Страница:
В тот день я забыла о своих учениках и занялась только Мунисэ: обмыла ее милое тельце, напоминавшее мне белую лилию, измученную бурей, расчесала ее русые, почти льняные волосы.
Бедняжка долго не могла успокоиться и плакала навзрыд. Ах, эти слезы! Мне казалось, они текут не по лицу девочки, а по моему израненному сердцу.
Постепенно мне удалось успокоить ее. На скорую руку я стала переделывать для нее одно из своих старых платьев. А Мунисэ, пока я возилась с платьем, как котенок терлась головой о мою юбку и серьезно смотрела мне в лицо своими блестящими глазами.
Как и во всех детях, слишком рано познавших трудности и несправедливые удары жизни, в Мунисэ было много от взрослого человека. Ей давно были известны такие вещи, которые я начала понимать всего лишь несколько месяцев тому назад. Вся забота о младших братьях лежала на ее плечах. Но разве угодишь мачехе? Бедной Мунисэ по нескольку раз в день приходилось отведывать палки.
Неделю тому назад в их сад забрела соседская корова. Пока Мунисэ выгоняла ее, самый младший братишка вывалился из люльки. За это мачеха сильно отколотила девочку, заперла в хлеву и три дня ничего не давала есть, кроме сухих хлебных корок.
Мунисэ показала мне на своем белом, как слоновая кость, теле ссадины и синяки — следы побоев.
Я не удержалась и спросила:
— Хорошо, Мунисэ, разве отец тебя не жалеет?
Девочка пристально глянула мне в лицо, словно поражалась моей наивности, потом улыбнулась:
— И он меня жалеет, и я его… Ведь у нас с ним ничего нет…
Сказав это, она вздохнула и развела в стороны крошечные руки, как бы подчеркивая безнадежность своего положения. У меня даже защемило сердце.
Какое удовольствие я получила, наряжая Мунисэ! Можно было подумать, что играла в куклы. Я подвела девочку к небольшому зеркалу. Она вспыхнула от радости, зарделась. Но я заметила в ее глазах что-то похожее на испуг. Иначе и не могло быть, — коротенькое платье из синей шерсти, длинные черные чулки, розовая лента в волосах, заплетенных в две косички, все было для нее чужим.
Как я потом узнала, наряд Мунисэ стал на много дней поводом для всевозможных сплетен в Зейнилер. Некоторым моя забота пришлась по душе, но очень многие остались недовольны. По их мнению, ни к чему было проявлять сострадание к «змеенышу», мать которого развлекается в горах. Нашлись и такие, которые считали, что наряжаться подобным образом — грех, другие утверждали, что эта «роскошь» может только испортить девочку и она пойдет по дурному пути своей матери.
Бедняжке Мунисэ недолго пришлось наслаждаться своей розовой лентой и хорошеньким синим платьем. Мачеха, неизвестно что подумав, спрятала все эти наряды в сундук. Через два дня девочка пришла на урок в прежнем тряпье.
Мунисэ посещает школу очень редко. Вот уже три дня, как я ее не вижу. Интересно, что случилось? Завтра я расспрошу о ней маленького Вехби.
Бедняжка долго не могла успокоиться и плакала навзрыд. Ах, эти слезы! Мне казалось, они текут не по лицу девочки, а по моему израненному сердцу.
Постепенно мне удалось успокоить ее. На скорую руку я стала переделывать для нее одно из своих старых платьев. А Мунисэ, пока я возилась с платьем, как котенок терлась головой о мою юбку и серьезно смотрела мне в лицо своими блестящими глазами.
Как и во всех детях, слишком рано познавших трудности и несправедливые удары жизни, в Мунисэ было много от взрослого человека. Ей давно были известны такие вещи, которые я начала понимать всего лишь несколько месяцев тому назад. Вся забота о младших братьях лежала на ее плечах. Но разве угодишь мачехе? Бедной Мунисэ по нескольку раз в день приходилось отведывать палки.
Неделю тому назад в их сад забрела соседская корова. Пока Мунисэ выгоняла ее, самый младший братишка вывалился из люльки. За это мачеха сильно отколотила девочку, заперла в хлеву и три дня ничего не давала есть, кроме сухих хлебных корок.
Мунисэ показала мне на своем белом, как слоновая кость, теле ссадины и синяки — следы побоев.
Я не удержалась и спросила:
— Хорошо, Мунисэ, разве отец тебя не жалеет?
Девочка пристально глянула мне в лицо, словно поражалась моей наивности, потом улыбнулась:
— И он меня жалеет, и я его… Ведь у нас с ним ничего нет…
Сказав это, она вздохнула и развела в стороны крошечные руки, как бы подчеркивая безнадежность своего положения. У меня даже защемило сердце.
Какое удовольствие я получила, наряжая Мунисэ! Можно было подумать, что играла в куклы. Я подвела девочку к небольшому зеркалу. Она вспыхнула от радости, зарделась. Но я заметила в ее глазах что-то похожее на испуг. Иначе и не могло быть, — коротенькое платье из синей шерсти, длинные черные чулки, розовая лента в волосах, заплетенных в две косички, все было для нее чужим.
Как я потом узнала, наряд Мунисэ стал на много дней поводом для всевозможных сплетен в Зейнилер. Некоторым моя забота пришлась по душе, но очень многие остались недовольны. По их мнению, ни к чему было проявлять сострадание к «змеенышу», мать которого развлекается в горах. Нашлись и такие, которые считали, что наряжаться подобным образом — грех, другие утверждали, что эта «роскошь» может только испортить девочку и она пойдет по дурному пути своей матери.
Бедняжке Мунисэ недолго пришлось наслаждаться своей розовой лентой и хорошеньким синим платьем. Мачеха, неизвестно что подумав, спрятала все эти наряды в сундук. Через два дня девочка пришла на урок в прежнем тряпье.
Мунисэ посещает школу очень редко. Вот уже три дня, как я ее не вижу. Интересно, что случилось? Завтра я расспрошу о ней маленького Вехби.
Зейнилер, 30 ноября.
Я с каждым днем все больше и больше привыкаю к школе. Некогда заброшенный класс стал чистым и опрятным. Мне удалось даже немного украсить его.
Дети, в первое время казавшиеся мне такими дикими и чужими, теперь стали близкими и милыми. Я ли к ним привыкла, или они благодаря моим неустанным усилиям начали постепенно перевоспитываться, — не знаю. Наверно, тут сказывается и то и другое.
