руку и лицо. Он лежит у меня в кабинете. Будешь за ним ухаживать. Бедняга нуждается в большой заботе и внимании.
   Мы вошли в кабинет доктора. На кровати неподвижно лежал раненый с перевязанной головой и рукой. Мы подошли к нему. Незабинтованными были только левая щека и подбородок. Лицо мне показалось знакомым, но под бинтами трудно было что-либо разглядеть.
   Хайруллах-бей взял левую руку раненого, пощупал пульс, затем наклонился к его лицу и позвал:
   — Ихсан-бей… Ихсан-бей…
   И тут словно молния озарила мой мозг: да ведь это тот самый штабной капитан, с которым я познакомилась в доме Абдюррахима-паши в Ч… Я сделала шаг назад, хотела выбежать из палаты и попросить доктора больше никогда не посылать меня к этому раненому. Но тут больной открыл глаза, посмотрел на меня и узнал. Впрочем, кажется, он не поверил тому, что видит. Кто знает, сколько раз с той минуты, как его ранили, он терял сознание и в бреду или забытьи видел безумные сны. Да, по выражению его затуманенных глаз я поняла: он не верит, что это я. Больной слабо улыбнулся бескровными губами.
   Ихсан-бей! Несколько месяцев назад люди воспользовались тем, что у меня нет ни отца, ни брата — никого, кто бы мог меня защитить, и заманили на ночную пирушку. Покидая Ч…, я вынуждена была закрывать лицо, всем сердцем переживала унижение обычной уличной женщины, которую отправляют в ссылку. Мир казался мне исполненным бессмысленной жестокости, а сама я была несчастной, которой не оставалось ничего другого, как только смириться, склонить голову перед жестокой судьбой. И тогда вы защитили меня, проявили благородство, рискуя карьерой, своим будущим, возможно даже своей жизнью. Печальный случай свел нас сегодня лицом к лицу. Я не убегу и в эти трудные дни буду ухаживать за вами, как ваша младшая сестра.


Кушадасы, 7 февраля.


   Ранение Ихсана-бея не очень опасное. Через месяц он встанет с постели. Но лицо его будет изуродовано страшным шрамом, который протянется по всему лицу, от правой брови до подбородка.
   Я не присутствую, когда Хайруллах-бей делает раненому перевязки. Не потому, что у меня слабые нервы (мне ежедневно приходится сталкиваться с более ужасными вещами), — просто я вижу, что мой взгляд приносит ему больше страданий, чем если бы до его раны дотронулись ножом.
   Бедняга знает, каким обезображенным покинет он госпиталь. Ему, наверно, очень тяжело, хотя он не говорит об этом открыто. Доктор утешает его:
   — Чуточку терпения, молодой человек. Через двадцать дней будешь совсем здоров! — Но Ихсана-бея эти слова приводят в отчаяние.
   Я отдаю раненому всю теплоту, на какую только способно мое сердце, лишь бы все эти дни ему было хорошо. У его постели я читаю книги.
   Да, бедняга молчит, но я знаю, что он все время терзается и ни на минуту не перестает думать о своем изуродованном лице. Иногда, стараясь утешить его, я пускаюсь на хитрость, завожу разговор о совершенно посторонних вещах и говорю, между прочим, что на свете нет ничего бессмысленнее и даже вреднее красоты лица, что подлинную красоту надо искать в душе человека, в его сердце.


Кудашасы, 25 февраля.


   Ихсан-бей выздоровел гораздо быстрее, чем мы ожидали. Сегодня утром я принесла ему в комнату чай с молоком и увидела его одетым. Я невольно вспомнила блестящего штабного капитана, которого встретила в саду Абдюррахима-паши, красивого, с гордым лицом. Сейчас передо мной стоял изможденный, больной человек. Его тонкая шея, казалось, болталась в широком вороте майорского мундира. Он стыдился своего шрама, словно в этом было что-то зазорное. Неужели это и есть тот самый красавец офицер?..
   Наверно, мне не удалось скрыть своего огорчения, но я попыталась выдать его за нечто другое и сделала вид, будто сержусь.
   — Что за ребячество, Ихсан-бей? Ведь вы еще не выздоровели! Почему оделись?
   Офицер потупился и ответил:
   — Постель делает человека совсем больным.
   Наступило молчание. Потом Ихсан-бей добавил, стараясь скрыть раздражение:
   — Я хочу уйти. Все в порядке. Поправился…
   Мое сердце обливалось кровью от жалости. Я попыталась обратить все в шутку:
   — Ихсан-бей, вижу, вы не хотите меня слушать. В вас проснулось солдатское упрямство. Предупреждаю: я буду протестовать, все расскажу вашему доктору. Пусть отчитает вас как следует. Вот тогда узнаете…
   Я бросила поднос и быстро вышла. Но за доктором не пошла.


