Кушадасы, 25 сентября.
   Как все-таки правы те, кто говорит, что жизнь — это пакостная вещь.
   Описываю на последней страничке дневника последнее событие, как оно было. От себя не хочу добавлять ни слова протеста, ни капли слез.
   Хайруллах-бей заставил меня ждать в поместье два дня. На третий день, под вечер, мое беспокойство достигло предела. Я твердо решила: утром отправлюсь на повозке в Кушадасы. Но когда я встала на другой день, мне сказали, что доктор вернулся.
   Не помню, чтобы спокойный, хладнокровный Хайруллах-бей выглядел еще когда-нибудь таким угнетенным и усталым. Поцеловав меня, как всегда, в волосы, он внимательно глянул в лицо и сказал:
   — Эх, да покарает их аллах! Будь они неладны!..
   Я чувствовала, над моей головой нависла новая опасность, но не решалась ничего спрашивать.
   Хайруллах-бей долго расхаживал по комнате, задумавшись, сунув руки в карманы. Наконец он остановился передо мной, положил руки мне на плечи и сказал:
   — Крошка, ты что-то знаешь…
   — Нет, доктор-бей.
   — Знаешь… Во всяком случае, чувствуешь неладное. Ты хочешь что-то спросить у меня?
   Охваченная тревогой, я грустно ответила:
   — Нет, доктор-бей, я ничего не знаю. Но вижу: вы расстроены чем-то, мучаетесь. У вас беда. Вы мой покровитель, даже отец. Значит, ваше горе — мое горе. Что случилось?
   — Феридэ, дочь моя, чувствуешь ли ты себя достаточно сильной?
   Любопытство во мне взяло верх над страхом. Стараясь казаться спокойной, я ответила:
   — В моей стойкости вы могли не раз убедиться, доктор-бей. Говорите!
   — Возьми в руки это перо, Феридэ, и пиши то, что я скажу. Доверься старому другу…
   С паузами, словно еще раз все взвешивая и обдумывая, Хайруллах-бей продиктовал мне следующее:
   «Глубокоуважаемому правлению совета образования города Кушадасы.
   Состояние здоровья не позволяет мне продолжать педагогическую деятельность. Прошу отстранить меня от должности заведующей женским рушдие города Кушадасы».
   — А теперь, дочь моя, — прошептал доктор, — ни о чем не думай, ничего не спрашивай, подпишись внизу и дай мне эту бумагу. У тебя дрожат руки, Феридэ? Ты боишься смотреть мне в лицо? Тем лучше, дочь моя, тем лучше… Ведь если ты глянешь на меня своими чистыми глазами, мне будет стыдно. Произошло нечто необычное. Ты не догадываешься? Так слушай меня, Феридэ. Но если ты начнешь волноваться и расстраиваться, я буду вынужден замолчать. Ты должна знать все. Думаешь, за три года самостоятельной жизни ты распознала людей? Ошибаешься. Я почти шесть десятков лет живу на этом свете — и то не могу их понять. Сколько мерзости мне пришлось видеть на своем веку, но такое никак не укладывается у меня в голове!..
   Есть ли вещь в мире чище и прекраснее, чем наша дружба? Неделями я выхаживал тебя, словно родную дочь. А знаешь, что про нас думают, что про нас болтают? Нет, ты не можешь себе этого представить! Говорят, будто я твой возлюбленный. Не закрывай лицо руками! Держи выше голову! Посмотри мне в глаза! Лица закрывают те, у кого совесть нечиста. Разве в наших отношениях есть что-нибудь постыдное?..