Я много работаю. Больше для себя, чем для них. Я тружусь, не жалея сил, чтобы только убежать от постоянной тоски, которую порождают бездеятельность и одиночество. Сталкиваясь с неудачами, я не унываю. Радуюсь, если чувствую, что мне удается в этих ребятах с тусклыми, застывшими глазами и мрачной душой пробудить вкус к жизни, желание думать.
Иногда кто-нибудь из односельчан заходит ко мне в гости. Эти люди не очень любят говорить и совсем не умеют смеяться. Наверно, они меня стесняются и даже избегают. Я понимаю, что, как ни старалась я проще одеться в первые дни, все равно они считали меня слишком разряженной и не одобряли моих «туалетов». Жена мухтара несколько раз даже делала обидные намеки.
Изо всех сил я старалась понравиться крестьянам, угодить им. Некоторым оказывала мелкие услуги: писала письма, шила платья. Сейчас я чувствую, что мнение обо мне несколько изменилось.
Позавчера ко мне опять приходила жена старосты и передала привет от мужа. Мухтар-эфенди просил сказать мне следующее: «Когда я увидел учительницу в первый раз, она мне не очень понравилась. Но аллах видит, девушка она неплохая. Управляет школой, как хорошая хозяйка. Если ей что понадобится, пусть даст мне знать».
Разумеется, я поблагодарила жену мухтара за столь неожиданное внимание и любезность.
Есть еще одна значительная персона, которая мне здесь симпатизирует и часто навещает, — это деревенская повивальная бабка Назифе Молла. Так как ее звать не Зехра и не Айше, думаю, она родом из других мест, что подтверждает также и ее чрезмерная болтливость.
Я стараюсь никого ни о чем не расспрашивать, не хочу, чтобы думали,
будто я собираю сплетни. Но эбе-ханым58 сама мне рассказывает о всех любопытных и забавных происшествиях в деревне. Она по-своему не лишена сообразительности и деликатности. Как-то раз очень снисходительно и даже с жалостью рассказала мне о матери Мунисэ. Говорила она почему-то шепотом, словно боялась, что нас могут услышать, хотя в комнате мы были одни. А под конец, покачав головой, добавила:
— Виноват простофиля-муж. Это он должен ответить за ее грех. Только, смотри, доченька, не вздумай кому-нибудь передать мои слова. Здесь за это человека камнями до смерти изобьют.
У Назифе-ханым есть сынок, слывущий хафизом59. Сейчас он уехал на рамазан в Б… собирать джерр60. Очевидно, его дела идут успешно, так как он еще не вернулся. Назифе-ханым собиралась в этом году, «если аллаху будет угодно», женить своего отпрыска. Пользуясь каждым удобным случаем, она расхваливала хафиза, подмигивая мне при этом многозначительно и обнадеживающе. Это должно было означать, что, если мне удастся соблюсти некоторые условия, я буду удостоена чести стать супругой хафиза-эфенди.
Словом, Назифе Молла меня очень развлекает.
Вот и сегодня утром она пришла ко мне и спросила, могу ли я читать «Мевлюд». Оказывается, в ближайшие дни предполагается свадьба, а на свадьбах в Зейнилер вместо музыки читают «Мевлюд».
Я прикусила губу, чтобы не рассмеяться, и сказала:
— Читать могу, но у меня нет голоса, эбе-ханым.
Назифе Молла выразила сожаление и сказала, что одна из прежних учительниц очень хорошо читала «Мевлюд» и благодаря этому зарабатывала немалые деньги.
Но главная цель сегодняшнего визита эбе-ханым оказалась совсем другой. Девушка, которую выдавали замуж, была очень бедна. Соседи решили сделать благое дело и собрали ей небольшое приданое: несколько кастрюлек и постель. От меня крестьяне хотели получить какое-нибудь старое платье для свадебного наряда. Выяснилось, что девочка не такая уж чужая мне, — одна из моих учениц.
Это известие удивило меня.
— Но ведь среди моих учениц невест нет, эбе-ханым. Самой старшей двенадцать лет.
Назифе Молла засмеялась.
— Моя божественная дочь, разве это мало — двенадцать лет? Когда меня выдавали замуж, мне было пятнадцать, и считалось, что я засиделась дома. Правда, сейчас отменены старые обычаи, но у бедной сиротки никого нет… Совсем на улице, можно сказать, осталась. У нас есть один чабан, Мехмед. За него отдаем. Как бы там ни было, хоть кусок хлеба у нее будет.
— А кто эта девочка, эбе-ханым?
— Зехра…
В классе у меня было шесть или семь девочек по имени Зехра. Поэтому такой ответ мне ничего не говорил. Но когда Назифе Молла объяснила, какая именно Зехра выходит за чабана Мехмеда, я остолбенела. Девочка была слабоумной и вдобавок невообразимо уродливой. Такая приснится — испугаешься. У нее были лохматые, жесткие, как кустарник, волосы, словно крашенные хной, серое восковое лицо, усыпанное темно-коричневыми веснушками, и выпученные глаза под узким лбом.
Еще при первом знакомстве с нею я поняла, что эта девочка душевнобольная. Она совсем не разговаривала в классе, и только когда ей хотелось что-нибудь спросить или надо было прочесть урок, она начинала вдруг истерически вопить пронзительным голосом.
Одного я никак не могла постичь. По арифметике и там, где приходилось запоминать наизусть, Зехра была первой ученицей в школе.
Как в классе, так и в саду, она всегда держалась особняком и не принимала участия ни в «веселеньких» религиозных песнопениях о гробах и тенеширах, ни в «жизнерадостной» игре в похороны.
У Зехры была своя собственная игра, которой она очень увлекалась и которая наводила на меня ужас больше, чем все забавы остальных моих учениц. Она останавливалась посреди сада и, казалось, прислушивалась к какому-то небесному голосу, затем закатывала глаза и начинала пыхтеть, точно самовар, издавая странные, неприятные звуки. Потом ею овладевал еще больший экстаз. Красные волосы вставали дыбом, на губах появлялась пена. Девочка с криком начинала вертеться на одном месте.
Несомненно, это была игра. Не знаю почему, но, когда я глядела на ее дикую пляску, меня начинала бить дрожь.
