Страница:
Кямран давно уже ждал меня. Боясь, что под чадрой окажется какая-нибудь знакомая женщина, которая заговорит со мной и задержит, я хотела было скрыться за деревьями. Но тут незнакомка окликнула меня:
— Барышня, милая, простите за беспокойство…
Мне пришлось подойти к воротам.
— Пожалуйста, ханым-эфенди, — сказала я. — К вашим услугам. Что вам угодно?..
— Это особняк покойного Сейфеддина-паши, не так ли?
— Да, ханым-эфенди.
— А вы тоже здесь живете, барышня?
— Да.
— В таком случае у меня к вам просьба.
— Приказывайте, ханым-эфенди.
— Мне надо поговорить с госпожой Феридэ…
Я даже вздрогнула и, чтобы не рассмеяться, нагнула голову! Меня впервые в жизни величали госпожой.
Было немыслимо сознаться, что я и есть «госпожа Феридэ». У меня не хватило смелости сделать это.
— Ну что ж, ханым-эфенди, — кусая губы, ответила я, — извольте пожаловать в дом. Вы спросите в особняке, и вам позовут госпожу Феридэ…
Женщина в черном чаршафе вошла в калитку и приблизилась ко мне.
— Как хорошо, что я вас встретила, дитя мое, — сказала она. — Прошу вас, помогите мне. Вы будете свидетелем моего разговора с Феридэ-ханым. Только об этом никто не должен знать.
Невозможно передать моего удивления. Было уже довольно темно, и я не могла разглядеть под черной чадрой лица незнакомки.
Наконец, после некоторого колебания, я сказала:
— Ханым-эфенди, я не могла сразу признаться, так как не совсем одета… Но Феридэ — это я.
— Вы та самая Феридэ-ханым, которая выходит замуж за Кямрана-бея? — взволнованно спросила женщина.
Я улыбнулась.
— В доме только одна Феридэ, ханым-эфенди.
Женщина в черном чаршафе вдруг замолчала. Минуту назад она с таким нетерпением хотела увидеть Феридэ, а сейчас стояла, будто истукан. В чем дело? Может, она не верила, что я — Феридэ? Или тут дело в другом?..
Стараясь скрыть удивление, я сказала:
— Жду ваших приказаний, ханым-эфенди.
Странно. Незнакомка словно воды в рот набрала.
В глубине сада я увидела скамейку и сказала:
— Хотите, пройдем в сад, ханым-эфенди… Там нас никто не потревожит, и мы спокойно поговорим.
Незнакомка продолжала хранить молчание даже тогда, когда мы сели на скамейку. Но вот, кажется, она решилась, ибо резким движением откинула вверх чадру… Я увидела умное нервное лицо. Женщине было лет под тридцать. Хотя уже порядком стемнело, в глаза сразу бросалась ее мертвенная бледность.
— Феридэ-ханым, — начала она, — я пришла сюда по поручению своей очень близкой и давней подруги. Никогда не думала, что миссия, которую я взяла на себя, окажется столь трудной… Только что я настаивала, чтобы вы позвали Феридэ-ханым, а сейчас мне хочется убежать…
Меня охватила внутренняя дрожь, сердце тревожно заколотилось. Но я почувствовала, что если не буду смелее, женщина сдержит слово и убежит. Стараясь казаться спокойной, я сказала:
— Миссия есть миссия, ханым-эфенди. Надо быть решительной. Знает ли меня ваша подруга?
— Нет… Вернее, она незнакома с вами, но ей известно, что вы невеста Кямрана-бея.
— Она знает Кямрана-бея?
Незнакомка не ответила, а я вдруг почувствовала, что не в силах спрашивать дальше. Хотя я умирала от любопытства, но, мне кажется, пожелай она действительно уйти в ту минуту, я не стала бы ее задерживать.
— Слушайте меня, Феридэ-ханым… Вы не знаете, почему я вдруг заколебалась. Я думала увидеть взрослую девушку, а передо мной маленькая школьница. Я боюсь огорчить вас… Вот причина моей нерешительности.
Жалость незнакомки задела мое самолюбие и вернула силы.
Я поднялась со скамейки, прислонилась спиной к дереву, обхватила ствол руками и сказала спокойным, даже повелительным голосом:
— В таких случаях нельзя быть нерешительной. Я чувствую, вопрос важный. Поэтому лучше, если мы отбросим всякую жалость и будем говорить откровенно.
