Страница:
Девочка посмеивалась над моей тревогой:
— Подумаешь, кашель!.. Что тут страшного, абаджиим? В Зейнилер я тоже простуживалась… Ты забыла?
Мунисэ была права. Разве она не кашляла в Зейнилер после той ночи, когда мы нашли ее в снегу?.. Дети так часто простуживаются. Что тут страшного?.. Одно меня сильно тревожило: я не могла посоветоваться с доктором. Только что заходил онбаши и сказал, что его господин заночевал в деревне. Если аллаху будет угодно, моя крошка к его возвращению поправится.
— Подумаешь, кашель!.. Что тут страшного, абаджиим? В Зейнилер я тоже простуживалась… Ты забыла?
Мунисэ была права. Разве она не кашляла в Зейнилер после той ночи, когда мы нашли ее в снегу?.. Дети так часто простуживаются. Что тут страшного?.. Одно меня сильно тревожило: я не могла посоветоваться с доктором. Только что заходил онбаши и сказал, что его господин заночевал в деревне. Если аллаху будет угодно, моя крошка к его возвращению поправится.
Кушадасы, 18 июля.
Сегодня утром я подсчитала: прошло ровно семьдесят три дня с тех пор, как я предала земле свою девочку.
Постепенно я сживаюсь и с этим, начинаю привыкать к тяжелой утрате. Чего только человек не вытерпит!
Днем мы гуляли с моим старым доктором по песчаному берегу моря. Я подбирала перламутровые ракушки, плоские камешки и кидала их, чтобы они скользили по воде.
Хайруллах-бей радовался, точно ребенок. Его простодушные голубые глаза под белесыми ресницами искрились смехом.
— Ах, молодость! — восклицал он. — Слава аллаху, мы и это горе победили. Ты посмотри, к тебе возвращается твой прежний цвет лица, ты повеселела.
Я улыбалась.
— Чему удивляться? Ведь у меня есть такой доктор, как вы. Что же здесь неестественного?
Хайруллах-бей медленно покачал головой.
— Нет, крошка, неестественно. Все это — и профессия доктора, и люди, и книги, и правда, и верность — фантастика, нереальность. Надо плюнуть на науку, раз мы не смогли спасти нашу маленькую девочку.
— Что же делать, доктор-бей? Не огорчайтесь… Как захотел аллах, так и случилось.
Доктор печально взглянул на меня.
— Моя бедная крошка, сказать, почему мне так жалко тебя? Стоит случиться беде, как ты забываешь, что сама нуждаешься в утешении, и принимаешься успокаивать других. Твои кротость и смирение до слез трогают меня… — Доктор помолчал и добавил: — Я сам становлюсь каким-то никчемным, никудышным… Наверно, из ума выживаю. Ну, крошка, вставай, пойдем.
Мы возвращались домой пожелтевшими полями, на которых работали крестьяне. Все они хорошо знали доктора. Около копны пшеницы стояла пожилая женщина. Мы разговорились. Недавно Хайруллах-бей вылечил ее внука. Старуха долго возносила благодарность аллаху, потом окликнула крепкого паренька, который гонял волов на току под жарким июльским солнцем.
— Пойди сюда, Хюсейн! Поцелуй руку своего благодетеля. Если бы не доктор, ты бы сейчас лежал в земле.
Хайруллах-бей погладил загорелую плотную щеку Хюсейна:
— Не надо, юноша, для меня поцелуй руки ничего не значит. А ну-ка, покатай нас…
Мы прыгнули на раму, которую тянули два сильных вола, и минут десять медленно плыли по желтым волнам пшеничного моря.
Сегодня я уже в состоянии рассказать об всем.
На следующее утро после того, как я в последний раз сделала запись в дневнике. Мунисэ стало еще хуже. Опухоль в горле уже мешала ей говорить. Бедная девочка задыхалась, ей не хватало воздуха. Надо было во что бы то ни стало вызвать доктора. Любого…
Я надела чаршаф, как вдруг появился Хайруллах-бей. Он осмотрел больную и сказал, что серьезного ничего нет. Но лицо у него было угрюмое, глаза озабоченные.
Я робко заметила, что мне не нравится выражение его лица. Доктор пожал плечами и раздраженно ответил:
— К чему придираться? Я только что с дороги. Ехал четыре часа… Умираю от усталости. Мало того, что я вам служу, вы еще хотите заставить меня угодничать?
Я знала: когда Хайруллаху-бею приходилось иметь дело с тяжелобольным, он всегда становился раздражительным и грубым.
Избегая смотреть мне в лицо, он распорядился:
— Быстро дай бумагу и перо. Особой необходимости нет, но осторожность никогда не мешает. Пожалуй, приглашу нескольких врачей — своих приятелей.
В тот день все складывалось неудачно. С утра из школы прислали уборщицу: туда прикатили два члена совета министерства образования и инспектор. Они хотели поговорить со мной. Когда уборщица прибежала в третий раз, я чуть ли не в шею прогнала ее.
Хайруллах-бей рассердился на меня:
— Что тебе здесь надо? Иди на работу. И без тебя смертельно устал. Мало у меня дел! Не хватало только с тобой нянчиться. А ну, живо! Надевай чаршаф — и марш! Сидишь дома и меня с толку сбиваешь. А то уйду, клянусь аллахом!
Старый доктор говорил так сердито и решительно, что невозможно было не повиноваться. Я не посмела возразить и, обливаясь слезами под чадрой, пошла в школу.
Если даже министерство образования одарит меня всеми земными благами, все равно ему не рассчитаться за мою самоотверженность в тот день. Чиновники ходили по классам, устраивали ученикам экзамены, требовали их тетради, задавали самые неожиданные вопросы.
В голове у меня был сумбур, не знаю, как я отвечала на их вопросы. Было уже далеко за полдень, а чиновники все не уходили. Наконец один из них обратил внимание на мой удрученный вид.
— Вы нездоровы, мюдюре-ханым? У вас такое огорченное лицо.
Нервы мои не выдержали, я потупилась, сжала на груди руки, словно молила о пощаде, и сказала:
— Дома умирает ребенок…
Чиновники пожалели меня, принялись утешать обычными бессмысленными словами и разрешили уйти.
От школы до дома пять минут ходьбы. В тот день я тащилась полчаса, если не больше. Все утро я мучалась, страдала, рвалась к Мунисэ, а сейчас ноги не шли домой. Я останавливалась и прислонялась к заборам на пустых улицах, садилась на камни у источников, как усталый путник.
В открытом окне нашего дома я увидела незнакомых мужчин. Калитку мне отворил онбаши. Я боялась что-либо спрашивать и глазами, всем своим видом молила ничего мне не говорить.
Он встретил меня неожиданными словами:
— Бедная девочка больна… Но если аллах захочет, он исцелит ее.