   Слушай, Феридэ, слушай до конца. Эта гнусная клевета родилась в вашей школе. Ее распустили твои коллеги-учительницы. Причина ясна: почему директрисой назначили какую-то Феридэ, а не их? Полгода назад, ничего тебе не говоря, я ходатайствовал о твоем повышении и написал письмо в Измир своему приятелю дефтердару, желая оказать тебе маленькую услугу. Но мое действие лишь подлило масла в огонь. Клевета тлела, как угли, и разгоралась в течение многих месяцев. Дело дошло до совета образования, до ушей самого
   каймакама104. В канцеляриях принялись строчить пространные официальные бумаги, произвели расследование. Дирекция отдела образования вилайета занялась изучением твоей биографии и обнаружила в ней много темных пятен. Твой отъезд из Стамбула, а затем из центрального рушдие Б…, где ты подала в отставку, они расценили как подозрительное бегство. Два с половиной года тому назад неизвестная рука оказала тебе помощь. Ты продвигалась по служебной лестнице с невиданной в министерстве образования скоростью и от сельской учительницы поднялась до преподавателя женского педагогического училища. Затем опять таинственная отставка. Ты уезжаешь в другой город, но там тебе удается продержаться недолго. Запросили совет образования Ч… Я прочел ответ, словно яду глотнул. Если бы ты знала, Феридэ… Будто ты там… Нет-нет, не могу повторить. Мой бесцеремонный солдатский язык не поворачивается, чтобы произнести слова, которые так легко вылились из-под пера этих воспитанных, высокообразованных, культурных людей. Ты знаешь меня, я человек грубый, невыдержанный, могу ругаться как угодно… Короче говоря, Феридэ, мне это напомнило охотничьих псов, загоняющих раненую лань. Вот так и тебя загнали…
   Твой самый невинный поступок расценивался как нечто ужасное и в протоколах, следственных бумагах оборачивался против тебя. Когда кто-нибудь из учениц заболевал, ты приглашала в школу меня. Когда умирала наша крошка, ты прижалась своей бедной головкой к моему плечу. А потом заболела сама, и я часами сидел у твоей постели. Во всем этом они усмотрели преступление. Они возмущаются нашим бесстыдством, считают, что мы насмеялись над нравами, обычаями, честью и целомудрием этого края, плюем на людей, которые нас окружают. Мы якобы говорили всем, что ты больна, а сами под ручку разгуливали по полю, катались на молотилке. Возмущаются, что ты прогуливала лошадь в моем саду, вместо того чтобы подготавливать школу к занятиям. А теперь еще говорят: «Мало того, они уединились в загородном имении…»
   Милая Феридэ, я рассказываю тебе все без прикрас, напрямик. Можно обманывать и утешать тебя еще некоторое время, разрушая постепенно одну за другой все твои надежды. Но я этого не сделал. Моя профессия, мой жизненный опыт убедили меня: яд нужно глотать сразу, человек или умирает, или остается жить. А смешивать его с сиропом, пить по глоточку — это скверная, отвратительная вещь. Сообщить о несчастье потихоньку да помаленьку — все равно что резать человека пилой…
   Да, Феридэ, ты получила от жизни тяжелую оплеуху. Будь ты одна, твой удар убил бы тебя. Подумать только, десятки людей обрушились на маленькую, как птичка, девочку! Скажи спасибо, что случай свел тебя со стариком, выброшенным на свалку. Часы моей жизни вот-вот пробьют двенадцать. Но ничего. Для того чтобы помочь тебе, много времени не потребуется. Лишь бы только удалось это сделать… Я не пожалею дней, которые пропадут в этой бессмысленной неразберихе. Не бойся, Феридэ, и это минет. Ты молода. Не отчаивайся. Еще увидишь прекрасные дни.
   Я хотел сам отнести твое прошение об отставке, но теперь передумал. Нельзя оставлять тебя одну в таком состоянии. В жизни детей иногда даже пустяки имеют большое значение. А ну, Феридэ, выйдем на свежий воздух. Давай займемся нашими овцами и коровами. Честное слово, животные лучше умеют ценить добро.
   Старый доктор сунул в конверт мое прошение об отставке и передал его онбаши. В этом клочке бумаги заключалась не только частичка моей жизни, но и последнее утешение бедной Чалыкушу.