Теперь эбе-ханым рассказала, что Зехра должна стать женой чабана, и я подумала про себя: «Господи, а что, если экстаз овладеет ею в первую брачную ночь и она захочет продемонстрировать эту игру своему мужу?
Когда Назифе Молла ушла, я распорола еще одно старое платье и принялась мастерить для Зехры свадебный наряд. Что поделаешь? Надо хоть немного приукрасить несчастную девочку, чтобы чабан Мехмед не сбежал от нее в первый же день.
Дети, в первое время казавшиеся мне такими дикими и чужими, теперь стали близкими и милыми. Я ли к ним привыкла, или они благодаря моим неустанным усилиям начали постепенно перевоспитываться, — не знаю. Наверно, тут сказывается и то и другое.
Я много работаю. Больше для себя, чем для них. Я тружусь, не жалея сил, чтобы только убежать от постоянной тоски, которую порождают бездеятельность и одиночество. Сталкиваясь с неудачами, я не унываю. Радуюсь, если чувствую, что мне удается в этих ребятах с тусклыми, застывшими глазами и мрачной душой пробудить вкус к жизни, желание думать.
Иногда кто-нибудь из односельчан заходит ко мне в гости. Эти люди не очень любят говорить и совсем не умеют смеяться. Наверно, они меня стесняются и даже избегают. Я понимаю, что, как ни старалась я проще одеться в первые дни, все равно они считали меня слишком разряженной и не одобряли моих «туалетов». Жена мухтара несколько раз даже делала обидные намеки.
Изо всех сил я старалась понравиться крестьянам, угодить им. Некоторым оказывала мелкие услуги: писала письма, шила платья. Сейчас я чувствую, что мнение обо мне несколько изменилось.
Позавчера ко мне опять приходила жена старосты и передала привет от мужа. Мухтар-эфенди просил сказать мне следующее: «Когда я увидел учительницу в первый раз, она мне не очень понравилась. Но аллах видит, девушка она неплохая. Управляет школой, как хорошая хозяйка. Если ей что понадобится, пусть даст мне знать».
Разумеется, я поблагодарила жену мухтара за столь неожиданное внимание и любезность.
Есть еще одна значительная персона, которая мне здесь симпатизирует и часто навещает, — это деревенская повивальная бабка Назифе Молла. Так как ее звать не Зехра и не Айше, думаю, она родом из других мест, что подтверждает также и ее чрезмерная болтливость.
Я стараюсь никого ни о чем не расспрашивать, не хочу, чтобы думали,
будто я собираю сплетни. Но эбе-ханым58 сама мне рассказывает о всех любопытных и забавных происшествиях в деревне. Она по-своему не лишена сообразительности и деликатности. Как-то раз очень снисходительно и даже с жалостью рассказала мне о матери Мунисэ. Говорила она почему-то шепотом, словно боялась, что нас могут услышать, хотя в комнате мы были одни. А под конец, покачав головой, добавила:
— Виноват простофиля-муж. Это он должен ответить за ее грех. Только, смотри, доченька, не вздумай кому-нибудь передать мои слова. Здесь за это человека камнями до смерти изобьют.
У Назифе-ханым есть сынок, слывущий хафизом59. Сейчас он уехал на рамазан в Б… собирать джерр60. Очевидно, его дела идут успешно, так как он еще не вернулся. Назифе-ханым собиралась в этом году, «если аллаху будет угодно», женить своего отпрыска. Пользуясь каждым удобным случаем, она расхваливала хафиза, подмигивая мне при этом многозначительно и обнадеживающе. Это должно было означать, что, если мне удастся соблюсти некоторые условия, я буду удостоена чести стать супругой хафиза-эфенди.
Словом, Назифе Молла меня очень развлекает.
Вот и сегодня утром она пришла ко мне и спросила, могу ли я читать «Мевлюд». Оказывается, в ближайшие дни предполагается свадьба, а на свадьбах в Зейнилер вместо музыки читают «Мевлюд».
Я прикусила губу, чтобы не рассмеяться, и сказала:
— Читать могу, но у меня нет голоса, эбе-ханым.
Назифе Молла выразила сожаление и сказала, что одна из прежних учительниц очень хорошо читала «Мевлюд» и благодаря этому зарабатывала немалые деньги.
Но главная цель сегодняшнего визита эбе-ханым оказалась совсем другой. Девушка, которую выдавали замуж, была очень бедна. Соседи решили сделать благое дело и собрали ей небольшое приданое: несколько кастрюлек и постель. От меня крестьяне хотели получить какое-нибудь старое платье для свадебного наряда. Выяснилось, что девочка не такая уж чужая мне, — одна из моих учениц.
Это известие удивило меня.
— Но ведь среди моих учениц невест нет, эбе-ханым. Самой старшей двенадцать лет.
Назифе Молла засмеялась.
— Моя божественная дочь, разве это мало — двенадцать лет? Когда меня выдавали замуж, мне было пятнадцать, и считалось, что я засиделась дома. Правда, сейчас отменены старые обычаи, но у бедной сиротки никого нет… Совсем на улице, можно сказать, осталась. У нас есть один чабан, Мехмед. За него отдаем. Как бы там ни было, хоть кусок хлеба у нее будет.
— А кто эта девочка, эбе-ханым?
— Зехра…
В классе у меня было шесть или семь девочек по имени Зехра. Поэтому такой ответ мне ничего не говорил. Но когда Назифе Молла объяснила, какая именно Зехра выходит за чабана Мехмеда, я остолбенела. Девочка была слабоумной и вдобавок невообразимо уродливой. Такая приснится — испугаешься. У нее были лохматые, жесткие, как кустарник, волосы, словно крашенные хной, серое восковое лицо, усыпанное темно-коричневыми веснушками, и выпученные глаза под узким лбом.
Еще при первом знакомстве с нею я поняла, что эта девочка душевнобольная. Она совсем не разговаривала в классе, и только когда ей хотелось что-нибудь спросить или надо было прочесть урок, она начинала вдруг истерически вопить пронзительным голосом.
Одного я никак не могла постичь. По арифметике и там, где приходилось запоминать наизусть, Зехра была первой ученицей в школе.
Как в классе, так и в саду, она всегда держалась особняком и не принимала участия ни в «веселеньких» религиозных песнопениях о гробах и тенеширах, ни в «жизнерадостной» игре в похороны.