Раздался грохот: на лестничной площадке появился Хайруллах-бей. Грудь его была обнажена, голова не покрыта, рукава засучены:
— Кто там, онбаши? — закричал он.
Я в изнеможении опустилась на ступеньку. В каменном дворике было темно. Разглядев наконец меня, доктор растерянно спросил:
— Это ты, Феридэ? Отлично, дочь моя, отлично…
Он медленно спустился с лестницы и взял меня за руки. На моем лице было написано, что я все знаю.
— Дочь моя, стисни зубы и крепись, — прерывистым голосом сказал доктор. — Если аллаху будет угодно, девочка поправится. Мы ввели сыворотку. Делаем все, что в наших силах. Аллах велик. Нельзя терять надежду.
— Доктор-бей, позвольте мне взглянуть на нее…
— Не сейчас, Феридэ, подожди чуточку… Она только что забылась… Клянусь аллахом, ничего не случилось. Честное слово… Девочка просто в забытьи, клянусь тебе!..
Я сказала спокойно и настойчиво:
— Мне непременно нужно ее увидеть! Вы не имеете права, доктор-бей… — В моем голосе звучали слезы; я перевела дыхание и добавила: — Я гораздо сильнее, чем вы думаете. Не бойтесь, я не совершу глупость.
Хайруллах-бей молча слушал меня, потом кивнул головой и согласился:
— Хорошо, дочь моя, только не забывай: бесполезные причитания могут испугать больную.
Примирившись с неизбежностью, какой бы ужасной она не была, человек становится спокойным и покорным. Я прижалась виском к плечу Хайруллаха-бея и вошла в комнату без волнения в сердце, без слез на глазах.
С тех пор прошло семьдесят три дня, длинных, как семьдесят три года, а я помню каждую деталь, каждую мелочь.
В комнате находились два молодых доктора, в распахнутых халатах, с засученными рукавами, и пожилая женщина.
Солнце пробивалось сквозь листву деревьев, наполняло комнату светом и жизнью. За окном слышалось щебетание птиц, стрекот кузнечиков. Вдали заливался граммофон. В комнате царил беспорядок. Повсюду стояли пузырьки, лежали пакеты ваты. По полу были разбросаны вещи Мунисэ. У зеркала в вазе одиноко торчал букетик цветов, девочка нарвала их в саду Хайруллаха-бея. На комоде я увидела горсточку разноцветных камней и перламутровых ракушек, которые она подобрала на берегу моря. Под стулом валялась туфелька. На стене висел акварельный портрет моей дорогой девочки, сделанный мной в Б… (на голове венок из полевых цветов, в руках — Мазлум). На столе — множество разных бус, лоскутки, еловые шишки, открытка с изображением невесты в дуваке — словом, всевозможные безделушки, дорогие ее сердцу.
Дней за десять до этого я купила Мунисэ настоящую никелированную кроватку, украсила ее кружевами, словно постельку для куклы. Ведь она была уже взрослой девушкой, которая скоро наденет чаршаф!
Мунисэ лежала на этой белоснежной постели под шелковым одеялом, бледная, как призрак. Голова ее чуть склонилась набок. Казалось, она спала. Со спинки свешивалась пелерина ее темно-зеленого чаршафа, которую я еще не закончила. Наверху на полке сидела кукла, купленная мною в Б… Краска на ней поблекла от поцелуев моей крошки. Она смотрела на свою хозяйку широко раскрытыми, неподвижными голубыми глазами.
Лицо моей девочки не выражало ни боли, ни мук. В усталых складках около рта теплились последние признаки жизни. Губы, приоткрытые, словно для улыбки, обнажали ряд жемчужных зубов. Бедняжка! Это красивое личико делало меня счастливой все время, начиная с той минуты, когда я впервые увидела его в мрачной школе Зейнилер.
Птицы по-прежнему щебетали за окном. Граммофон продолжал наигрывать. Солнечные лучи пробивались сквозь листву деревьев и окрашивали бескровное детское лицо в светло-розовый цвет, похожий на золотистую пыльцу, какая остается на пальцах, державших за крылья бабочку. Солнце переливалось в рыжих локонах, упавших на лоб девочки.
Я не закричала, не забилась, не бросилась к ней. Сомкнув руки вокруг шеи старого доктора, прижавшись головой к его плечу, я, как зачарованная, с болью в сердце, любовалась этой необыкновенной красотой.
Смерть осторожно подкрадывалась к моей крошке и, стараясь не разбудить ее, нежно, как мать, поцеловала в лоб и губы.
Врачи подошли к кровати. Один откинул край шелкового одеяла и поднес шприц к обнаженной руке Мунисэ.
Хайруллах-бей повернулся боком, чтобы я не видела всю эту процедуру.
— Одеколону, немного одеколону… — сказал молодой доктор.
Хайруллах-бей кивнул головой на полку.
А птицы все щебетали и щебетали. Весело играл граммофон.
Вдруг в комнате резко запахло розовым маслом. Видимо, одеколон не нашли.
Розовое масло… Я сердилась и отнимала его у моей девочки. Неужели в благодарность за то счастье, которое она мне дарила, я, бессердечная, ревновала к ее любимому запаху.
— Доктор-бей, вылейте весь флакон на постель… — простонала я. — Моя крошка умрет спокойней, если будет дышать этим ароматом.
Старый доктор гладил мои волосы и говорил:
— Ступай, Феридэ, ступай, дитя мое… Давай уйдем.
Я хотела в последний раз поцеловать Мунисэ. Но не осмелилась. Девочка иногда целовала мои ладони. Я тоже взяла ее голую руку и покрыла поцелуями бедную сморщенную ладошку. Я благодарила девочку за все добро, которое она сделала своей «абаджиим».
Больше я не видела Мунисэ. Меня увели, уложили в постель и оставили одну.
Я дрожала, обливаясь холодным потом. Острый запах розового масла разливался по всему дому, волной захлестывал меня, мешал дышать. Казалось, на свете существуют только этот терпкий запах, этот неяркий свет угасающего дня и щебетанье птиц. Часы тянулись медленно, как годы. Наконец пришли сумерки… Перед глазами стояла Мунисэ, одетая в лохмотья, дрожащая от холода, как в ту темную вьюжную ночь, когда мы нашли ее у порога нашей школы в Зейнилер. Я слышала, как она скребется в дверь и стонет тоненьким голоском под завывание снежной бури.
Не знаю, сколько прошло времени. Сильный свет ослепил меня. Чья-то рука тронула мои волосы, лоб. Я приоткрыла глаза. Старый доктор со свечой в руках наклонился к моему лицу. В его тусклых голубых глазах и на белесых ресницах дрожали слезы.
Я спросила как во сне:
— Который час? Все кончено, да?
Сказав это, я опять медленно погрузилась во тьму черной, как в Зейнилер, ночи.
Очнувшись, я не поняла, где нахожусь. Незнакомая комната, незнакомое окно… Попыталась приподняться. Голова, словно чужая, упала на подушку. Я растерянно огляделась и вдруг снова увидела голубые глаза доктора.