25 февраля (под вечер).


   Я разругалась с доктором. Не на службе. Просто он распустился: слишком уж вмешивается в дела других.
   Мы только что говорили об Ихсане-бее. Я сказала, что молодого майора очень огорчает его изуродованное лицо. Хайруллах-бей скривил губы и ответил:
   — Он прав. Я бы на его месте бросился в море. Такая физиономия только и годится, что на корм рыбам.
   Кровь бросилась мне в лицо.
   — А я-то о вас думала совсем иначе, доктор-бей. Что значит красота лица по сравнению с красотой души!
   Хайруллах-бей захохотал и принялся подшучивать надо мной:
   — Все это только слова, крошка. К человеку с такой рожей никто и подходить не будет. Особенно девушки твоего возраста…
   И доктор пожал плечами, как бы подчеркивая уверенность в своей правоте.
   Я запротестовала:
   — Вы почти насильно украли мои тайны и теперь немного знакомы с моей жизнью. У меня был красивый, даже очень красивый жених. Он обманул меня, и я выбросила его из своего сердца. Я ненавижу его.
   Хайруллах-бей опять захохотал. Его голубые смеющиеся глазки, с белесыми ресницами, уставились на меня, словно хотели проникнуть в самую глубину моей души.
   — Послушай, крошка. Это вовсе не так. Смотри в глаза! Ну, говори, разве ты не любишь его?
   — Я его ненавижу.
   Доктор взял меня за подбородок и, продолжая пристально смотреть в глаза, сказал:
   — Ах, бедная крошка! Все эти годы ты сгораешь из-за него, горишь, как лучина. И тот скот страдает вместе с тобой. Такой любви ему нигде не найти…
   Я задыхалась от гнева.
   — Какая страшная клевета? Откуда вы все это знаете?
   — Припомни… Я понял это еще в тот день, когда мы встретились с тобой в Зейнилер. Не пытайся скрыть. Напрасный труд. Из детских глаз любовь брызжет, как слезы…
   Передо мной поплыли темные круги, в ушах зазвенело, а доктор все говорил:
   — Ты так отличаешься от всех. Ты такая чужая для всех, ко всему. У тебя задумчивая, горькая улыбка, так улыбаются только во сне. У меня сердце надрывается, крошка. Ты и создана не так, как все. Рассказывают про
   прекрасных пери99, рожденных от волшебного поцелуя и вскормленных поцелуями. Это не выдумка. Подобные существа есть и в действительности. Милая Феридэ, ты — одна из них. Ты создана любить и быть любимой. Ах, сумасшедшая девчонка! Ты поступила так опрометчиво. Тебе ни за что нельзя было бросать того глупого парня. Ты непременно была бы счастлива.
   Я залилась слезами и закричала, топая ногами:
   — Зачем вы все это говорите? Чего вы от меня хотите?
   Тут доктор опомнился, стал меня утешать:
   — Верно, крошка, ты права. Этого не надо было тебе говорить. Ну и глупость я спорол! Прости меня, крошка.
   Но я была вне себя от злости и не могла даже смотреть на доктора.
   — Вот увидите! Я вам докажу, что не люблю его! — и, хлопнув дверью, вышла.


Опять 25 февраля, ночь.