У Зехры была своя собственная игра, которой она очень увлекалась и которая наводила на меня ужас больше, чем все забавы остальных моих учениц. Она останавливалась посреди сада и, казалось, прислушивалась к какому-то небесному голосу, затем закатывала глаза и начинала пыхтеть, точно самовар, издавая странные, неприятные звуки. Потом ею овладевал еще больший экстаз. Красные волосы вставали дыбом, на губах появлялась пена. Девочка с криком начинала вертеться на одном месте.
Несомненно, это была игра. Не знаю почему, но, когда я глядела на ее дикую пляску, меня начинала бить дрожь.
Теперь эбе-ханым рассказала, что Зехра должна стать женой чабана, и я подумала про себя: «Господи, а что, если экстаз овладеет ею в первую брачную ночь и она захочет продемонстрировать эту игру своему мужу?
Когда Назифе Молла ушла, я распорола еще одно старое платье и принялась мастерить для Зехры свадебный наряд. Что поделаешь? Надо хоть немного приукрасить несчастную девочку, чтобы чабан Мехмед не сбежал от нее в первый же день.
Зейнилер, 1 декабря.
Вчера ночью в доме мухтара сыграли свадьбу. Зехра стала женой чабана. Чтобы Мехмед не грустил, на площади пищали зурны, били барабаны, боролись
несколько пар пехливанов61. Женщины тоже устроили себе кына-геджеси62, где читался «Мевлюд».
Свадебное платье, подаренное мной невесте, показалось старикам «слишком уж на европейский манер». До моих ушей отовсюду долетали обрывки фраз: «…завтра на том свете…», «Мюнкир… Некир…», «…раскаленная булава…» и так далее. Но зато у молодых женщин от зависти текли слюнки. Кажется, некоторые из них даже хотели бы оказаться на месте невесты.
Вечером я немного развлеклась. Жена мухтара приготовила великолепное угощение. По разговорам, которые велись во время «пиршества», можно было заключить, что все эти жертвы принесены не столько ради Зехры, сколько для того, чтобы пустить пыль в глаза «стамбульской учительнице».
Перед тем как вручить невесту чабану Мехмеду, была разыграна смешная церемония — воздание почестей старшим. Среди рук, которые застенчивый деревенский парень поцеловал зажмурившись, была и моя. И оказывается, это не потому, что я учительница, а потому, что они считали меня чуть ли не матерью.
Во время этой церемонии произошла комическая сцена, на которую почти никто не обратил внимания, но которую я никогда не забуду. Пять-шесть пожилых женщин, в их числе жена старосты и Назифе Молла, сидели рядышком на длинном тюфяке. Я еще не привыкла сидеть, поджав ноги, и примостилась у печки на краю сундука с бельем.
Чабан Мехмед, не смевший поднять глаза от пола, сначала не заметил меня. Тогда эбе-ханым показала парню на меня рукой и сказала:
— Мехмед, сынок, поцелуй руку и учительнице…
Чабан смущенно подошел ко мне. Я с серьезным видом подала ему руку. Но едва бедняга прикоснулся к моим пальцам, как тут же отпустил их, глупо тараща глаза, словно не верил, что это человеческая рука.
Стараясь удержаться от смеха, я сказала:
— Целуй, сын мой…
Бедняга опять схватил мою руку и, забыв про стеснение, поднял голову. Наши глаза встретились. Как на беду, в этот момент в печи вспыхнуло пламя и осветило мое лицо. Чабан увидел, что я смеюсь. В жизни не встречала более потешной и растерянной физиономии!
После церемонии целования рук жениха отвели в комнату, где сидела невеста. В новом платье, с красивой прической моего изобретения Зехра могла сойти почти за хорошенькую. Но так как по здешним обычаям ее не покрыли
дуваком63, а просто сунули с головой во что-то похожее на мешок из зеленого шелка, я не смогла видеть, какое впечатление она произвела на чабана Мехмеда.
несколько пар пехливанов61. Женщины тоже устроили себе кына-геджеси62, где читался «Мевлюд».
Свадебное платье, подаренное мной невесте, показалось старикам «слишком уж на европейский манер». До моих ушей отовсюду долетали обрывки фраз: «…завтра на том свете…», «Мюнкир… Некир…», «…раскаленная булава…» и так далее. Но зато у молодых женщин от зависти текли слюнки. Кажется, некоторые из них даже хотели бы оказаться на месте невесты.
Вечером я немного развлеклась. Жена мухтара приготовила великолепное угощение. По разговорам, которые велись во время «пиршества», можно было заключить, что все эти жертвы принесены не столько ради Зехры, сколько для того, чтобы пустить пыль в глаза «стамбульской учительнице».
Перед тем как вручить невесту чабану Мехмеду, была разыграна смешная церемония — воздание почестей старшим. Среди рук, которые застенчивый деревенский парень поцеловал зажмурившись, была и моя. И оказывается, это не потому, что я учительница, а потому, что они считали меня чуть ли не матерью.
Во время этой церемонии произошла комическая сцена, на которую почти никто не обратил внимания, но которую я никогда не забуду. Пять-шесть пожилых женщин, в их числе жена старосты и Назифе Молла, сидели рядышком на длинном тюфяке. Я еще не привыкла сидеть, поджав ноги, и примостилась у печки на краю сундука с бельем.
Чабан Мехмед, не смевший поднять глаза от пола, сначала не заметил меня. Тогда эбе-ханым показала парню на меня рукой и сказала:
— Мехмед, сынок, поцелуй руку и учительнице…
Чабан смущенно подошел ко мне. Я с серьезным видом подала ему руку. Но едва бедняга прикоснулся к моим пальцам, как тут же отпустил их, глупо тараща глаза, словно не верил, что это человеческая рука.
Стараясь удержаться от смеха, я сказала:
— Целуй, сын мой…
Бедняга опять схватил мою руку и, забыв про стеснение, поднял голову. Наши глаза встретились. Как на беду, в этот момент в печи вспыхнуло пламя и осветило мое лицо. Чабан увидел, что я смеюсь. В жизни не встречала более потешной и растерянной физиономии!
После церемонии целования рук жениха отвели в комнату, где сидела невеста. В новом платье, с красивой прической моего изобретения Зехра могла сойти почти за хорошенькую. Но так как по здешним обычаям ее не покрыли
дуваком63, а просто сунули с головой во что-то похожее на мешок из зеленого шелка, я не смогла видеть, какое впечатление она произвела на чабана Мехмеда.