— Узнаешь меня, Феридэ?
— А почему бы нет, доктор-бей?
— Слава аллаху, слава аллаху… Хорошо, что все это осталось позади…
— Что-нибудь случилось, доктор?
— Для девушки твоего возраста это не страшно. Ты немного заснула, дочь моя. Это не страшно…
— Сколько же я спала?
— Много, но это ничего… Семнадцать дней.
Спать семнадцать дней! Как странно! Свет беспокоил меня, и я опять закрыла глаза. Забавно: вот это сон! Я засмеялась каким-то незнакомым смехом. Казалось, он исходил из чужой груди, срывался с чужих губ. И опять заснула.
Я перенесла тяжелую форму нервной горячки. Хайруллах-бей перевез меня в свой дом и семнадцать дней не отходил от моей постели. Впервые в жизни я болела так серьезно.
Прошло еще около полутора месяцев, пока я не окрепла окончательно. Целыми днями я валялась в постели. После болезни у меня стали выпадать волосы. Однажды я попросила ножницы и обрезала косы.
Как приятно выздоравливать! Человеку кажется, будто он только что родился. Его радуют любые пустяки. Он на все смотрит счастливыми глазами, словно маленький ребенок на разноцветные игрушки. Бабочка, бьющаяся о стекло, луч солнца, нарисовавший радугу на краешке зеркала, легкий перезвон колокольчиков бредущего вдали стада — все это заставляло приятно замирать мое сердце.
Болезнь унесла всю горечь, скопившуюся в сердце за последние три года. Я вспоминала свое прошлое, и мне казалось, что оно принадлежит другому человеку, так как не пробуждает в моей душе ни печали, ни волнения. Время от времени я удивленно спрашивала себя: «Может, это только отголоски каких-то далеких снов? Или я прочла все это в каком-нибудь старом романе?» Да, мне казалось, что вся эта грустная история только сон, а лиц, участвующих в ней, я когда-то видела на запыленных картинах с потускневшими красками.
Хайруллах-бей ухаживал за мной, как преданный друг, и ни разу за это время не отлучился из дому. Он рассказывал мне разные занимательные истории, читал книги — словом, изо всех сил старался развлечь меня. Представляю, как он, бедный, измучился.
— Ты только поднимись, окрепни… Клянусь аллахом, если я даже не заболею, все равно ради твоего удовольствия сошью себе батистовую рубашку и три месяца проваляюсь в постели, буду перед тобой кривляться, жеманничать.
Иногда я впадала в забытье, похожее на сон. Сквозь прозрачные веки солнечный свет казался розовым. Хайруллах-бей читал книгу или дремал в кресле у моего изголовья. В такие минуты казалось, что душа моя отделяется от тела и, как свет, как звук, несется в пустоте. От страшной скорости в ушах свистит ветер. Куда, в какие края я мчалась? Не знаю. Иногда, вздрогнув, я просыпалась, замирая от страха, словно вот-вот должна была свалиться в пропасть. Мне чудилось, будто я только что вернулась из каких-то далеких-далеких стран. Перед глазами плыли смутные, неясные очертания туманных облаков, которые неслись мне навстречу.
Позавчера я сказала Хайруллаху-бею:
— Дорогой, доктор, я уже совсем здорова. Теперь мы можем навестить ее.
Сначала он не соглашался, просил потерпеть еще полмесяца или хотя бы неделю. Но капризам и упрямству больных противостоять невозможно, и в конце концов мой старый друг сдался. Мы нарвали в саду два больших букета цветов, собрали у моря много камешков.
Мунисэ похоронили на холме у берега Средиземного моря под таким же тоненьким, как она сама, кипарисом. Мы долго сидели у надгробного камня и впервые за все это время говорили о ней. Я хотела знать все: как умирала моя девочка, как ее хоронили. Но Хайруллах-бей не стал рассказывать подробностей. Одно только я узнала… Когда Мунисэ хоронили, имам спросил имя матери. Этого, конечно, никто не мог сказать. Доктор, зная, что я ей заменяла мать, назвал меня. Так имам предал девочку земле, произнеся в молитве: «Мунисэ, дочь Феридэ…»
Постепенно я сживаюсь и с этим, начинаю привыкать к тяжелой утрате. Чего только человек не вытерпит!
Днем мы гуляли с моим старым доктором по песчаному берегу моря. Я подбирала перламутровые ракушки, плоские камешки и кидала их, чтобы они скользили по воде.
Хайруллах-бей радовался, точно ребенок. Его простодушные голубые глаза под белесыми ресницами искрились смехом.
— Ах, молодость! — восклицал он. — Слава аллаху, мы и это горе победили. Ты посмотри, к тебе возвращается твой прежний цвет лица, ты повеселела.
Я улыбалась.
— Чему удивляться? Ведь у меня есть такой доктор, как вы. Что же здесь неестественного?
Хайруллах-бей медленно покачал головой.
— Нет, крошка, неестественно. Все это — и профессия доктора, и люди, и книги, и правда, и верность — фантастика, нереальность. Надо плюнуть на науку, раз мы не смогли спасти нашу маленькую девочку.
— Что же делать, доктор-бей? Не огорчайтесь… Как захотел аллах, так и случилось.
Доктор печально взглянул на меня.
— Моя бедная крошка, сказать, почему мне так жалко тебя? Стоит случиться беде, как ты забываешь, что сама нуждаешься в утешении, и принимаешься успокаивать других. Твои кротость и смирение до слез трогают меня… — Доктор помолчал и добавил: — Я сам становлюсь каким-то никчемным, никудышным… Наверно, из ума выживаю. Ну, крошка, вставай, пойдем.
Мы возвращались домой пожелтевшими полями, на которых работали крестьяне. Все они хорошо знали доктора. Около копны пшеницы стояла пожилая женщина. Мы разговорились. Недавно Хайруллах-бей вылечил ее внука. Старуха долго возносила благодарность аллаху, потом окликнула крепкого паренька, который гонял волов на току под жарким июльским солнцем.
— Пойди сюда, Хюсейн! Поцелуй руку своего благодетеля. Если бы не доктор, ты бы сейчас лежал в земле.
Хайруллах-бей погладил загорелую плотную щеку Хюсейна:
— Не надо, юноша, для меня поцелуй руки ничего не значит. А ну-ка, покатай нас…
Мы прыгнули на раму, которую тянули два сильных вола, и минут десять медленно плыли по желтым волнам пшеничного моря.
Сегодня я уже в состоянии рассказать об всем.
На следующее утро после того, как я в последний раз сделала запись в дневнике. Мунисэ стало еще хуже. Опухоль в горле уже мешала ей говорить. Бедная девочка задыхалась, ей не хватало воздуха. Надо было во что бы то ни стало вызвать доктора. Любого…
Я надела чаршаф, как вдруг появился Хайруллах-бей. Он осмотрел больную и сказал, что серьезного ничего нет. Но лицо у него было угрюмое, глаза озабоченные.