   Когда я принесла лампу Ихсану-бею, он стоял одетый у окна и любовался багряным закатом на море.
   Чтобы нарушить молчание, я сказала:
   — Вероятно, вы соскучились по своей форме, эфендим…
   Комната уже была окутана вечерними сумерками. Казалось, полумрак придал Ихсану-бею смелость. Он покачал головой, грустно улыбнулся и впервые откровенно заговорил о своем горе:
   — Вы сказали: форма, ханым-эфенди?.. Да, теперь надежда только на нее. Она сделала мое лицо таким, и только она может избавить меня от несчастья…
   Я не поняла смысла его слов и удивленно смотрела на Ихсана-бея. Он вздохнул и продолжал:
   — Все очень просто, Феридэ-ханым. Нет ничего непонятного. Я вернусь в действующую армию, и пусть война доведет до конца дело, начатое гранатой… И я избавлюсь от…
   Видно было, молодой майор глубоко страдает. В своей искренности он так был похож на ребенка.
   Я стояла к нему спиной и зажигала лампу, но после этих слов я незаметно задула спичку и склонилась над лампой, будто поправляю фитиль.
   — Не говори так, Ихсан-бей. Если вы захотите, вы можете обрести счастье… Женитесь на хорошей девушке. Будет семья, дети, и все забудется.
   Я стояла к нему спиной, но чувствовала, что он по-прежнему не смотрит на меня и продолжает любоваться вечерним морем.
   — Если бы я не знал, какое у вас чистое сердце, Феридэ-ханым, то подумал бы, что вы смеетесь надо мной. Кому я нужен с таким лицом? В те дни, когда на меня можно было по крайней мере смотреть без смеха, я и то не понравился одной девушке. А теперь такой урод…
   Ихсан-бей не захотел дальше продолжать и, чуть помолчав, добавил, стараясь взять себя в руки:
   — Феридэ-ханым, это все пустые слова. Простите, нельзя ли зажечь лампу?
   Я еще раз чиркнула спичкой, но рука моя никак не могла дотянуться до фитиля. Уставившись в дрожащее пламя спички, я задумчиво ждала, когда оно погаснет. В комнате опять стало темно.
   Я тихо сказала:
   — Ихсан-бей, прежде вы были гордым, самоуверенным. Ни пережитые неудачи, ни утраченные надежды не сделали ваше сердце таким чутким, как сейчас. Пренебрегая карьерой, возможно, даже рискуя жизнью, вы защитили молоденькую девушку, бедную учительницу начальной школы. Но тогда вы не были убиты горем, как сегодня, зачем скрывать? Я понимаю ваши страдания!.. Почему бы теперь этой бедной учительнице начальной школы не посвятить свою жизнь вашему счастью?
   Раненый майор ответил срывающимся голосом:
   — Феридэ-ханым! Зачем вы даете повод к несбыточным мечтам? Не делайте меня совсем несчастным!
   Я решительно повернулась к нему, потупилась и сказала:
   — Ихсан-бей, прошу вас, женитесь на мне. Примите меня… Вы увидите, я сделаю вас счастливым. Мы будем счастливы с вами.
   Мои глаза застилали слезы, и я не могла рассмотреть в темноте лица майора. Ихсан-бей поднес к губам мою руку и робко поцеловал кончики пальцев.
   Все кончено. Теперь уже никто не осмелится сказать, что я люблю его…
   Кушадасы, 26 февраля.
   С того дня ты сделался для меня только чужим, только врагом, Кямран. Я знала: мы никогда больше не встретимся с тобой лицом к лицу, никогда не увидимся на этом свете, не услышим голоса друг друга. И все-таки я никак не могла вырвать из сердца ощущение того, что я твоя невеста. Что бы я ни говорила, что бы ни делала, я смотрела на себя, как на вещь, принадлежащую тебе. Я не могла пересилить себя.
   Да, к чему лгать? Несмотря на мою ненависть, возмущение, протест, несмотря на все пережитое мной, я все-таки оставалась немножко твоей. Впервые я это поняла сегодня утром, проснувшись невестой другого. Да, невестой другого! Сколько лет просыпаться твоей невестой, а потом в один прекрасный день проснуться невестой другого!.. Кямран, только этим утром я рассталась с тобой. И как рассталась… Точно несчастный переселенец, у которого нет права увезти с собой дорогие воспоминания, нет права в последний раз обернуться и посмотреть на то, что он оставляет за собой!..