Зейнилер, 15 декабря.
Проснувшись сегодня утром, я почувствовала какую-то перемену, чего-то недоставало. Я принялась думать, искать и, наконец, поняла: не слышно родника, который журчал в саду под окном, напевая по ночам грустную колыбельную песню.
Я вскочила с постели, хотела открыть деревянные ставни, но они не поддавались. Я с силой тряхнула их. Из щелей посыпалось что-то белое…
Ночью выпал снег. Деревня Зейнилер изменилась до неузнаваемости.
Хатидже-ханым говорила мне, что стоило здесь выпасть снегу, как он уже не тает, лежит до самого апреля. Как чудесно! Значит, весна в этом скучном, темном краю, где даже листья кажутся черными, наступает зимой. Я очень люблю снег, — он напоминает мне цветение миндаля весной. В детстве никакие праздничные развлечения не могли заменить мне удовольствия поваляться в чистой, белой и мягкой снежной постели у нас в саду. И еще… Какая прекрасная возможность отомстить тем, кого ты ненавидишь! В нашем пансионе училась девочка, с которой мы враждовали. Она до смерти боялась снега. Я неожиданно налетала на нее и совала снежный ком за джемпер, плотно облегающий тонкую нежную шею. Ее губы, посиневшие от мороза, дрожали, она менялась в лице, а я приходила в восторг.
Я вскочила с постели, хотела открыть деревянные ставни, но они не поддавались. Я с силой тряхнула их. Из щелей посыпалось что-то белое…
Ночью выпал снег. Деревня Зейнилер изменилась до неузнаваемости.
Хатидже-ханым говорила мне, что стоило здесь выпасть снегу, как он уже не тает, лежит до самого апреля. Как чудесно! Значит, весна в этом скучном, темном краю, где даже листья кажутся черными, наступает зимой. Я очень люблю снег, — он напоминает мне цветение миндаля весной. В детстве никакие праздничные развлечения не могли заменить мне удовольствия поваляться в чистой, белой и мягкой снежной постели у нас в саду. И еще… Какая прекрасная возможность отомстить тем, кого ты ненавидишь! В нашем пансионе училась девочка, с которой мы враждовали. Она до смерти боялась снега. Я неожиданно налетала на нее и совала снежный ком за джемпер, плотно облегающий тонкую нежную шею. Ее губы, посиневшие от мороза, дрожали, она менялась в лице, а я приходила в восторг.
Зейнилер, 17 декабря.
Снег все валит и валит. Зейнилер утопает в сугробах. Дороги занесены. Многие мои ученики не могут добраться до школы.
Сегодня самый горький, самый печальный день в моей жизни. Утром девочки принесли страшное известие. Накануне вечером Мунисэ чем-то прогневила свою абу. Мачеха кинулась на нее с поленом, и девочка выпрыгнула через окно. Родители думали, что она не сможет пробыть долго на улице ночью, в такую метель, скоро вернется и попросит прощенья. Но шли часы, а девочки все не было. Сообщили соседям. Деревенские парни с горящими лучинами в руках прошли по улицам, но девочку не нашли.
Бедняжку Мунисэ жалели даже те ученицы, которые ее не любили. Сегодня к вечеру обшарили все закоулки в деревне. Мухтар-эфенди, зная мою привязанность к Мунисэ, несколько раз в течение дня присылал маленького Вехби сообщить, что поиски пока не дали результатов.
Сегодня Вехби выглядел огорченным и серьезным, как взрослый мужчина. Он разводил руками, показывая мне посиневшие от холода ладони, и говорил:
— Пропала бедная девочка. Наверно, ее съели волки.
К вечеру сомнение Вехби передалось и взрослым. «В такую непогоду ребенок не мог уйти в другую деревню, — говорили крестьяне. — Или она замерзла под снегом, или ее разорвали волки».
Когда на снежную бурю, в которой нельзя было различить человека, черным туманом опустилась ночь, мною овладели безнадежность и отчаяние. Я впервые согласилась с людьми, которые говорили, что жизнь полна зла и несправедливости, впервые роптала на нее. У меня щемило сердце, захватывало дыхание, горело лицо. Я рано легла в постель. Потушила лампу — от света болели глаза.
А буран за окном бушевал все сильнее. Ставни сотрясались от его мощных ударов.
Кто знает, где сейчас лежит моя бедная девочка?.. Кто знает, в какой тьме она погребена?.. Мне мерещились ее льняные волосы; на холодном ветру они трепетали, словно лунные блики на листве.
Не помню, сколько часов прошло. В такие минуты человек теряет способность ощущать время. Вдруг мне показалось, что кто-то внизу царапается в дверь, выходящую на кладбище. Что это могло быть? Ветер? Нет, это было непохоже на порыв ветра. Я приподнялась на локтях, прислушалась. В ночной тьме мне почудился глухой стон. Я вскочила с постели, накинула на плечи платок и бросилась вниз к Хатидже-ханым. Но, оказывается, старая женщина тоже слышала этот стон и вышла в коридорчик со свечным огарком в руке.
Мы никак не могли решиться отодвинуть засов. К тому же и за дверью уже было тихо.
Грубым мужским голосом Хатидже-ханым закричала:
— Кто там?!
Никто не отозвался.
Старая женщина крикнула еще раз. И тут сквозь завывание ветра мы опять услышали слабый стон.
— Кто там? — снова загремела Хатидже-ханым.
Но я уже узнала этот голос.
— Мунисэ! — закричала я и рванула железный засов.
Дверь распахнулась, нас обдало порывом холодного снежного ветра. Свеча Хатидже-ханым погасла. В темноте прямо ко мне на руки упало маленькое холодное как лед тело.
Пока Хатидже-ханым пыталась зажечь огарок, я прижимала к себе Мунисэ и плакала навзрыд.
Девочка лежала у меня на руках без сознания. Силы оставили ее. Лицо ее посинело, волосы были растрепаны, платье в снегу…
Я раздела Мунисэ, уложила в свою постель и принялась растирать куском фланели, которую Хатидже-ханым нагревала над мангалом.
Первые слова девочки, когда она открыла глаза, были:
— Кусочек хлеба…
К счастью, у нас оказалось немного молока. Мы согрели его и принялись из ложки поить беглянку.
Шли минуты. Лицо Мунисэ розовело, в глазах появился свет. Она без конца вздыхала и заливалась горючими слезами.