Я робко заметила, что мне не нравится выражение его лица. Доктор пожал плечами и раздраженно ответил:
— К чему придираться? Я только что с дороги. Ехал четыре часа… Умираю от усталости. Мало того, что я вам служу, вы еще хотите заставить меня угодничать?
Я знала: когда Хайруллаху-бею приходилось иметь дело с тяжелобольным, он всегда становился раздражительным и грубым.
Избегая смотреть мне в лицо, он распорядился:
— Быстро дай бумагу и перо. Особой необходимости нет, но осторожность никогда не мешает. Пожалуй, приглашу нескольких врачей — своих приятелей.
В тот день все складывалось неудачно. С утра из школы прислали уборщицу: туда прикатили два члена совета министерства образования и инспектор. Они хотели поговорить со мной. Когда уборщица прибежала в третий раз, я чуть ли не в шею прогнала ее.
Хайруллах-бей рассердился на меня:
— Что тебе здесь надо? Иди на работу. И без тебя смертельно устал. Мало у меня дел! Не хватало только с тобой нянчиться. А ну, живо! Надевай чаршаф — и марш! Сидишь дома и меня с толку сбиваешь. А то уйду, клянусь аллахом!
Старый доктор говорил так сердито и решительно, что невозможно было не повиноваться. Я не посмела возразить и, обливаясь слезами под чадрой, пошла в школу.
Если даже министерство образования одарит меня всеми земными благами, все равно ему не рассчитаться за мою самоотверженность в тот день. Чиновники ходили по классам, устраивали ученикам экзамены, требовали их тетради, задавали самые неожиданные вопросы.
В голове у меня был сумбур, не знаю, как я отвечала на их вопросы. Было уже далеко за полдень, а чиновники все не уходили. Наконец один из них обратил внимание на мой удрученный вид.
— Вы нездоровы, мюдюре-ханым? У вас такое огорченное лицо.
Нервы мои не выдержали, я потупилась, сжала на груди руки, словно молила о пощаде, и сказала:
— Дома умирает ребенок…
Чиновники пожалели меня, принялись утешать обычными бессмысленными словами и разрешили уйти.
От школы до дома пять минут ходьбы. В тот день я тащилась полчаса, если не больше. Все утро я мучалась, страдала, рвалась к Мунисэ, а сейчас ноги не шли домой. Я останавливалась и прислонялась к заборам на пустых улицах, садилась на камни у источников, как усталый путник.
В открытом окне нашего дома я увидела незнакомых мужчин. Калитку мне отворил онбаши. Я боялась что-либо спрашивать и глазами, всем своим видом молила ничего мне не говорить.
Он встретил меня неожиданными словами:
— Бедная девочка больна… Но если аллах захочет, он исцелит ее.
Раздался грохот: на лестничной площадке появился Хайруллах-бей. Грудь его была обнажена, голова не покрыта, рукава засучены:
— Кто там, онбаши? — закричал он.
Я в изнеможении опустилась на ступеньку. В каменном дворике было темно. Разглядев наконец меня, доктор растерянно спросил:
— Это ты, Феридэ? Отлично, дочь моя, отлично…
Он медленно спустился с лестницы и взял меня за руки. На моем лице было написано, что я все знаю.
— Дочь моя, стисни зубы и крепись, — прерывистым голосом сказал доктор. — Если аллаху будет угодно, девочка поправится. Мы ввели сыворотку. Делаем все, что в наших силах. Аллах велик. Нельзя терять надежду.
— Доктор-бей, позвольте мне взглянуть на нее…
— Не сейчас, Феридэ, подожди чуточку… Она только что забылась… Клянусь аллахом, ничего не случилось. Честное слово… Девочка просто в забытьи, клянусь тебе!..
Я сказала спокойно и настойчиво:
— Мне непременно нужно ее увидеть! Вы не имеете права, доктор-бей… — В моем голосе звучали слезы; я перевела дыхание и добавила: — Я гораздо сильнее, чем вы думаете. Не бойтесь, я не совершу глупость.
Хайруллах-бей молча слушал меня, потом кивнул головой и согласился:
— Хорошо, дочь моя, только не забывай: бесполезные причитания могут испугать больную.
Примирившись с неизбежностью, какой бы ужасной она не была, человек становится спокойным и покорным. Я прижалась виском к плечу Хайруллаха-бея и вошла в комнату без волнения в сердце, без слез на глазах.
С тех пор прошло семьдесят три дня, длинных, как семьдесят три года, а я помню каждую деталь, каждую мелочь.
В комнате находились два молодых доктора, в распахнутых халатах, с засученными рукавами, и пожилая женщина.
Солнце пробивалось сквозь листву деревьев, наполняло комнату светом и жизнью. За окном слышалось щебетание птиц, стрекот кузнечиков. Вдали заливался граммофон. В комнате царил беспорядок. Повсюду стояли пузырьки, лежали пакеты ваты. По полу были разбросаны вещи Мунисэ. У зеркала в вазе одиноко торчал букетик цветов, девочка нарвала их в саду Хайруллаха-бея. На комоде я увидела горсточку разноцветных камней и перламутровых ракушек, которые она подобрала на берегу моря. Под стулом валялась туфелька. На стене висел акварельный портрет моей дорогой девочки, сделанный мной в Б… (на голове венок из полевых цветов, в руках — Мазлум). На столе — множество разных бус, лоскутки, еловые шишки, открытка с изображением невесты в дуваке — словом, всевозможные безделушки, дорогие ее сердцу.
Дней за десять до этого я купила Мунисэ настоящую никелированную кроватку, украсила ее кружевами, словно постельку для куклы. Ведь она была уже взрослой девушкой, которая скоро наденет чаршаф!
Мунисэ лежала на этой белоснежной постели под шелковым одеялом, бледная, как призрак. Голова ее чуть склонилась набок. Казалось, она спала. Со спинки свешивалась пелерина ее темно-зеленого чаршафа, которую я еще не закончила. Наверху на полке сидела кукла, купленная мною в Б… Краска на ней поблекла от поцелуев моей крошки. Она смотрела на свою хозяйку широко раскрытыми, неподвижными голубыми глазами.
Лицо моей девочки не выражало ни боли, ни мук. В усталых складках около рта теплились последние признаки жизни. Губы, приоткрытые, словно для улыбки, обнажали ряд жемчужных зубов. Бедняжка! Это красивое личико делало меня счастливой все время, начиная с той минуты, когда я впервые увидела его в мрачной школе Зейнилер.
Птицы по-прежнему щебетали за окном. Граммофон продолжал наигрывать. Солнечные лучи пробивались сквозь листву деревьев и окрашивали бескровное детское лицо в светло-розовый цвет, похожий на золотистую пыльцу, какая остается на пальцах, державших за крылья бабочку. Солнце переливалось в рыжих локонах, упавших на лоб девочки.