   Господи, как тоскливо! Я оберегала свои мечты, как наседка защищает птенцов от коршуна. Но надежды мои рушились, все, кого я начинала любить, умирали. Осенним вечером, три года назад умерли девичьи сны Чалыкушу, а вместе с ними мечта о моих малышах. Потом я потеряла Мунисэ; затем учениц; а я мечтала, что они утешат мое одинокое сердце…
   Так осенью по одному увядают и осыпаются листья. Мне еще не исполнилось двадцати трех лет, мое лицо и тело еще сохранили следы детства, а сердце уже не горит, оно погасло вместе с гибелью моих дорогих…
   Три дня Хайруллах-бей не отходил от меня ни на шаг. Он не верил моему спокойствию и выдержке, которыми я встретила новое несчастье. Даже ночью он подходил к дверям моей комнаты и спрашивал:
   — Феридэ, тебе что-нибудь надо? Если не спится, я войду.
   На третий день я поднялась очень рано. Было теплое ясное утро. Казалось, наступил май. Я надоила молока для Хайруллаха-бея, приготовила завтрак.
   Когда я, держа в руках поднос, вошла в его комнату с веселой, можно сказать, счастливой улыбкой на лице, доктор просиял:
   — Браво, Феридэ! Как я рад! Не принимай близко к сердцу. Неужели ты одна должна страдать за несправедливости этого мира?
   Я открыла окно, прибрала комнату и завела разговор о делах имения, о наших овцах, пастухах. Улыбка не сходила с моего лица, а иногда я даже принималась насвистывать, как прежде в пансионе.
   Нельзя описать радость Хайруллаха-бея. Я видела, что он доволен, и расходилась все больше и больше.
   Наконец, решив, что время настало, я пододвинула кресло доктора к окну, укрыла его колени пледом, а сама взобралась на подоконник.
   — Мне надо с вами поговорить, доктор, — сказала я.
   Хайруллах-бей закрыл глаза рукой и ответил:
   — Говори, только спустись вниз. А то, не дай аллах, свалишься.
   — Не волнуйтесь. Я свое детство провела на деревьях. Видите, как я спокойна?.. Вчера вечером я приняла очень важное решение. Оно вам понравится.
   — Какое?
   — Жить.
   — Что это значит?
   — Очень просто. Я не покончу с собой. Несколько дней я думала об этом, и даже очень серьезно.
   Я говорила весело, с беспечностью ребенка, который шутит.
   Старый доктор заволновался.
   — Что ты мелешь чушь какую-то? Что это значит? Если бы я сейчас сидел на твоем месте, то, наверно, свалился бы от удивления вниз и разбился в лепешку. Но ты все-таки спустись. Ради аллаха… Мало ли что может случиться.
   Я засмеялась и ответила:
   — Разве это не бессмысленно, доктор-бей, бояться, что я брошусь в окно, когда уже приняла решение жить? Почему я приняла это решение? Сейчас объясню. Есть много причин. Во-первых, у меня не хватит смелости поднять на себя руку. Не смотрите, что я иногда говорю о смерти. Как бы там ни было, умирать — очень страшно. И хотя сейчас у меня нет другого выхода, я все-таки никак не могу осмелиться, доктор-бей…
   Я говорила это просто и спокойно, не поднимая головы.
   Хайруллах-бей взволнованно схватил меня за руки, насильно стащил с подоконника и грубо усадил на маленькую скамейку.
   — Какое ты непонятное существо, Феридэ! Посмотришь на тебя — кукла куклой, ростом с мизинец, а как ты все глубоко чувствуешь, столько в тебе странностей, и какое невиданное мужество… Хорошо, Феридэ, продолжай, я слушаю.
   — Вы мой единственный товарищ, мой покровитель, мой отец. После того как я поняла, что у меня нет смелости умереть, я хочу только жить. Но каким образом? Укажите путь. Как было бы чудесно, если бы вы что-нибудь придумали.