Мой храбрый вид заставил незнакомку взять себя в руки.
— Вы очень любите Кямран-бея? — спросила она.
— Не понимаю, какое это имеет отношение к вам, ханым-эфенди.
— Видимо, имеет, Феридэ-ханым.
— Я вам уже сказала, ханым-эфенди, если мы не будем говорить откровенно, у нас ничего не получится.
— Хорошо. Пусть будет по-вашему. Я должна вам сообщить, что, кроме вас, Кямрана-бея любит еще одна…
— Вполне возможно, ханым-эфенди. Кямран — молодой человек, обладающий очень многими достоинствами… И нет ничего удивительного, если он приглянулся еще какой-нибудь женщине.
Какое-то подсознательное чувство говорило мне, что вот в этот тихий летний вечер, когда даже листья деревьев не шелестели, в наш дом неожиданно ворвалась буря. И не знаю откуда, но во мне появились сила и желание противостоять этой беде.
Последнюю фразу я произнесла даже немного иронически. Женщина продолжала сидеть, только как-то странно выпрямилась, нервным жестом поправила концы своего чаршафа и стиснула руками край скамейки. Я почувствовала, что сейчас незнакомка откроет наконец, ради чего она сюда пришла.
Бесстрастным голосом она сказала:
— На первый взгляд вы мне показались ребенком, но сейчас я вижу перед собой умную взрослую девушку. Как жаль, что Кямран-бей не смог оценить вас по заслугам… Впрочем, может, он и оценил вас, но потом поддался временной слабости. Одним словом, два года назад он познакомился в Европе с моей подругой, о которой я вам сказала. Не знаю, стоит ли вам рассказывать остальные подробности?..
Я кивнула головой:
— Мне надо удостовериться в правдивости ваших слов.
— Мою подругу зовут Мюневвер. Это дочь одного из старых придворных султана. Когда-то она увлеклась одним человеком, вышла замуж, но не была счастлива. После всех потрясений бедняжка заболела. Врачи посоветовали отправить ее в Европу. Новая любовь пришла в тот момент, когда она уже выздоровела и собиралась возвращаться на родину. Кямран-бей приехал в Швейцарию. Не знаю, в отпуск ли, в командировку, но знакомство их произошло там. Он приехал на неделю, а оставался там около двух месяцев. Кажется, у него была даже по этому поводу неприятность…
— С вашего позволения, один вопрос… — перебила я. — Какую цель преследует ваша подруга, желая, чтобы я обо всем узнала?
Незнакомка встала.
— А вот на это трудно ответить, — сказала она, потирая руки, затянутые в перчатки. — Сегодня Мюневвер — ваш враг.
— Помилуйте!..
— Да, это так, Феридэ-ханым. Она совсем неплохой человек. Очень впечатлительное существо. Кямран-бей для нее не случайное приключение… Она надеялась выйти за него замуж. Если искать виновного, то это Кямран-бей. Он скрыл, что дал слово другой. Моя миссия весьма неприятна. Но я взяла ее на себя, так как боюсь, что эта чувствительная женщина, к тому же больная, умрет.
— То есть умрет, если не выйдет замуж за Кямрана?
— Зачем говорить неправду? Да. После этого известия она не сможет жить…
— Жаль бедняжку.
— Вернее, жаль вас обеих.
Я сделала предостерегающий жест рукой, давая понять, что она зашла слишком далеко, и засмеялась.
— Не трогайте меня. Думайте лучше о подруге.
— Почему же, Феридэ-ханым?.. Правда, мы много лет дружим с Мюневвер… Но вы тоже очень приятная молодая девушка и совершенно ни в чем не виноваты. И если я жалею вас…
— Этого я вам не позволю! — перебила я незнакомку еще более решительно и строго. — Я считаю, нам не о чем больше говорить.
Во время разговора незнакомка несколько раз открывала и закрывала свой ридикюль, словно собиралась что-то достать. Видя, что я хочу оборвать беседу, она вынула смятый листок бумаги и протянула мне.
— Феридэ-ханым, я боялась, что вы усомнитесь в правдивости моих слов, поэтому захватила письмо Кямрана-бея. Не знаю, возможно, оно вас расстроит…
Сначала я хотела отстранить письмо рукой, но потом испугалась, что поступаю неверно, и взяла.