Я не закричала, не забилась, не бросилась к ней. Сомкнув руки вокруг шеи старого доктора, прижавшись головой к его плечу, я, как зачарованная, с болью в сердце, любовалась этой необыкновенной красотой.
Смерть осторожно подкрадывалась к моей крошке и, стараясь не разбудить ее, нежно, как мать, поцеловала в лоб и губы.
Врачи подошли к кровати. Один откинул край шелкового одеяла и поднес шприц к обнаженной руке Мунисэ.
Хайруллах-бей повернулся боком, чтобы я не видела всю эту процедуру.
— Одеколону, немного одеколону… — сказал молодой доктор.
Хайруллах-бей кивнул головой на полку.
А птицы все щебетали и щебетали. Весело играл граммофон.
Вдруг в комнате резко запахло розовым маслом. Видимо, одеколон не нашли.
Розовое масло… Я сердилась и отнимала его у моей девочки. Неужели в благодарность за то счастье, которое она мне дарила, я, бессердечная, ревновала к ее любимому запаху.
— Доктор-бей, вылейте весь флакон на постель… — простонала я. — Моя крошка умрет спокойней, если будет дышать этим ароматом.
Старый доктор гладил мои волосы и говорил:
— Ступай, Феридэ, ступай, дитя мое… Давай уйдем.
Я хотела в последний раз поцеловать Мунисэ. Но не осмелилась. Девочка иногда целовала мои ладони. Я тоже взяла ее голую руку и покрыла поцелуями бедную сморщенную ладошку. Я благодарила девочку за все добро, которое она сделала своей «абаджиим».
Больше я не видела Мунисэ. Меня увели, уложили в постель и оставили одну.
Я дрожала, обливаясь холодным потом. Острый запах розового масла разливался по всему дому, волной захлестывал меня, мешал дышать. Казалось, на свете существуют только этот терпкий запах, этот неяркий свет угасающего дня и щебетанье птиц. Часы тянулись медленно, как годы. Наконец пришли сумерки… Перед глазами стояла Мунисэ, одетая в лохмотья, дрожащая от холода, как в ту темную вьюжную ночь, когда мы нашли ее у порога нашей школы в Зейнилер. Я слышала, как она скребется в дверь и стонет тоненьким голоском под завывание снежной бури.
Не знаю, сколько прошло времени. Сильный свет ослепил меня. Чья-то рука тронула мои волосы, лоб. Я приоткрыла глаза. Старый доктор со свечой в руках наклонился к моему лицу. В его тусклых голубых глазах и на белесых ресницах дрожали слезы.
Я спросила как во сне:
— Который час? Все кончено, да?
Сказав это, я опять медленно погрузилась во тьму черной, как в Зейнилер, ночи.
Очнувшись, я не поняла, где нахожусь. Незнакомая комната, незнакомое окно… Попыталась приподняться. Голова, словно чужая, упала на подушку. Я растерянно огляделась и вдруг снова увидела голубые глаза доктора.
— Узнаешь меня, Феридэ?
— А почему бы нет, доктор-бей?
— Слава аллаху, слава аллаху… Хорошо, что все это осталось позади…
— Что-нибудь случилось, доктор?
— Для девушки твоего возраста это не страшно. Ты немного заснула, дочь моя. Это не страшно…
— Сколько же я спала?
— Много, но это ничего… Семнадцать дней.
Спать семнадцать дней! Как странно! Свет беспокоил меня, и я опять закрыла глаза. Забавно: вот это сон! Я засмеялась каким-то незнакомым смехом. Казалось, он исходил из чужой груди, срывался с чужих губ. И опять заснула.
Я перенесла тяжелую форму нервной горячки. Хайруллах-бей перевез меня в свой дом и семнадцать дней не отходил от моей постели. Впервые в жизни я болела так серьезно.
Прошло еще около полутора месяцев, пока я не окрепла окончательно. Целыми днями я валялась в постели. После болезни у меня стали выпадать волосы. Однажды я попросила ножницы и обрезала косы.
Как приятно выздоравливать! Человеку кажется, будто он только что родился. Его радуют любые пустяки. Он на все смотрит счастливыми глазами, словно маленький ребенок на разноцветные игрушки. Бабочка, бьющаяся о стекло, луч солнца, нарисовавший радугу на краешке зеркала, легкий перезвон колокольчиков бредущего вдали стада — все это заставляло приятно замирать мое сердце.
Болезнь унесла всю горечь, скопившуюся в сердце за последние три года. Я вспоминала свое прошлое, и мне казалось, что оно принадлежит другому человеку, так как не пробуждает в моей душе ни печали, ни волнения. Время от времени я удивленно спрашивала себя: «Может, это только отголоски каких-то далеких снов? Или я прочла все это в каком-нибудь старом романе?» Да, мне казалось, что вся эта грустная история только сон, а лиц, участвующих в ней, я когда-то видела на запыленных картинах с потускневшими красками.
Хайруллах-бей ухаживал за мной, как преданный друг, и ни разу за это время не отлучился из дому. Он рассказывал мне разные занимательные истории, читал книги — словом, изо всех сил старался развлечь меня. Представляю, как он, бедный, измучился.
— Ты только поднимись, окрепни… Клянусь аллахом, если я даже не заболею, все равно ради твоего удовольствия сошью себе батистовую рубашку и три месяца проваляюсь в постели, буду перед тобой кривляться, жеманничать.
Иногда я впадала в забытье, похожее на сон. Сквозь прозрачные веки солнечный свет казался розовым. Хайруллах-бей читал книгу или дремал в кресле у моего изголовья. В такие минуты казалось, что душа моя отделяется от тела и, как свет, как звук, несется в пустоте. От страшной скорости в ушах свистит ветер. Куда, в какие края я мчалась? Не знаю. Иногда, вздрогнув, я просыпалась, замирая от страха, словно вот-вот должна была свалиться в пропасть. Мне чудилось, будто я только что вернулась из каких-то далеких-далеких стран. Перед глазами плыли смутные, неясные очертания туманных облаков, которые неслись мне навстречу.
Позавчера я сказала Хайруллаху-бею:
— Дорогой, доктор, я уже совсем здорова. Теперь мы можем навестить ее.
Сначала он не соглашался, просил потерпеть еще полмесяца или хотя бы неделю. Но капризам и упрямству больных противостоять невозможно, и в конце концов мой старый друг сдался. Мы нарвали в саду два больших букета цветов, собрали у моря много камешков.
Мунисэ похоронили на холме у берега Средиземного моря под таким же тоненьким, как она сама, кипарисом. Мы долго сидели у надгробного камня и впервые за все это время говорили о ней. Я хотела знать все: как умирала моя девочка, как ее хоронили. Но Хайруллах-бей не стал рассказывать подробностей. Одно только я узнала… Когда Мунисэ хоронили, имам спросил имя матери. Этого, конечно, никто не мог сказать. Доктор, зная, что я ей заменяла мать, назвал меня. Так имам предал девочку земле, произнеся в молитве: «Мунисэ, дочь Феридэ…»
Кушадасы, 1 сентября.