   Хайруллах-бей задумался, нахмурил брови, потом заговорил:
   — Феридэ, я тоже размышлял об этом, но хотел немного оттянуть наш разговор. Сейчас вижу: ты в состоянии владеть собой… Прежде всего тебе надо навсегда расстаться с мыслью о том, что ты будешь учительствовать. Сегодня могу сообщить тебе кое-какие подробности. Десять дней назад из вилайета приехал инспектор; морда страшная, изо рта торчат клыки, точно у моржа. Под председательством этого инспектора образовали следственную комиссию. Прежде чем уволить, тебя хотели вызвать на допрос. Письмо, которое в ту ночь привез онбаши, было чем-то наподобие повестки. Представляешь, Феридэ, как бы ты чувствовала себя перед такой комиссией? Как бы ты отвечала на чудовищные обвинения, исходящие неизвестно от кого? Одна только мысль об этом едва не лишила меня рассудка. Я вообразил себе комнату, где заседает комиссия, увидел тебя в черном чаршафе, твою склоненную головку, твое несчастное, бледное лицо, а потом хищные зубы инспектора, который, словно зверь из сказки «Волк и ягненок», хочет тебя растерзать, и представил, как в поисках вздорного повода этот тип повторяет отвратительную, как он сам, клевету. Допустим, чтобы твоя славная детская мордочка, которая вспыхивает даже от невинных ругательств выжившего из ума солдата, твои испуганные серые глаза остались один на один с этим моржом!..
   В кротких ясных глазах Хайруллаха-бея появился страшный блеск, которого я раньше никогда не видела. Лицо его передернулось, челюсти сжались, он умолк, погрозил кому-то кулаком и сказал:
   — Ну, конечно, я не выдержал, открыл свой чудесный рот и так отчитал этого моржа, что, прихлопни его в ту минуту пулей, из него не вышло бы ни капли крови. Позавчера я узнал, что на меня подали в суд. С нетерпением жду этого дня. Хочу в присутствии суда рассказать людям начистоту все, что они натворили…
   Старый доктор замолчал. В глазах его погас страшный блеск, и от лица отхлынула кровь, только тогда он заговорил прежним голосом, ласково глядя на меня:
   — Тяжелее всего тебе. Ты попала в беду. Я не хочу, чтобы в будущем ты думала обо мне плохо, — ведь я почти насильно заставил тебя подать в отставку. Но ты должна решительно рвать все связи с прошлым. Аллах создал твои глаза, твои губы, чтобы они смеялись и делали всех вокруг счастливыми, а не для того, чтобы они плакали и дрожали перед страшным моржом. Феридэ, должен тебе сказать еще кое-что. Сейчас моя ответственность перед тобой возросла вдвое: я виновник всех твоих несчастий. И я обязан все исправить. Повторяю, тебе надо расстаться с мыслью о работе. Если даже нам сегодня удастся как-нибудь выкрутиться, завтра тебя втопчут в землю новой клеветой. А вдруг меня тогда уже не будет в живых? Давай подумаем вместе… Может, ты вернешься домой, к своей семье?..
   Я потупилась и ответила:
   — Нет, доктор-бей, они для меня умерли навсегда.
   — Тогда другой вариант… А не можешь ли ты выйти замуж за хорошего молодого человека?
   — Нет, доктор-бей, я твердо решила умереть старой девой…
   — Я тоже не верю, Феридэ, что, выйдя замуж, ты будешь счастлива. Тот проклятый так влез в твое сердце, что никакая сила не вырвет его оттуда!
   — Доктор-бей, умоляю, говорите обо всем, но этот вопрос…
   — Хорошо, крошка, хорошо.
   — Благодарю вас.
   Хайруллах-бей некоторое время раздумывал, покусывая кончики седых усов.
   — Так что же нам тогда делать? Нужда тебе не угрожает. Этого бояться не надо. Моего скромного состояния хватит нам обоим. Я как раз думал, куда мне расходовать деньги. Могу же я истратить их для твоего счастья?
   Я знала, что мой ответ рассердит доктора. Но что поделаешь? Робко погладив рукой по его колену, я сказала:
   — Но подумайте, доктор, в качестве кого должна я принять от вас денежную помощь? Смогу ли я после этого чувствовать себя человеком?