Ах, это выражение признательности в глазах бедной девочки! Нет в мире прекраснее чувства, тем ощущение, что ты сделал людям хоть каплю добра!
Моя темная комнатушка сотрясалась под ударами бури, словно потерпевший крушение корабль. Но сейчас в красных отблесках пламени от печки она показалась мне таким уютным и счастливым гнездом, что стало стыдно за недавнее недоверие к жизни.
Наконец девочка обрела дар речи. Спрятав ручонки у меня на груди, она смотрела мне в глаза и медленно отвечала на вопросы. Вчера вечером, когда мачеха перепугала ее, Мунисэ убежала из дома и спряталась за околицей в сарае с соломой. В соломе было тепло, как в постели. Но утром девочка сильно проголодалась. Она знала, что, если выйдет наружу, ее поймают и отведут домой, поэтому решила ждать наступления темноты. Мунисэ надеялась на меня, целый день она утешала себя словами: «Учительница обязательно накормит».
Вдруг я заметила, что блестящие глаза девочки затуманились печалью, оживление и радость встречи пропали. Я не стала спрашивать причину. Тот же страх объял и мое сердце: завтра утром Мунисэ должна будет вернуться домой.
Нельзя сказать, что у меня в душе не теплилась слабая надежда. Иногда в нас живет мечта слишком прекрасная, чтобы казаться осуществимой…
Я сказала Хатидже-ханым тихо, чтобы не взволновать Мунисэ:
— Раз девочку не любят, может, родители разрешат мне удочерить ее? Ведь у меня тоже нет никого на свете. Клянусь, я буду любить ее, как свою собственную дочь. Может, отдадут?
Потупясь, я протягивала дрожащие руки к старой женщине, словно осуществление моего желания зависело от того, что она сейчас мне скажет.
Хатидже-ханым задумалась, устремив взгляд на печь, потом медленно закивала головой:
— Что ж, было бы неплохо. Завтра посоветуемся с мухтаром. Если он согласится, мы уговорим и отца. Вот и выйдет по-твоему.
Не помню, чтобы мне еще когда-нибудь в жизни приходилось слышать такие прекрасные обнадеживающие слова. Я молча прижала Мунисэ к своей груди. Девочка целовала мне руки и шептала, плача:
— Моя мамочка, моя мамочка!..
Когда я пишу эти строки, Мунисэ спит в моей постели. На ее белокурой головке дрожат отблески веселого пламени, что пляшет в печи. Иногда девочка тяжело вздыхает и кашляет.
Господи, как я буду счастлива, если мне ее отдадут! Тогда в моей душе не будет страха ни перед ночью, ни перед бурей, ни перед нищетой. Я воспитаю ее, сделаю счастливой. Некогда я вот так же мечтала, тогда я думала о других малышах… Но однажды под вечер они сразу, все вместе, умерли в моем сердце.
Я опять помирилась с жизнью, я снова люблю весь мир.
Кямран, это ты в тот вечер убил бедных малюток, похороненных в моем сердце. Но сегодня я уже не испытываю к тебе ненависти, как прежде.
Сегодня самый горький, самый печальный день в моей жизни. Утром девочки принесли страшное известие. Накануне вечером Мунисэ чем-то прогневила свою абу. Мачеха кинулась на нее с поленом, и девочка выпрыгнула через окно. Родители думали, что она не сможет пробыть долго на улице ночью, в такую метель, скоро вернется и попросит прощенья. Но шли часы, а девочки все не было. Сообщили соседям. Деревенские парни с горящими лучинами в руках прошли по улицам, но девочку не нашли.
Бедняжку Мунисэ жалели даже те ученицы, которые ее не любили. Сегодня к вечеру обшарили все закоулки в деревне. Мухтар-эфенди, зная мою привязанность к Мунисэ, несколько раз в течение дня присылал маленького Вехби сообщить, что поиски пока не дали результатов.
Сегодня Вехби выглядел огорченным и серьезным, как взрослый мужчина. Он разводил руками, показывая мне посиневшие от холода ладони, и говорил:
— Пропала бедная девочка. Наверно, ее съели волки.
К вечеру сомнение Вехби передалось и взрослым. «В такую непогоду ребенок не мог уйти в другую деревню, — говорили крестьяне. — Или она замерзла под снегом, или ее разорвали волки».
Когда на снежную бурю, в которой нельзя было различить человека, черным туманом опустилась ночь, мною овладели безнадежность и отчаяние. Я впервые согласилась с людьми, которые говорили, что жизнь полна зла и несправедливости, впервые роптала на нее. У меня щемило сердце, захватывало дыхание, горело лицо. Я рано легла в постель. Потушила лампу — от света болели глаза.
А буран за окном бушевал все сильнее. Ставни сотрясались от его мощных ударов.
Кто знает, где сейчас лежит моя бедная девочка?.. Кто знает, в какой тьме она погребена?.. Мне мерещились ее льняные волосы; на холодном ветру они трепетали, словно лунные блики на листве.
Не помню, сколько часов прошло. В такие минуты человек теряет способность ощущать время. Вдруг мне показалось, что кто-то внизу царапается в дверь, выходящую на кладбище. Что это могло быть? Ветер? Нет, это было непохоже на порыв ветра. Я приподнялась на локтях, прислушалась. В ночной тьме мне почудился глухой стон. Я вскочила с постели, накинула на плечи платок и бросилась вниз к Хатидже-ханым. Но, оказывается, старая женщина тоже слышала этот стон и вышла в коридорчик со свечным огарком в руке.
Мы никак не могли решиться отодвинуть засов. К тому же и за дверью уже было тихо.
Грубым мужским голосом Хатидже-ханым закричала:
— Кто там?!
Никто не отозвался.
Старая женщина крикнула еще раз. И тут сквозь завывание ветра мы опять услышали слабый стон.
— Кто там? — снова загремела Хатидже-ханым.
Но я уже узнала этот голос.
— Мунисэ! — закричала я и рванула железный засов.
Дверь распахнулась, нас обдало порывом холодного снежного ветра. Свеча Хатидже-ханым погасла. В темноте прямо ко мне на руки упало маленькое холодное как лед тело.
Пока Хатидже-ханым пыталась зажечь огарок, я прижимала к себе Мунисэ и плакала навзрыд.