Сегодня утром Хайруллах-бей сказал мне:
— Крошка, меня снова вызвали в деревню. Поручаю тебе моего Дюльдюля. У него в ноге рана. Перевязывай сама, ты ведь умеешь, не доверяй этому медведю обнаши. Негодный старик видимо хочет, чтобы лошадь, как и он, осталась без ноги. Дюльдюля пора уже выводить на прогулки. После перевязки минут десять поводи его по саду. Если возможно, заставь его даже побегать рысцой. Только немного. Понятно? Во-вторых, сегодня булочник Хуршид-ага должен принести арендную плату. Кажется, двадцать восемь лир, что ли… Примешь деньги от моего имени. В-третьих… Что я еще хотел сказать? Совсем из ума выжил… Да, вспомнил! Вели перенести мою библиотеку вниз. Я отдам тебе ту комнатку с видом на море. Она гораздо приятнее.
Настал момент сказать Хайруллаху-бею все, о чем я уже давно думала:
— Дорогой доктор, за Дюльдюля не беспокойтесь. Плату от булочника тоже приму. В остальном же надобности нет. Мое пребывание у вас в доме и так слишком затянулось. С вашего позволения я уеду.
Доктор уперся руками в бока и сердито, тоненьким голосом, передразнил меня:
— Мое пребывание у вас в доме слишком затянулось… С вашего позволения я уеду… — затем, нахмурившись, погрозил мне кулаком: — Что ты сказала? Уедешь? А это ты видела? Я раздеру тебе рот до ушей, будешь тогда улыбаться до самого светопреставления!
— Помилуйте, доктор-бей, я так давно живу у вас…
Хайруллах-бей снова подбоченился.
— Хорошо, ваше превосходительство барышня. Вы хотите уехать? Отлично! Но qvo vadis?101 Я ответила с улыбкой:
— Милый доктор, я сама себя спрашиваю, куда мне ехать? Но ясно одно: ехать надо. Не могу же я оставаться у вас до бесконечности… Не так ли? Вы оказали мне помощь в самую трудную минуту жизни.
— Нечего болтать, девчонка. Мы с тобой стали приятелями-чавушами102. Вот и все. Брось молоть ерунду!
Хайруллах-бех потрепал меня по щеке.
Я продолжала настаивать:
— Доктор-бей, остаться здесь — большая милость для меня. Уверяю, рядом с вами я очень счастлива. Но сколько можно быть обузой для вас. Вы очень гуманны, самоотверженны…
Доктор разлохматил мои короткие волосы и принялся опять передразнивать меня. Он вытянул губы дудочкой, втянул щеки и запищал тоненьким голоском:
— Гуманность, самоотверженность!.. Мы что, трагедию здесь с тобой играем, сумасшедшая девчонка?! Не понимаешь, что ли? Плевал я на гуманность и самоотверженность! Я всегда жил ради собственного удовольствия и за тобой ухаживал ради собственного удовольствия. Стал бы я смотреть на твою физиономию, если бы ты мне не нравилась! Услышишь, что я кинулся с минарета, — не верь. Тем, кто скажет, будто я совершил самоотверженный поступок, можешь возразить: «Откуда вам известно, какое удовольствие получил этот старикашка-эгоист!» У Мольера есть один герой, очень мне нравится. Человека колотят палками, ему кто-то приходит на помощь, но этот герой гонит всех и кричит: «Продолжайте, сударь, свое дело. Господи, господи!.. Может, мне нравятся побои!» Оставим болтовню. Если к моему возвращению твои комнаты не будут приведены в порядок, — горе тебе, пеняй на себя. Клянусь аллахом, у меня есть знакомый молодой сторож — настоящая дубина; я позову его и насильно выдам тебя за него замуж. Понятно, какое наказание тебя ждет?
Я знала, что Хайруллах-бей сейчас начнет, как обычно, непристойно шутить, и тотчас убежала.
Хайруллах-бей стал для меня настоящим отцом и хорошим другом. В его доме я не чувствую себя чужой, даже бываю счастлива, насколько может быть счастлива девушка, у которой, как у меня, разбито сердце, искалечена жизнь. Я придумываю себе тысячи всевозможных дел, помогаю старой кормилице Хайруллаха-бея, копаюсь в саду, прибираю дом, просматриваю счета доктора.
Что я буду делать, если уеду отсюда? Ведь я теперь инвалид. Правда, здоровье постепенно восстанавливается, но я чувствую: что-то во мне надломилось. У меня никогда уже не будет прежней силы, прежнего оптимизма, и мир не будет казаться мне таким счастливым.
Настроение часто меняется. Смеясь, я начинаю плакать, плача — смеюсь. Вчера вечером я была очень весела. Ложась спать, чувствовала себя совсем счастливой, а под утро, когда было еще темно, проснулась в слезах. Почему я плакала? Не знаю. Мне казалось, будто этой ночью я обошла все дома на свете, собрала все горести и печали и наполнила ими свое сердце. Объятая такой беспричинной, необъяснимой тоской, я дрожала, всхлипывая: «Мамочка! Мамочка моя!» — и зажимала рот, чтобы не закричать.
Неожиданно из-за двери раздался голос Хайруллаха-бея:
— Феридэ, это ты?! Что с тобой, дочь моя?
Старый доктор со свечой в руках вошел в комнату и, не спрашивая, почему я плачу, принялся утешать меня самыми обыкновенными, даже бессмысленными ласковыми словами:
— Все это ерунда, дочь моя. Чепуха. Обыкновенный нервный припадок. Пройдет, дитя мое. Ах, дочь моя…
Меня трясло, я всхлипывала, широко раскрывала рот, словно подавившийся птенец. По щекам текли слезы.
Доктор повернулся к окну и в темноте погрозил кому-то кулаком:
— Да покарает тебя аллах! Сделал несчастной такую замечательную девушку!
Что же я буду делать одна в часы подобных приступов тоски и отчаяния? Ну да что там… Зачем думать об этом сейчас? Этот месяц, а может быть даже больше, доктор не оставит меня одну.
— Крошка, меня снова вызвали в деревню. Поручаю тебе моего Дюльдюля. У него в ноге рана. Перевязывай сама, ты ведь умеешь, не доверяй этому медведю обнаши. Негодный старик видимо хочет, чтобы лошадь, как и он, осталась без ноги. Дюльдюля пора уже выводить на прогулки. После перевязки минут десять поводи его по саду. Если возможно, заставь его даже побегать рысцой. Только немного. Понятно? Во-вторых, сегодня булочник Хуршид-ага должен принести арендную плату. Кажется, двадцать восемь лир, что ли… Примешь деньги от моего имени. В-третьих… Что я еще хотел сказать? Совсем из ума выжил… Да, вспомнил! Вели перенести мою библиотеку вниз. Я отдам тебе ту комнатку с видом на море. Она гораздо приятнее.