   Хайруллах-бей не рассердился, только грустно, даже жалобно взглянул на меня:
   — Стыдно, Феридэ, стыдно!.. Стыдно говорить такие слова. Ведь мы так привязались друг к другу. Но ничего не поделаешь. Ты только кажешься свободной, независимой и смелой, а на самом деле в тебе живет ограниченность и бессердечность маменькиной дочки. Ты из той породы, про которых говорят: «крашеная овечка». Ты попала в беду… Но может ли жить одинокой такая гордая девушка, как ты, которая не хочет принять малую помощь даже от старого искреннего друга? Особенно после этой истории, после всех сплетен. Потому-то, Феридэ, я и решил, что тебе лучше выйти замуж. Ты не желаешь ни от кого принимать помощи, хочешь работать, но это невозможно. Если я предложу тебе не расставаться, жить вместе, ты и с этим не согласишься, не так ли? Опускаешь голову? Боишься ответить?.. Честно говоря, я и сам не считаю это выходом из положения. Будем в эту минуту говорить откровенно. Жители квартала отправили к каймакаму делегацию, которая заявила, что у меня в доме живет посторонняя молоденькая девушка, не имеющая никакого отношения к моей семье. Они сказали, что считают это противозаконным, безнравственным, и даже потребовали выслать тебя куда-нибудь подальше. Ты знаешь, я человек прямой, откровенный, каждому в глаза говорю то, что думаю: за это меня недолюбливают. Как уж тут упустить случай пнуть меня, не так ли? Короче говоря, милая Феридэ, ты не имеешь возможности жить ни вместе со мной, ни одна. Беспричинные подозрения будут преследовать тебя и отравлять твою жизнь везде, куда бы ты ни поехала. Каждый твой сомнительный поступок в прошлом дает право любому проходимцу, любому ничтожеству оскорблять тебя. Что же будем делать, Феридэ? Как нам действовать? Как защитить тебя?
   Я взглянула на доктора грустно, как смотрят осужденные на смерть, и попыталась улыбнуться. На сердце было непередаваемо тоскливо.
   — Наконец-то и вы признали за мной право думать о смерти. Доктор-бей, посмотрите на это солнце, на эти деревья, на это море вдали… Захочет ли человек, который не попал, подобно мне, в беду, расстаться с этим прекрасным миром?..
   Хайруллах-бей зажал мне рот ладонью.
   — Довольно, Феридэ! Хватит. Ты сейчас заставишь меня сделать глупость, какую я не совершал ни разу в жизни. Я могу заплакать… — Доктор протянул фуку к осеннему солнцу, которое сияло сквозь голые, сухие ветки деревьев. — Я уже стар. Мне пришлось видеть на своем веку много людского горя, нищеты. Сколько глаз я закрывал вот этими руками! Но когда прекрасный ребенок, чьи шаловливые губы вздрагивают, словно ищут повод рассмеяться, так спокойно говорит о необходимости смерти, разве это не страшная трагедия! Такой я еще не видел.
   Хайруллах-бей сорвал с коленей плед и долго ходил по комнате. Наконец он остановился передо мной и сказал:
   — В таком случае надо обратиться к последнему средству. Я оставлю тебя
   в своем доме по закону, как того требует шариат105, и буду защищать! Готовься, Фериде. Это будет в следующий четверг…
   Вот уже неделя, как мы в Кушадасы. Завтра я стану новобрачной. День тому назад Хайруллах-бей уехал в Измир по своим делам, а также чтобы купить для дома кое-какие новые вещи. Сегодня он сообщил в телеграмме, что вернется вечером.
   Я говорила доктору, что тратиться совершенно незачем. Он возражал, приводя очень странные доводы:
   — Нет, милая невеста, ничего не купить — значит расписаться в том, что я глубокий старик. Да, природа совершила ошибку, поставив между нами преграду в сорок лет. Но это не имеет никакого значения. Истинная молодость
   — молодость души. Ты не смотри на мой возраст. Я крепче двадцатилетнего юноши. К тому же я хочу тебя видеть красивой и нарядной невестой. Я тверд в своем решении: привезу тебе из Измира невиданный свадебный наряд.
   Я молчала, глядя прямо перед собой.
   Хайруллах-бей продолжал:
   — Кроме того, я сделаю тебе свадебный подарок. И это будет невиданный подарок. А ну, отгадай: серьги, кольцо, жемчуг, алмазы?.. Нет, нет и нет. Не ломай голову напрасно. Не отгадаешь. Я подарю тебе сиротский дом.