— Хотите, я оставлю его?.. Потом прочтете. Оно уже не нужно моей подруге.
Я пожала плечами:
— Да и мне оно не пригодится. А для вашей подруги это память… Пусть лучше письмо останется у нее. Только позвольте, я быстренько пробегу его глазами.
Было уже совсем темно. Я вышла из-за деревьев на аллею и поднесла письмо к глазам. Почерк был знаком.
«Мой желтый цветок!» — начиналось оно. Затем следовал ряд поэтических сравнений, из которых явствовало, что подобно тому, как землю на восходе заливает чистый предутренний свет, так и «желтый цветок» своим появлением озарял его сердце лучезарным сиянием… «…в моей душе жила непонятная радость, предчувствие чего-то необычайного, что должно со мной произойти…» — писал Кямран. И, наконец, предчувствие сбылось: однажды вечером в саду отеля он увидел в электрическом свете «желтый цветок».
Мои глаза метались по письму, строчки сливались, так как уже окончательно стемнело. Я совсем не запомнила содержания. Но конец письма я перечитала несколько раз, и он навеки врезался в мою память.
«…Сердце мое было пусто, во мне жила потребность любить. Когда я увидел перед собой вас, тоненькую, высокую, голубоглазую, жизнь мне представилась в другом свете…»
Незнакомка медленно приблизилась ко мне и заговорила дрожащим голосом:
— Феридэ-ханым, я огорчила вас?.. Но поверьте, что…
Я вздрогнула и протянула ей письмо.
— Откуда вы взяли? Чему здесь огорчаться? В этой истории нет ничего необычного. Я даже благодарна вам. Вы открыли мне глаза. А сейчас разрешите попрощаться.
Я кивнула головой и пошла к дому. Но незнакомка окликнула меня:
— Феридэ-ханым, простите, еще на минуточку… Что же мне сказать своей подруге?
— Скажите, что вы выполнили свою миссию. Остальное ее не касается. Вот и все.
Незнакомка говорила что-то еще, но я не стала слушать.
Не знаю, сколько ждал меня Кямран у большого камня, которому не суждено было стать свидетелем нашего примирения, но, думаю, он был ошеломлен, когда, наконец, устав ждать, пришел в мою комнату и прочел несколько строк, нацарапанных на разлинованном листе школьной тетрадки: «Кямран-бей-эфенди, мне все известно о вашем романе с „желтым цветком“. Мы не увидимся с вами до самой смерти. Я ненавижу тебя! Феридэ».
— Барышня, милая, простите за беспокойство…
Мне пришлось подойти к воротам.
— Пожалуйста, ханым-эфенди, — сказала я. — К вашим услугам. Что вам угодно?..
— Это особняк покойного Сейфеддина-паши, не так ли?
— Да, ханым-эфенди.
— А вы тоже здесь живете, барышня?
— Да.
— В таком случае у меня к вам просьба.
— Приказывайте, ханым-эфенди.
— Мне надо поговорить с госпожой Феридэ…
Я даже вздрогнула и, чтобы не рассмеяться, нагнула голову! Меня впервые в жизни величали госпожой.
Было немыслимо сознаться, что я и есть «госпожа Феридэ». У меня не хватило смелости сделать это.
— Ну что ж, ханым-эфенди, — кусая губы, ответила я, — извольте пожаловать в дом. Вы спросите в особняке, и вам позовут госпожу Феридэ…
Женщина в черном чаршафе вошла в калитку и приблизилась ко мне.
— Как хорошо, что я вас встретила, дитя мое, — сказала она. — Прошу вас, помогите мне. Вы будете свидетелем моего разговора с Феридэ-ханым. Только об этом никто не должен знать.
Невозможно передать моего удивления. Было уже довольно темно, и я не могла разглядеть под черной чадрой лица незнакомки.
Наконец, после некоторого колебания, я сказала:
— Ханым-эфенди, я не могла сразу признаться, так как не совсем одета… Но Феридэ — это я.
— Вы та самая Феридэ-ханым, которая выходит замуж за Кямрана-бея? — взволнованно спросила женщина.
Я улыбнулась.
— В доме только одна Феридэ, ханым-эфенди.