Девочка лежала у меня на руках без сознания. Силы оставили ее. Лицо ее посинело, волосы были растрепаны, платье в снегу…
Я раздела Мунисэ, уложила в свою постель и принялась растирать куском фланели, которую Хатидже-ханым нагревала над мангалом.
Первые слова девочки, когда она открыла глаза, были:
— Кусочек хлеба…
К счастью, у нас оказалось немного молока. Мы согрели его и принялись из ложки поить беглянку.
Шли минуты. Лицо Мунисэ розовело, в глазах появился свет. Она без конца вздыхала и заливалась горючими слезами.
Ах, это выражение признательности в глазах бедной девочки! Нет в мире прекраснее чувства, тем ощущение, что ты сделал людям хоть каплю добра!
Моя темная комнатушка сотрясалась под ударами бури, словно потерпевший крушение корабль. Но сейчас в красных отблесках пламени от печки она показалась мне таким уютным и счастливым гнездом, что стало стыдно за недавнее недоверие к жизни.
Наконец девочка обрела дар речи. Спрятав ручонки у меня на груди, она смотрела мне в глаза и медленно отвечала на вопросы. Вчера вечером, когда мачеха перепугала ее, Мунисэ убежала из дома и спряталась за околицей в сарае с соломой. В соломе было тепло, как в постели. Но утром девочка сильно проголодалась. Она знала, что, если выйдет наружу, ее поймают и отведут домой, поэтому решила ждать наступления темноты. Мунисэ надеялась на меня, целый день она утешала себя словами: «Учительница обязательно накормит».
Вдруг я заметила, что блестящие глаза девочки затуманились печалью, оживление и радость встречи пропали. Я не стала спрашивать причину. Тот же страх объял и мое сердце: завтра утром Мунисэ должна будет вернуться домой.
Нельзя сказать, что у меня в душе не теплилась слабая надежда. Иногда в нас живет мечта слишком прекрасная, чтобы казаться осуществимой…
Я сказала Хатидже-ханым тихо, чтобы не взволновать Мунисэ:
— Раз девочку не любят, может, родители разрешат мне удочерить ее? Ведь у меня тоже нет никого на свете. Клянусь, я буду любить ее, как свою собственную дочь. Может, отдадут?
Потупясь, я протягивала дрожащие руки к старой женщине, словно осуществление моего желания зависело от того, что она сейчас мне скажет.
Хатидже-ханым задумалась, устремив взгляд на печь, потом медленно закивала головой:
— Что ж, было бы неплохо. Завтра посоветуемся с мухтаром. Если он согласится, мы уговорим и отца. Вот и выйдет по-твоему.
Не помню, чтобы мне еще когда-нибудь в жизни приходилось слышать такие прекрасные обнадеживающие слова. Я молча прижала Мунисэ к своей груди. Девочка целовала мне руки и шептала, плача:
— Моя мамочка, моя мамочка!..
Когда я пишу эти строки, Мунисэ спит в моей постели. На ее белокурой головке дрожат отблески веселого пламени, что пляшет в печи. Иногда девочка тяжело вздыхает и кашляет.
Господи, как я буду счастлива, если мне ее отдадут! Тогда в моей душе не будет страха ни перед ночью, ни перед бурей, ни перед нищетой. Я воспитаю ее, сделаю счастливой. Некогда я вот так же мечтала, тогда я думала о других малышах… Но однажды под вечер они сразу, все вместе, умерли в моем сердце.
Я опять помирилась с жизнью, я снова люблю весь мир.
Кямран, это ты в тот вечер убил бедных малюток, похороненных в моем сердце. Но сегодня я уже не испытываю к тебе ненависти, как прежде.
Зейнилер, 18 декабря.
Этой ночью я, наверно, опять не сомкну глаз. Счастливым, как и больным, ночи кажутся долгими…
Наутро вместе с Хатидже-ханым мы пошли к мухтару. Старик решил, что я пришла к нему за новостями о Мунисэ, и сразу начал утешать меня:
— Пока не нашли, но я надеюсь… Поищем еще кое-где…
Я рассказала старосте о ночном происшествии. Сердце мое билось, в глазах темнело. Под конец, сжав на груди руки, словно умоляя о чем-то несбыточном, я пробормотала:
— Отдайте мне эту маленькую девочку… Я прижму ее к своему сердцу. Это будет мой ребенок! Вы же видите, несчастная погибнет в доме мачехи…
Мухтар-эфенди закрыл глаза и задумался.
Наконец он сказал:
— Хорошо, дочь моя. Ты действительно совершишь благое дело.
— Значит, вы отдаете мне Мунисэ?!
— Ее отцу трудно прокормить четверых детей, он будет вынужден отдать. В конце концов мы можем заплатить им пятьдесят курушей…
Удивляюсь, как в ту минуту я не сошла с ума от радости. Могла ли я надеяться, что моя мечта сбудется так легко!.. Я всю ночь придумывала ответы на возможные возражения, приготовила речь, которая должна была смягчить их сердца. Если бы и это не помогло, я готова была пожертвовать несколькими драгоценностями, доставшимися мне от матери. Можно ли было употребить их на большее дело?.. Ведь я спасла бы маленькую несчастную пленницу.
Но, оказалось, в этом нет никакой необходимости. Мне отдавали Мунисэ, дарили, как живую игрушку.
У каждого человека свои странности. Когда у меня большая радость, когда я очень счастлива, я не могу выражать свои чувства словами. Мне хочется непременно броситься на шею того, кто возле меня, целовать, сжимать в своих объятиях.
Мухтару-эфенди тоже грозила подобная опасность, но он отделался только тем, что я поцеловала его сморщенную руку.
Часа через два староста привел ко мне в школу отца Мунисэ. Я представляла его неприятным человеком с жестоким, страшным лицом, а увидела жалкого, болезненного старичка.
Он рассказал мне, что он тоже уроженец Стамбула, но вот уже около сорока лет не был на родине. Неуверенно, словно вспоминая далекий запутанный сон, говорил о Сарыйере, Аксарае.
Он соглашался отдать мне Мунисэ, но видно было, ему нелегко расставаться с дочерью. Я обещала ничего не жалеть для счастья девочки, сказала, что они всегда будут видеться.
Я уверена, что бедная, мрачная школа Зейнилер со времени своего основания не была свидетелем такого радостного праздника. Мы с Мунисэ сходили с ума от счастья, нам было тесно в этом доме. Откуда-то сверху тоже доносились веселая возня и щебетание. Казалось, наш смех будил воробьев, дремавших на карнизах крыши.