   Я удивленно посмотрела на Хайруллаха-бея. Лицо его светилось радостной улыбкой.
   — Видишь, я знал, как тебе угодить. Превратим наше имение Аладжакая в сиротский дом на сорок детей. Мы соберем туда сирот из окрестных деревень. Я буду доктором, а ты — учительницей и матерью.
   Эти строки пишутся у окна в комнате, где я лежала в период своего выздоровления.
   В саду листопад. Ветки деревьев наполовину оголены. Порывы ветра заносят сухие листья в окно, они ложатся на пожелтевшие страницы моей тетради.
   Ласка в тусклых голубых глазах моего старого друга, сострадание, чистая, бескорыстная и отеческая любовь согревали мое сердце. Это был последний зеленый лист на облетевшем дереве. Но и он увял в тот день, когда мне пришлось смотреть на старого доктора, как на жениха. Что делать? Такова жизнь. И я должна покориться.
   Вот и последняя страница моего дневника. Он исписан крошечными закорючками, похожими на следы муравьиных лапок.
   Вместе с моими мытарствами кончается и тетрадь. Какое грустное совпадение! Ни за что не стану заводить новый дневник, никогда не стану описывать новую жизнь. Мне уже не о чем рассказывать. Завтра я стану женой Хайруллаха-бея, и у меня не будет ни права, ни смелости говорить о другой жизни. Что общего у женщины, которая послезавтра утром проснется в комнате старого доктора, с Чалыкушу, вся жизнь которой — простенькая песенка да несколько слезинок?..
   Сегодня Чалыкушу навсегда умрет под осенними листьями, что легли на страницы дневника, омытые ее слезами.
   К чему скрывать правду в последний час разлуки? Этот дневник, который ты никогда не прочтешь, я вела для тебя, Кямран. Да, все, что я говорила здесь, все, что писала, — это только для тебя. Сегодня, наконец, пора сознаться: я совершила непоправимую ошибку! Да, несмотря ни на что, я была любима, я могла бы быть счастлива с тобой и, конечно, знала об этом. Этого мне показалось мало. Я захотела быть очень, очень, очень любимой, даже если не так, как люблю сама (такое невозможно), то хотя бы почти так. Имела ли я право на такую любовь? Не думаю, Кямран. Я маленькая невежественная девчонка. Ведь ты любишь по-своему, по-своему и влюбляешь в себя. Не так ли, Кямран? А я не понимала этого…
   Кто знает, какой обаятельной женщиной была твой «желтый цветок»! Говорю это не для того, чтобы упрекнуть тебя, Кямран. Верь мне. Если она сделала тебя счастливым, я готова помириться с ней в мыслях своих. Кто знает, какие прекрасные слова говорила она тебе, какие прекрасные письма она умела писать! А я… Возможно, я стала бы хорошей матерью твоих детей, наших детей… Только и всего.
   Кямран, о том, что я люблю тебя, я узнала после того, как мы расстались. Дело не в том, что я познала жизнь или любила других. Нет. Я поняла это, так как продолжала любить твой образ в своем сердце.
   Долгими ночами в Зейнилер, когда ветер до самого утра стонал и плакал на темном кладбище, и в бескрайней степи, где звенят тоненькие грустные колокольчики крестьянских подвод, и на тропинках Ивовой рощи, полной теплого, душистого запаха лоха, — я всегда чувствовала тебя рядом, всегда жила в твоих объятиях.
   Бедный старик, женой которого я стану, считает меня безгрешной девочкой, белой лилией. Как он ошибается! Любовь к тебе иссушила, вымучила мою душу и тело.
   Только сегодня мы с тобой расстанемся, Кямран! Да, только сегодня я становлюсь вдовой… Несмотря на все, что случилось, ты все-таки всегда был немножко моим, а я всем сердцем — твоя…
   (Конец дневника Феридэ)



ЧАСТЬ ПЯТАЯ




I


   — Клянусь аллахом, Кямран, быть твоим спутником — просто пытка. За два часа я задал, наверное, сто вопросов, а кроме «да» и «нет» иных ответов не получил. Опомнись, сынок!