Женщина в черном чаршафе вдруг замолчала. Минуту назад она с таким нетерпением хотела увидеть Феридэ, а сейчас стояла, будто истукан. В чем дело? Может, она не верила, что я — Феридэ? Или тут дело в другом?..
Стараясь скрыть удивление, я сказала:
— Жду ваших приказаний, ханым-эфенди.
Странно. Незнакомка словно воды в рот набрала.
В глубине сада я увидела скамейку и сказала:
— Хотите, пройдем в сад, ханым-эфенди… Там нас никто не потревожит, и мы спокойно поговорим.
Незнакомка продолжала хранить молчание даже тогда, когда мы сели на скамейку. Но вот, кажется, она решилась, ибо резким движением откинула вверх чадру… Я увидела умное нервное лицо. Женщине было лет под тридцать. Хотя уже порядком стемнело, в глаза сразу бросалась ее мертвенная бледность.
— Феридэ-ханым, — начала она, — я пришла сюда по поручению своей очень близкой и давней подруги. Никогда не думала, что миссия, которую я взяла на себя, окажется столь трудной… Только что я настаивала, чтобы вы позвали Феридэ-ханым, а сейчас мне хочется убежать…
Меня охватила внутренняя дрожь, сердце тревожно заколотилось. Но я почувствовала, что если не буду смелее, женщина сдержит слово и убежит. Стараясь казаться спокойной, я сказала:
— Миссия есть миссия, ханым-эфенди. Надо быть решительной. Знает ли меня ваша подруга?
— Нет… Вернее, она незнакома с вами, но ей известно, что вы невеста Кямрана-бея.
— Она знает Кямрана-бея?
Незнакомка не ответила, а я вдруг почувствовала, что не в силах спрашивать дальше. Хотя я умирала от любопытства, но, мне кажется, пожелай она действительно уйти в ту минуту, я не стала бы ее задерживать.
— Слушайте меня, Феридэ-ханым… Вы не знаете, почему я вдруг заколебалась. Я думала увидеть взрослую девушку, а передо мной маленькая школьница. Я боюсь огорчить вас… Вот причина моей нерешительности.
Жалость незнакомки задела мое самолюбие и вернула силы.
Я поднялась со скамейки, прислонилась спиной к дереву, обхватила ствол руками и сказала спокойным, даже повелительным голосом:
— В таких случаях нельзя быть нерешительной. Я чувствую, вопрос важный. Поэтому лучше, если мы отбросим всякую жалость и будем говорить откровенно.
Мой храбрый вид заставил незнакомку взять себя в руки.
— Вы очень любите Кямран-бея? — спросила она.
— Не понимаю, какое это имеет отношение к вам, ханым-эфенди.
— Видимо, имеет, Феридэ-ханым.
— Я вам уже сказала, ханым-эфенди, если мы не будем говорить откровенно, у нас ничего не получится.
— Хорошо. Пусть будет по-вашему. Я должна вам сообщить, что, кроме вас, Кямрана-бея любит еще одна…
— Вполне возможно, ханым-эфенди. Кямран — молодой человек, обладающий очень многими достоинствами… И нет ничего удивительного, если он приглянулся еще какой-нибудь женщине.
Какое-то подсознательное чувство говорило мне, что вот в этот тихий летний вечер, когда даже листья деревьев не шелестели, в наш дом неожиданно ворвалась буря. И не знаю откуда, но во мне появились сила и желание противостоять этой беде.
Последнюю фразу я произнесла даже немного иронически. Женщина продолжала сидеть, только как-то странно выпрямилась, нервным жестом поправила концы своего чаршафа и стиснула руками край скамейки. Я почувствовала, что сейчас незнакомка откроет наконец, ради чего она сюда пришла.
Бесстрастным голосом она сказала:
— На первый взгляд вы мне показались ребенком, но сейчас я вижу перед собой умную взрослую девушку. Как жаль, что Кямран-бей не смог оценить вас по заслугам… Впрочем, может, он и оценил вас, но потом поддался временной слабости. Одним словом, два года назад он познакомился в Европе с моей подругой, о которой я вам сказала. Не знаю, стоит ли вам рассказывать остальные подробности?..
Я кивнула головой:
— Мне надо удостовериться в правдивости ваших слов.