   У меня был план: пойти сегодня утром с Ихсан-беем в кабинет доктора и сообщить ему о нашей помолвке.
   Мне казалось, для такого события будничный халат медсестры слишком прост и может огорчить моего жениха.
   В саду росла тощая повилика. Я сделала из нее букетик и приколола к груди.
   В это утро я опять застала Ихсана-бея одетым. Увидев меня, он заулыбался, простодушно, как ребенок. Я подумала, что делать его счастливым с сегодняшнего дня — мой долг.
   Стараясь казаться веселой, я протянула ему свои руки.
   — Бонжур, Ихсан-бей, — затем выдернула из букетика несколько веточек и приколола к его мундиру. — Думаю, этой ночью вы спали спокойно?
   — Чудесно. А вы?
   — Радостно и безмятежно, как новорожденный.
   — Почему же тогда вы такая бледная?
   — И счастье может сделать человека бледным.
   Мы замолчали.
   Губы Ихсана-бея были бесцветны, как молоко. После короткой паузы он медленно заговорил, запинаясь, нерешительно, стараясь сдержать дрожь в голосе:
   — Феридэ-ханым, я буду вам признателен до самой смерти. Вы дали мне возможность пережить неповторимую ночь, какой у меня не было даже в прежние счастливые времена. Я вам только что солгал. Сегодня не спал до самого утра. Мне все время слышались ваши слова: «Прошу вас, женитесь на мне…» Я не сомкнул глаз, потому что нельзя было терять ни одной минуты этой единственной счастливой ночи, когда я был вашим женихом. Благодарю вас. Я не забуду этого до конца своих дней.
   Я взглянула на Ихсана-бея и сказала:
   — Я сделаю вас навеки счастливым.
   Молодой человек был взволновал. Он хотел взять мои руки, но не осмелился. Нежным, ласкающим голосом, словно обращаясь к больному ребенку, он сказал мне:
   — Нет, Феридэ-ханым, я знаю, что у сегодняшней ночи не может быть «завтра». Я был так счастлив. И все-таки через несколько часов я уеду, расстанусь с вами.
   — Почему же, Ихсан-бей? Вы отвергаете меня?.. Это нехорошо. Обнадежить и потом уехать. Разве так можно?
   Офицер прислонился спиной к стенке, закрыл глаза и глубоко вздохнул.
   — Ах, этот голос… — он вздрогнул и почти сурово произнес: — Еще немного усилий, и сострадание заставит вас думать, что вы действительно любите меня.
   — Почему бы и нет, Ихсан-бей? Раз я решила обручиться с вами, значит, на это есть причина.
   Ихсан-бей ответил с горькой иронией:
   — Ну, конечно, раз вы решили выйти за меня замуж, значит, вы меня любите. Но я не хочу, чтобы вы вот так меня любили… Неужели вы действительно допускаете возможность нашего брака, Феридэ-ханым?
   Я ничего не ответила.
   — Феридэ-ханым, неужели вы считаете меня таким низким человеком, который может принять милостыню? Ведь в вашем отношении ко мне нет ничего, кроме жалости к несчастному калеке…
   Я потупилась, охваченная беспредельной грустью.
   — Вы правы. Мы оба несчастные люди. Я думала, если соединить два горя, может получиться счастье… Это была ошибка… — Я указала на саблю, висящую на стене, и добавила: — У вас все-таки есть утешение, как вы сказали — возвращение на фронт. А я женщина… Я более несчастна, чем вы…
   Было холодное зимнее утро. Жених и невеста стояли друг против друга. У каждого на груди — букетик из тоненьких веточек повилики, на губах — жалкие улыбки, такие же жалкие, как эта тощая зелень. Но через десять минут молодые люди расстались со слезами на глазах. Вот так несчастный старший брат прощался с одинокой маленькой сестренкой.