   Коляска тряслась по избитой дороге. Вечерело. Дул ветер, Кямран сидел в углу, подняв воротник пальто, и задумчиво глядел на Мраморное море.
   Наконец он оторвал взгляд от водной глади, улыбнулся и сказал:
   — Мне кажется, дядя, дать за два часа двести ответов на двести вопросов — не так мало, даже если только говорить «да» и «нет».
   — Хорошо, сынок, но ведь ты отвечал, не думая, механически.
   — Что и говорить, дядюшка, у вас на курорте чудесный метод лечения больных! Кажется, вы специально задались целью утомить меня, заставляя думать.
   — Ах, бессовестный! На тебя не угодишь. Да, я действительно хочу заставить тебя думать. Но цель моя — не утомить тебя, а помешать думать о другом. Впрочем, я уже потерял надежду. Тебя невозможно расшевелить. Вот три дня назад мы ездили на деревенскую свадьбу. Сколько впечатлений,
   сколько разных людей. Мы слушали давул106, зурну, смотрели, как пляшут парни, как борются пехливаны. Мне было весело, а тебе — нет. Не отрицай! У меня есть глаза, я вижу.
   — Как вам объяснить, дядя?.. Видно, я устроен иначе…
   — Нет, сынок, ты просто не следишь за собой. Хоть брал бы с меня пример. Мне скоро шестьдесят, а я с каждым днем молодею.
   — Как бы тетя Айше не узнала…
   — Пусть знает, мне что? Я выглядел более пожилым, когда приехал сюда.
   Кямран улыбнулся:
   — Последний раз я был в Текирдаге лет десять назад. До сих пор помню… Был такой же августовский вечер…
   Азиз-бей хлопнул в ладоши.
   — Да, смотри, как быстро летят годы!.. Ведь твоему сынку уже скоро четыре, а пять лет назад ты был женихом Феридэ. Эх, Кямран, я и сейчас не могу понять, как ты мог быть таким безжалостным к ней!.. До сих пор болит сердце, стоит мне вспомнить волшебный голос нашей Чалыкушу, ее милое личико, похожее на розу. Да, прошло десять лет, а мое сердце все еще болит, когда я смотрю на сад за нашим домом… Даже умирая, я не прощу тебя, Кямран.
   — Дядюшка, можно ли говорить такие вещи больному, которого вы сами же пригласили отдыхать?..
   — Ты прав. Но ведь твое горе не имеет к моим словам никакого отношения. Ты женился на женщине, которую любил, но не смог даже года наслаждаться счастьем. Мюневвер заболела. Три года ты был сиделкой у ее постели. Куда ее только ты не возил… На Принцевы острова, в Швейцарию… Однако от судьбы не уйдешь. Она умерла минувшей зимой, а ты не можешь оправиться после этой потери, прямо как больной выглядишь. Только к Феридэ это не имеет никакого отношения. Ты же любил другую…
   Кямран горько усмехнулся:
   — Нет, дядя. Никто мне не верит, и вы, конечно, не поверите, посчитаете за странность. Были в жизни у меня увлечения, даже серьезные, но, уверяю вас, никогда никого я не любил на свете больше, чем Феридэ.
   — Роковая любовь, роковая страсть… — процедил сквозь зубы Азиз-бей.
   — Я же сказал, дядюшка, что вы не поверите. Никто не верит. Мюжгян уже много лет сердится на меня и не позволяет даже произнести имени Феридэ. Она только и твердит: «Ты не имеешь права говорить о Феридэ». Вот и мама и тетя, словом, все. Только с одной Нермин я могу здесь разговаривать о Феридэ. Сейчас Нермин семнадцать лет, а когда приезжала Феридэ, ей было только семь. Она помнит Феридэ очень смутно, говорит о ней: «Моя сестричка в красном платье, которая катала меня на качелях…» Сколько красноречия мне приходится иногда тратить, чтобы заставить ее поговорить со мной о своей сестренке в красном платье.