— Мою подругу зовут Мюневвер. Это дочь одного из старых придворных султана. Когда-то она увлеклась одним человеком, вышла замуж, но не была счастлива. После всех потрясений бедняжка заболела. Врачи посоветовали отправить ее в Европу. Новая любовь пришла в тот момент, когда она уже выздоровела и собиралась возвращаться на родину. Кямран-бей приехал в Швейцарию. Не знаю, в отпуск ли, в командировку, но знакомство их произошло там. Он приехал на неделю, а оставался там около двух месяцев. Кажется, у него была даже по этому поводу неприятность…
— С вашего позволения, один вопрос… — перебила я. — Какую цель преследует ваша подруга, желая, чтобы я обо всем узнала?
Незнакомка встала.
— А вот на это трудно ответить, — сказала она, потирая руки, затянутые в перчатки. — Сегодня Мюневвер — ваш враг.
— Помилуйте!..
— Да, это так, Феридэ-ханым. Она совсем неплохой человек. Очень впечатлительное существо. Кямран-бей для нее не случайное приключение… Она надеялась выйти за него замуж. Если искать виновного, то это Кямран-бей. Он скрыл, что дал слово другой. Моя миссия весьма неприятна. Но я взяла ее на себя, так как боюсь, что эта чувствительная женщина, к тому же больная, умрет.
— То есть умрет, если не выйдет замуж за Кямрана?
— Зачем говорить неправду? Да. После этого известия она не сможет жить…
— Жаль бедняжку.
— Вернее, жаль вас обеих.
Я сделала предостерегающий жест рукой, давая понять, что она зашла слишком далеко, и засмеялась.
— Не трогайте меня. Думайте лучше о подруге.
— Почему же, Феридэ-ханым?.. Правда, мы много лет дружим с Мюневвер… Но вы тоже очень приятная молодая девушка и совершенно ни в чем не виноваты. И если я жалею вас…
— Этого я вам не позволю! — перебила я незнакомку еще более решительно и строго. — Я считаю, нам не о чем больше говорить.
Во время разговора незнакомка несколько раз открывала и закрывала свой ридикюль, словно собиралась что-то достать. Видя, что я хочу оборвать беседу, она вынула смятый листок бумаги и протянула мне.
— Феридэ-ханым, я боялась, что вы усомнитесь в правдивости моих слов, поэтому захватила письмо Кямрана-бея. Не знаю, возможно, оно вас расстроит…
Сначала я хотела отстранить письмо рукой, но потом испугалась, что поступаю неверно, и взяла.
— Хотите, я оставлю его?.. Потом прочтете. Оно уже не нужно моей подруге.
Я пожала плечами:
— Да и мне оно не пригодится. А для вашей подруги это память… Пусть лучше письмо останется у нее. Только позвольте, я быстренько пробегу его глазами.
Было уже совсем темно. Я вышла из-за деревьев на аллею и поднесла письмо к глазам. Почерк был знаком.
«Мой желтый цветок!» — начиналось оно. Затем следовал ряд поэтических сравнений, из которых явствовало, что подобно тому, как землю на восходе заливает чистый предутренний свет, так и «желтый цветок» своим появлением озарял его сердце лучезарным сиянием… «…в моей душе жила непонятная радость, предчувствие чего-то необычайного, что должно со мной произойти…» — писал Кямран. И, наконец, предчувствие сбылось: однажды вечером в саду отеля он увидел в электрическом свете «желтый цветок».
Мои глаза метались по письму, строчки сливались, так как уже окончательно стемнело. Я совсем не запомнила содержания. Но конец письма я перечитала несколько раз, и он навеки врезался в мою память.
«…Сердце мое было пусто, во мне жила потребность любить. Когда я увидел перед собой вас, тоненькую, высокую, голубоглазую, жизнь мне представилась в другом свете…»
Незнакомка медленно приблизилась ко мне и заговорила дрожащим голосом:
— Феридэ-ханым, я огорчила вас?.. Но поверьте, что…
Я вздрогнула и протянула ей письмо.
— Откуда вы взяли? Чему здесь огорчаться? В этой истории нет ничего необычного. Я даже благодарна вам. Вы открыли мне глаза. А сейчас разрешите попрощаться.
Я кивнула головой и пошла к дому. Но незнакомка окликнула меня:
— Феридэ-ханым, простите, еще на минуточку… Что же мне сказать своей подруге?
— Скажите, что вы выполнили свою миссию. Остальное ее не касается. Вот и все.