Настал момент сказать Хайруллаху-бею все, о чем я уже давно думала:
— Дорогой доктор, за Дюльдюля не беспокойтесь. Плату от булочника тоже приму. В остальном же надобности нет. Мое пребывание у вас в доме и так слишком затянулось. С вашего позволения я уеду.
Доктор уперся руками в бока и сердито, тоненьким голосом, передразнил меня:
— Мое пребывание у вас в доме слишком затянулось… С вашего позволения я уеду… — затем, нахмурившись, погрозил мне кулаком: — Что ты сказала? Уедешь? А это ты видела? Я раздеру тебе рот до ушей, будешь тогда улыбаться до самого светопреставления!
— Помилуйте, доктор-бей, я так давно живу у вас…
Хайруллах-бей снова подбоченился.
— Хорошо, ваше превосходительство барышня. Вы хотите уехать? Отлично! Но qvo vadis?101 Я ответила с улыбкой:
— Милый доктор, я сама себя спрашиваю, куда мне ехать? Но ясно одно: ехать надо. Не могу же я оставаться у вас до бесконечности… Не так ли? Вы оказали мне помощь в самую трудную минуту жизни.
— Нечего болтать, девчонка. Мы с тобой стали приятелями-чавушами102. Вот и все. Брось молоть ерунду!
Хайруллах-бех потрепал меня по щеке.
Я продолжала настаивать:
— Доктор-бей, остаться здесь — большая милость для меня. Уверяю, рядом с вами я очень счастлива. Но сколько можно быть обузой для вас. Вы очень гуманны, самоотверженны…
Доктор разлохматил мои короткие волосы и принялся опять передразнивать меня. Он вытянул губы дудочкой, втянул щеки и запищал тоненьким голоском:
— Гуманность, самоотверженность!.. Мы что, трагедию здесь с тобой играем, сумасшедшая девчонка?! Не понимаешь, что ли? Плевал я на гуманность и самоотверженность! Я всегда жил ради собственного удовольствия и за тобой ухаживал ради собственного удовольствия. Стал бы я смотреть на твою физиономию, если бы ты мне не нравилась! Услышишь, что я кинулся с минарета, — не верь. Тем, кто скажет, будто я совершил самоотверженный поступок, можешь возразить: «Откуда вам известно, какое удовольствие получил этот старикашка-эгоист!» У Мольера есть один герой, очень мне нравится. Человека колотят палками, ему кто-то приходит на помощь, но этот герой гонит всех и кричит: «Продолжайте, сударь, свое дело. Господи, господи!.. Может, мне нравятся побои!» Оставим болтовню. Если к моему возвращению твои комнаты не будут приведены в порядок, — горе тебе, пеняй на себя. Клянусь аллахом, у меня есть знакомый молодой сторож — настоящая дубина; я позову его и насильно выдам тебя за него замуж. Понятно, какое наказание тебя ждет?
Я знала, что Хайруллах-бей сейчас начнет, как обычно, непристойно шутить, и тотчас убежала.
Хайруллах-бей стал для меня настоящим отцом и хорошим другом. В его доме я не чувствую себя чужой, даже бываю счастлива, насколько может быть счастлива девушка, у которой, как у меня, разбито сердце, искалечена жизнь. Я придумываю себе тысячи всевозможных дел, помогаю старой кормилице Хайруллаха-бея, копаюсь в саду, прибираю дом, просматриваю счета доктора.
Что я буду делать, если уеду отсюда? Ведь я теперь инвалид. Правда, здоровье постепенно восстанавливается, но я чувствую: что-то во мне надломилось. У меня никогда уже не будет прежней силы, прежнего оптимизма, и мир не будет казаться мне таким счастливым.
Настроение часто меняется. Смеясь, я начинаю плакать, плача — смеюсь. Вчера вечером я была очень весела. Ложась спать, чувствовала себя совсем счастливой, а под утро, когда было еще темно, проснулась в слезах. Почему я плакала? Не знаю. Мне казалось, будто этой ночью я обошла все дома на свете, собрала все горести и печали и наполнила ими свое сердце. Объятая такой беспричинной, необъяснимой тоской, я дрожала, всхлипывая: «Мамочка! Мамочка моя!» — и зажимала рот, чтобы не закричать.
Неожиданно из-за двери раздался голос Хайруллаха-бея:
— Феридэ, это ты?! Что с тобой, дочь моя?
Старый доктор со свечой в руках вошел в комнату и, не спрашивая, почему я плачу, принялся утешать меня самыми обыкновенными, даже бессмысленными ласковыми словами:
— Все это ерунда, дочь моя. Чепуха. Обыкновенный нервный припадок. Пройдет, дитя мое. Ах, дочь моя…
Меня трясло, я всхлипывала, широко раскрывала рот, словно подавившийся птенец. По щекам текли слезы.
Доктор повернулся к окну и в темноте погрозил кому-то кулаком:
— Да покарает тебя аллах! Сделал несчастной такую замечательную девушку!
Что же я буду делать одна в часы подобных приступов тоски и отчаяния? Ну да что там… Зачем думать об этом сейчас? Этот месяц, а может быть даже больше, доктор не оставит меня одну.
Поместье Аладжакая, 10 сентября.
Вот уже с неделю я в Аладжакая. Дней десять тому назад доктор Хайруллах-бей сказал:
— Феридэ, у меня есть поместье в Аладжакая, я давно не бывал там. Не годится оставлять хозяйство без присмотра. Недели через две я отвезу тебя туда. Перемена климата пойдет на пользу твоему здоровью. Развлечешься немного. А то ведь скоро начнутся занятия, снова запрешься в школе на целый год.
Я ответила:
— Доктор-бей, я очень люблю свежий воздух, но ведь до начала занятий остались считанные дни.
Доктор сердито пожал плечами:
— Милая, я же не спрашиваю, поедешь ты или нет. Твое мнение меня не интересует. Я сказал: отвезу тебя в Аладжакая. Чего вмешиваешься в дела медицины. А то напишу рапорт и увезу насильно. Быстро собирайся. Возьми две-три смены белья и несколько книг из библиотеки.
Хайруллах-бей командовал мной, как школьницей. Наверно, болезнь сломила мою волю, я не могла противиться. Впрочем, я и не жалуюсь.
Усадьба доктора запущена. Но какое это чудное место! Говорят, здесь даже зима напоминает весну. Особенно восхитительны скалистые холмы. Я не могу налюбоваться ими. Они, как хамелеон, меняют цвет в зависимости от того, какая погода — пасмурная или солнечная, утро ли это, полдень или вечер. И кажутся они то малиновыми или красными, то розовыми или фиолетовыми, то белыми или даже черными. Поэтому и местечко назвали Аладжакая103.