Мунисэ превратилась в маленькую барышню. Я чуть укоротила свое красное фланелевое платье, которое уже не носила, и получился нарядный детский туалет. В этом наряде (не знаю, как и передать!) Мунисэ стала похожа на шоколадную конфету — из тех, которые начинают таять сразу же, едва попадают в рот.
Снег за окном продолжал падать, хотя и не так сильно, как день назад. Под вечер я вышла с Мунисэ в сад. Мы бегали друг за другом, играли в снежки среди могильных камней, резвились до тех пор, пока Хатидже-ханым не вышла зажигать светильники для Зейни-баба.
Наша радость вызвала ласковую улыбку даже на суровом лице этой старой женщины.
— Идите, идите домой. Замерзнете, заболеете еще…
Замерзнуть? Замерзнуть, когда в сердце у тебя горят миллионы солнц?!
В этот вечер небо показалось мне деревом, раскинувшим во все стороны свои ветви, огромным жасминовым деревом, которое, тихонько покачиваясь, осыпает нас белыми цветами.
Наутро вместе с Хатидже-ханым мы пошли к мухтару. Старик решил, что я пришла к нему за новостями о Мунисэ, и сразу начал утешать меня:
— Пока не нашли, но я надеюсь… Поищем еще кое-где…
Я рассказала старосте о ночном происшествии. Сердце мое билось, в глазах темнело. Под конец, сжав на груди руки, словно умоляя о чем-то несбыточном, я пробормотала:
— Отдайте мне эту маленькую девочку… Я прижму ее к своему сердцу. Это будет мой ребенок! Вы же видите, несчастная погибнет в доме мачехи…
Мухтар-эфенди закрыл глаза и задумался.
Наконец он сказал:
— Хорошо, дочь моя. Ты действительно совершишь благое дело.
— Значит, вы отдаете мне Мунисэ?!
— Ее отцу трудно прокормить четверых детей, он будет вынужден отдать. В конце концов мы можем заплатить им пятьдесят курушей…
Удивляюсь, как в ту минуту я не сошла с ума от радости. Могла ли я надеяться, что моя мечта сбудется так легко!.. Я всю ночь придумывала ответы на возможные возражения, приготовила речь, которая должна была смягчить их сердца. Если бы и это не помогло, я готова была пожертвовать несколькими драгоценностями, доставшимися мне от матери. Можно ли было употребить их на большее дело?.. Ведь я спасла бы маленькую несчастную пленницу.
Но, оказалось, в этом нет никакой необходимости. Мне отдавали Мунисэ, дарили, как живую игрушку.
У каждого человека свои странности. Когда у меня большая радость, когда я очень счастлива, я не могу выражать свои чувства словами. Мне хочется непременно броситься на шею того, кто возле меня, целовать, сжимать в своих объятиях.
Мухтару-эфенди тоже грозила подобная опасность, но он отделался только тем, что я поцеловала его сморщенную руку.
Часа через два староста привел ко мне в школу отца Мунисэ. Я представляла его неприятным человеком с жестоким, страшным лицом, а увидела жалкого, болезненного старичка.
Он рассказал мне, что он тоже уроженец Стамбула, но вот уже около сорока лет не был на родине. Неуверенно, словно вспоминая далекий запутанный сон, говорил о Сарыйере, Аксарае.
Он соглашался отдать мне Мунисэ, но видно было, ему нелегко расставаться с дочерью. Я обещала ничего не жалеть для счастья девочки, сказала, что они всегда будут видеться.
Я уверена, что бедная, мрачная школа Зейнилер со времени своего основания не была свидетелем такого радостного праздника. Мы с Мунисэ сходили с ума от счастья, нам было тесно в этом доме. Откуда-то сверху тоже доносились веселая возня и щебетание. Казалось, наш смех будил воробьев, дремавших на карнизах крыши.
Мунисэ превратилась в маленькую барышню. Я чуть укоротила свое красное фланелевое платье, которое уже не носила, и получился нарядный детский туалет. В этом наряде (не знаю, как и передать!) Мунисэ стала похожа на шоколадную конфету — из тех, которые начинают таять сразу же, едва попадают в рот.
Снег за окном продолжал падать, хотя и не так сильно, как день назад. Под вечер я вышла с Мунисэ в сад. Мы бегали друг за другом, играли в снежки среди могильных камней, резвились до тех пор, пока Хатидже-ханым не вышла зажигать светильники для Зейни-баба.
Наша радость вызвала ласковую улыбку даже на суровом лице этой старой женщины.
— Идите, идите домой. Замерзнете, заболеете еще…
Замерзнуть? Замерзнуть, когда в сердце у тебя горят миллионы солнц?!
В этот вечер небо показалось мне деревом, раскинувшим во все стороны свои ветви, огромным жасминовым деревом, которое, тихонько покачиваясь, осыпает нас белыми цветами.
Зейнилер, 30 декабря.
Мы с Мунисэ так привязались друг к другу! Эта маленькая девочка забирает у меня все свободное от уроков время. Мне хочется научить ее всему, что я знаю сама. Несколько часов в день мы занимаемся французским языком. Иногда я обучаю ее даже танцам, закрыв наглухо двери и окна. Если об этом узнают в деревне, нас закидают камнями!..
Иногда мне хочется смеяться над собой.
— Чалыкушу, — говорю я, — стремясь всему обучить Мунисэ, не дай аллах, ты превратишь ее в Мирата, сына Хаджи-калфы.
Бедная маленькая крестьянка вдруг стала походить на девочку из благородной семьи. Каждое ее слово, каждый жест полны изящества. Сначала я удивлялась этому, но сейчас начинаю понимать, в чем дело: очевидно, мать Мунисэ не была таким уж ничтожеством, как о ней говорят.
Иногда мне хочется смеяться над собой.
— Чалыкушу, — говорю я, — стремясь всему обучить Мунисэ, не дай аллах, ты превратишь ее в Мирата, сына Хаджи-калфы.
Бедная маленькая крестьянка вдруг стала походить на девочку из благородной семьи. Каждое ее слово, каждый жест полны изящества. Сначала я удивлялась этому, но сейчас начинаю понимать, в чем дело: очевидно, мать Мунисэ не была таким уж ничтожеством, как о ней говорят.