Незнакомка говорила что-то еще, но я не стала слушать.
Не знаю, сколько ждал меня Кямран у большого камня, которому не суждено было стать свидетелем нашего примирения, но, думаю, он был ошеломлен, когда, наконец, устав ждать, пришел в мою комнату и прочел несколько строк, нацарапанных на разлинованном листе школьной тетрадки: «Кямран-бей-эфенди, мне все известно о вашем романе с „желтым цветком“. Мы не увидимся с вами до самой смерти. Я ненавижу тебя! Феридэ».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Б…, сентябрь 19… г.
— С тех пор как ты приехала, ты только и делаешь, что пишешь, пишешь дни и ночи напролет… Ну что это за бесконечное писание? Может, скажешь, письмо? Письма в тетрадках не пишут. Скажешь, книга? Тоже нет. Мы знаем,
книги пишут длинноволосые и бородатые улемы20. А ты всего-навсего девчонка и ростом-то с ноготок. Ну что ты там можешь писать, вот так без отдыха?
Этот вопрос задал мне старый номерной Хаджи-калфа. Больше часа он мыл полы в коридоре гостиницы, мурлыча себе под нос какую-то песенку, и теперь, утомившись, заглянул ко мне, чтобы, как он сам говорит, «перекинуться двумя строчками разговора».
Взглянув на него, я расхохоталась.
— Что за вид, Хаджи-калфа?
Обычно Хаджи-калфа ходил в белом переднике, а сегодня на нем было
стародавнее энтари21, с разрезами по бокам. Волоча за собой босыми ногами тряпку, он, чтобы не упасть, опирался на толстую палку.
— Что поделаешь? Занимаюсь женским делом, потому и оделся по-женски.
Если не считать приезжей из соседнего номера, с которой я иногда разговаривала, Хаджи-калфа был моим единственным собеседником. Правда, в первые дни он избегал меня, а если заходил по какому-нибудь делу в номер, то хлопал дверью и говорил:
— Это я. Покрой голову.
Я шутливо отвечала:
— Ну что ты, дорогой Хаджи-калфа! В чем дело? Ради аллаха… Какие между нами могут быть церемонии?
Сердитое лицо старика хмурилось еще больше.
— Э-э! Ничего-то ты не понимаешь, — ворчал он. — Разве можно внезапно, без предупреждения, входить к нареченным ислама…
«Нареченные ислама», вероятно, означало «женщины». Я не спрашивала об этом Хаджи-калфу, так как разговаривать на подобную тему не позволяла мне гордость учительницы. И все-таки однажды в шутливом тоне я объяснила ему бессмысленность столь «почтительного» обращения. Теперь Хаджи-калфа стучит в мою дверь запросто и заходит не стесняясь.
Видя, что я не перестаю подшучивать над ним, Хаджи-калфа хотел было обидеться, но раздумал.
— Ты нарочно так говоришь, чтобы рассердить меня. Но я не рассержусь… — Потом немного помолчал и добавил, грустно поглядев на меня:
— Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате. Пошути немного, посмейся, это не грех… Вот подружимся как следует — я тебе еще спляшу что-нибудь, чтобы ты хоть немного повеселилась. Согласна, ханым?
Как же объяснить Хаджи-калфе, что я пишу?
— У меня почерк скверный, Хаджи-калфа. Приходится упражняться, чтобы ребятишки не пристыдили меня. На днях ведь уроки начнутся.
Хаджи-калфа облокотился на палку, словно позировал фотографу, в глазах его засветилась добрая улыбка.
— Обманываешь, девчонка! Эх, знала бы ты, чего только не повидал в жизни Хаджи-калфа! Видел людей, которые, точно каллиграфы, почерком
«сюлюс» 22 пишут. Но писанина их и ломаного гроша не стоит. А есть такие, что пишут криво да косо, закорючками, как муравьиные ножки. Вот из них-то толк и получается. Знала бы ты, сколько я подметок истер, прислуживая в разных учреждениях; каких только чиновников мы не видели на своем веку! А у тебя какое-то горе… Да! Горе-то горе, но нас это не касается. Только, когда пишешь, старайся не пачкать пальцы чернилами. Вот это твоим школьникам может показаться смешным. Ну, ладно, ты пиши, а я пойду домывать полы.
Проводив Хаджи-калфу, я опять села за стол, но работать больше не могла. Слова старика заставили меня призадуматься.