Хозяйство увлекло меня больше, чем я могла предположить. Вместе с работниками дою коров, объезжаю окрестные рощи верхом на Дюльдюле, который стал уже моим верным другом. Словом, это та самая жизнь на вольном воздухе, о которой я так мечтала.
И все-таки на сердце у меня неспокойно. Через несколько дней начинаются занятия. Мне необходимо быть в школе, привести в порядок здание. А Хайруллах-бей и слушать ничего не хочет. По вечерам он заставляет меня читать романы, при этом ворчит:
— Какие бессвязные, глупые слова! Кошмар! Но в твоих устах даже это звучит приятно.
Вчера вечером я опять читала какую-то книгу. Попадались бесстыдные слова. Я конфузилась, на ходу заменяла их или пропускала целые предложения.
Хайруллаха-бея очень веселило мое смущение, он громко хохотал, так что дрожал потолок.
Вдруг во дворе залаяли собаки. Мы открыли окно. В ворота усадьбы въезжал всадник.
— Кто это? — окликнул Хайруллах-бей.
Раздался голос онбаши:
— Свои…
Странно, зачем онбаши прискакал в такой поздний час из города?
— Да будет угодно аллаху, все к добру, — сказал доктор. — Я спущусь вниз, узнаю, в чем дело, крошка. Если задержусь, ложись.
Хайруллах-бей около часу разговаривал с онбаши. Когда он поднялся наверх, лицо у него было красное, брови насуплены.
— Зачем приехал онбаши? — поинтересовалась я.
Доктор чуть ли не зарычал на меня:
— Я ведь сказал, ступай ложись! Тебе что за дело? Эти девчонки просто спятили… какое безобразие! Это касается только меня.
Я хорошо уже изучила характер Хайруллаха-бея. Противоречить ему в такие минуты было бесполезно. Пришлось взять подсвечник и отправиться к себе. Так я и сделала.
Проснувшись на следующий день, я узнала, что Хайруллах-бей уехал спозаранку в город по важному делу и велел передать, чтобы я не беспокоилась, если он сегодня не вернется.
Очевидно, известие, которое привез онбаши, сильно встревожило доктора.
Днем, прибирая комнату, я наткнулась на обрывок конверта с министерским штампом и подняла его. Мне удалось прочесть: «Кушадасы. Школа. Для мюд…» Очевидно, конверт предназначался мне. Этот клочок заставил меня глубоко задуматься. Вероятно, вчера вечером онбаши привез письмо. Но почему Хайруллах-бей утаил его от меня? Какое он имел право скрыть официальное письмо, адресованное мне? Невероятно! А может, я ошибаюсь. Конверт мог попасть между книгами и приехать со мной из Кушадасы.
— Феридэ, у меня есть поместье в Аладжакая, я давно не бывал там. Не годится оставлять хозяйство без присмотра. Недели через две я отвезу тебя туда. Перемена климата пойдет на пользу твоему здоровью. Развлечешься немного. А то ведь скоро начнутся занятия, снова запрешься в школе на целый год.
Я ответила:
— Доктор-бей, я очень люблю свежий воздух, но ведь до начала занятий остались считанные дни.
Доктор сердито пожал плечами:
— Милая, я же не спрашиваю, поедешь ты или нет. Твое мнение меня не интересует. Я сказал: отвезу тебя в Аладжакая. Чего вмешиваешься в дела медицины. А то напишу рапорт и увезу насильно. Быстро собирайся. Возьми две-три смены белья и несколько книг из библиотеки.
Хайруллах-бей командовал мной, как школьницей. Наверно, болезнь сломила мою волю, я не могла противиться. Впрочем, я и не жалуюсь.
Усадьба доктора запущена. Но какое это чудное место! Говорят, здесь даже зима напоминает весну. Особенно восхитительны скалистые холмы. Я не могу налюбоваться ими. Они, как хамелеон, меняют цвет в зависимости от того, какая погода — пасмурная или солнечная, утро ли это, полдень или вечер. И кажутся они то малиновыми или красными, то розовыми или фиолетовыми, то белыми или даже черными. Поэтому и местечко назвали Аладжакая103.
Хозяйство увлекло меня больше, чем я могла предположить. Вместе с работниками дою коров, объезжаю окрестные рощи верхом на Дюльдюле, который стал уже моим верным другом. Словом, это та самая жизнь на вольном воздухе, о которой я так мечтала.
И все-таки на сердце у меня неспокойно. Через несколько дней начинаются занятия. Мне необходимо быть в школе, привести в порядок здание. А Хайруллах-бей и слушать ничего не хочет. По вечерам он заставляет меня читать романы, при этом ворчит:
— Какие бессвязные, глупые слова! Кошмар! Но в твоих устах даже это звучит приятно.
Вчера вечером я опять читала какую-то книгу. Попадались бесстыдные слова. Я конфузилась, на ходу заменяла их или пропускала целые предложения.
Хайруллаха-бея очень веселило мое смущение, он громко хохотал, так что дрожал потолок.
Вдруг во дворе залаяли собаки. Мы открыли окно. В ворота усадьбы въезжал всадник.
— Кто это? — окликнул Хайруллах-бей.
Раздался голос онбаши:
— Свои…
Странно, зачем онбаши прискакал в такой поздний час из города?
— Да будет угодно аллаху, все к добру, — сказал доктор. — Я спущусь вниз, узнаю, в чем дело, крошка. Если задержусь, ложись.
Хайруллах-бей около часу разговаривал с онбаши. Когда он поднялся наверх, лицо у него было красное, брови насуплены.
— Зачем приехал онбаши? — поинтересовалась я.
Доктор чуть ли не зарычал на меня:
— Я ведь сказал, ступай ложись! Тебе что за дело? Эти девчонки просто спятили… какое безобразие! Это касается только меня.
Я хорошо уже изучила характер Хайруллаха-бея. Противоречить ему в такие минуты было бесполезно. Пришлось взять подсвечник и отправиться к себе. Так я и сделала.
Проснувшись на следующий день, я узнала, что Хайруллах-бей уехал спозаранку в город по важному делу и велел передать, чтобы я не беспокоилась, если он сегодня не вернется.
Очевидно, известие, которое привез онбаши, сильно встревожило доктора.
Днем, прибирая комнату, я наткнулась на обрывок конверта с министерским штампом и подняла его. Мне удалось прочесть: «Кушадасы. Школа. Для мюд…» Очевидно, конверт предназначался мне. Этот клочок заставил меня глубоко задуматься. Вероятно, вчера вечером онбаши привез письмо. Но почему Хайруллах-бей утаил его от меня? Какое он имел право скрыть официальное письмо, адресованное мне? Невероятно! А может, я ошибаюсь. Конверт мог попасть между книгами и приехать со мной из Кушадасы.