Кушадасы, 2 апреля.


   Три дня тому назад нам вернули школу. После пятимесячного перерыва начались занятия. Но к чему? Уже конец года.
   Весна. Классы наполнились ярким солнечным светом. На стенах колышутся зеленые волнистые полосы — то «зайчики», отраженные зеркальной гладью Средиземного моря. Ни у детей, ни у взрослых нет желания работать.
   Старшая учительница ни за что не хотела оставаться в Кушадасы. Месяц тому назад ее перевели в другой город. На ее место назначили меня. Прежнюю должность «старшей учительницы» упразднили, и теперь я считаюсь «мюдюре». Но я не радуюсь, мои коллеги-учительницы начали на меня косо посматривать. Нельзя сказать, что они очень культурные и образованные люди, но все-таки надо уважать их возраст; у каждой за плечами, говоря языком чиновников министерства образования, стаж в пятнадцать — двадцать лет. Наверно, и я бы на их месте обиделась, если бы в один прекрасный день надо мной поставили маленькую девчонку, которая годится мне в дочери.
   В начале марта Хайруллаха-бея перевели на пенсию. Он человек богатый, в жалованье не нуждается. Но это его огорчило.
   — Сколько раз вот этой рукой я закрывал глаза моим дорогим медвежатам. Я хотел, чтобы и мои глаза закрыли они, чтобы они проводили меня в последний путь. Не вышло…
   Хайруллах-бей всю молодость посвятил науке и был поистине кладезь всевозможных знаний. В доме у него хранилась огромная библиотека, хотя и сам он говорил, будто в мире нет ничего бесполезнее книг, и утверждал, что и те, кто пишет книги, и те, кто их читает, — остолопы, ничего не понимающие в жизни.
   Вчера я пыталась сразить его убедительным доводом:
   — Хорошо, но почему тогда вы сами так много читаете и меня даже подстрекаете к этому?
   Столь веский аргумент мог сбить с толку кого угодно. Но Хайруллах-бей ничуть не смутился, напротив, даже расхохотался и ответил:
   — Ты очень ловко заметила, крошка. Но кто тебя заставляет верить мне?
   Не понимаю этого старого доктора. Он в оппозиции ко всему, что ему дорого. Я даже чувствую: бранясь, он любит меня больше, чем обычно.
   Оставив службу, Хайруллах-бей целые дни проводит дома за чтением книг. Иногда он надевает свои сапожищи, память об армии, вешает через плечо, как жандарм, винтовку, садится на Дюльдюля (это его любимая серая лошадь) и ездит по деревням, лечит крестьян. Дома остаются его восьмидесятилетняя
   кормилица и старый садовник, которого он величает онбаши100.
   Три дня назад доктор пригласил нас с Мунисэ в гости. Настроение у него было чудесное. Я копалась в его книгах, а он возился с Мунисэ, отдавая ей серьезным тоном приказания. Я умирала со смеху, глядя на них.
   — А сейчас, — гремел доктор, — сыграем с тобой в прятки. Только, чур, не прятаться в непроходимые места! Ты величиной с пальчик, залезешь куда-нибудь — потом часами ищи тебя. А если вдруг тебе придется долго меня искать, не удивляйся, очевидно, я задремал где-нибудь в укромном уголке.
   Через несколько дней надену на Мунисэ чаршаф. Ей исполняется четырнадцать лет. Ростом она уже с меня. Моя малышка расцвела, как роза. У нее светло-рыжие, почти соломенные волосы, белое личико, темно-синие глаза, которые меняют оттенок в зависимости от освещения — утром они одни, вечером
   — другие. Мунисэ похожа на сказочную пери, у которой, когда она улыбается, на щеках распускаются розы, а если плачет — из глаз струится жемчуг.
   Хайруллах-бей решительно возражает против чаршафа. Я сама знаю, что девочка еще слишком мала. Но что делать? Я боюсь. Кое-кто из знакомых говорит: «Феридэ-ханым, пора уже прятать Мунисэ от мужских глаз, а то ты преждевременно станешь тещей».
   На сердце у меня неспокойно. Я радуюсь и злюсь. Недаром говорят, что тещи злы.
   Вчера, когда мы возвращались из школы, я обратила внимание на симпатичного школьника лет шестнадцати — семнадцати, который шел по противоположной стороне. Мне показалось странным, что юноша посматривает на нас. Я украдкой взглянула на Мунисэ. И что же я увидела! Противный рыжий скорпион исподтишка дарил улыбка молодому человеку. Я была так поражена, что едва не лишилась чувств прямо на улице. Дернув негодницу за руку, я принялась ругать ее. Мунисэ ни в чем не сознавалась, но, увидев, что я ни капли ей не верю, притворно захныкала. Вот хитрая, ведь знает, что я не переношу слез и могу сама разреветься.
   Я сказала:
   — Знаю, как тебя наказать! Я купила на базаре темно-зеленый шелк и начала шить тебе чаршаф.
   Сегодня утром мы опять поссорились с Мунисэ из-за розового масла. Несколько месяцев назад я в разговоре между прочим упомянула, что очень люблю розовое масло. Через три дня старый доктор раздобыл где-то маленький флакончик и принес мне. Я очень экономно его расходую, трясусь над каждой каплей. Но моя шалунья словно сошла с ума. Стоит ее на час оставить дома одну, как все комнаты начинают благоухать. Я выговариваю ей, а она отказывается: «Не брала, абаджиим, клянусь аллахом!»


Кушадасы, 5 мая.


   Сегодня Мунисэ проснулась вялой, бледной, с красными глазами. В школе меня ждало множество дел, поэтому остаться дома было нельзя. Я попросила нашу соседку-старушку присмотреть за больной и побежала к доктору, чтобы попросить его зайти к нам. Но мне не повезло: полчаса назад он уехал на своем Дюльдюле в какую-то деревню.
   Когда я вернулась домой, Мунисэ по-прежнему лежала в постели. Соседка (большое ей спасибо) весь день до самого вечера не отходила от моей девочки, вязала у кровати чулок.
   У Мунисэ был сильный насморк, голова ее горела, как в огне. Голос охрип, кашель усилился. Девочка жаловалась, что ей трудно дышать. Я взяла ее за подбородок, чтобы посмотреть горло, и вдруг ощутила под пальцами плотную опухоль. Вокруг маленького язычка был белый налет. От света лампы, которую я держала у самого лица Мунисэ, у нее болели глаза.