Хаджи-калфа прав. Раз уже я взрослый человек, да еще учительница, которая не сегодня-завтра приступит к занятиям, нужно следить за собой, чтобы не осталось в поведении ничего детского, ни одной черточки. В самом деле, о чем говорят чернильные пятна на пальцах? А следы чернил на губах, хотя Хаджи-калфа ничего не сказал об этом? Как часто, когда я склоняюсь над своим дневником, особенно по ночам, мне вспоминается жизнь в пансионе. И меня обступают люди, которых не суждено больше встретить. Разве все это не связано с чернильными пятнами? И еще одну фразу Хаджи-калфы я никак не могу забыть: «Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате…»
Неужели, вырвавшись наконец навсегда из клетки, я все-таки кажусь кому-то птицей в заточении? Это, конечно, не так.
Для меня в слове «птица» заключен особый смысл. Для меня птица — это прежняя Чалыкушу, которая хочет расправить свои перебитые крылья и разжать сомкнутый клюв. Если Хаджи-калфа позволит себе и впредь разговаривать в таком тоне, боюсь, наши отношения могут испортиться.
Откровенно говоря, приходится напрягать последние силы, чтобы ежедневно заполнять страницы дневника; как трудно возвращаться к прошлому, в тот отвратительный мир, который остался позади…
В памятный вечер, когда я шла к себе после разговора с незнакомкой, в коридоре меня встретила тетка. Я не успела спрятаться в темный угол, и тетка заметила меня.
— Кто это? — крикнула она. — Ах, это ты, Феридэ? Почему прячешься?
Я стояла перед ней и молчала. В темноте мы не видели друг друга.
— Почему ты не идешь в сад?
Я продолжала молчать.
— Опять какая-нибудь шалость?
Казалось, чья-то невидимая рука сжимает мне горло, стараясь задушить.
— Тетя… — с трудом вымолвила я.
О, если бы тетка в ту минуту сказала мне ласковое слово, догладила, как обычно, по щеке, я бы, наверное, со слезами кинулась ей в объятья и все рассказала.
Но тетка ничего не понимала.
— Ну, что там у тебя еще за горе, Феридэ?
Так она говорила обычно, когда я приставала к ней с какой-нибудь просьбой. Но тогда мне показалось, что этими словами она хочет сказать: «не хватит ли наконец?!»
— Нет, ничего, тетя, — ответила я. — Позвольте, я вас поцелую.
Все-таки тетка была для меня матерью, и я не хотела с ней расставаться, не поцеловав на прощанье. Не дожидаясь ответа, я схватила в темноте ее за руки и поцеловала в обе щеки, а потом в глаза.
В комнате у меня все было перевернуто вверх дном. На стульях валялась одежда. Из ящиков открытого шкафа свешивалось белье. Девушка, решившаяся на столь смелый шаг, не должна была оставлять, как неряха школьница, свою комнату в таком виде. Но что поделаешь? Я торопилась.
Я не зажигала лампу, так как боялась, что кто-нибудь заметит в окне свет и придет. В темноте я кое-как нацарапала Кямрану несколько прощальных слов, затем достала из шкафа свой диплом, перевязанный красной лентой, несколько безделушек, дорогих мне как память, да кольцо и сережки, оставшиеся от матери, и все сложила в школьный чемоданчик.
Наверно, вот так поступали приемные дети, покидая чужой дом. Подумав об этом, я горько улыбнулась.
Куда идти? Это пришло мне в голову только на улице. Да, куда я могла пойти? Утром было бы легче. В мыслях рождались какие-то смутные планы. Главное — пережить ночь. Но где укрыться в такой поздний час? Кажется, все было предусмотрено, но не могла же я с чемоданом в руках до утра бродить одна по полям! В доме, конечно, вскоре поднимется переполох. В полицию, возможно, не обратятся, боясь позора, но поиски, несомненно, начнутся. Поезд, экипаж, пароход — все это отпадало. Так слишком быстро нападут на мой след.
Теперь, когда я решила жить самостоятельно, ничто не могло принудить меня вернуться в ненавистный дом. Но мое решение родные могли счесть за детское безрассудство, за каприз взбалмошной девчонки и понапрасну только мучили бы себя и меня.
Я знала, что письмо, которое напишу завтра тетке, заставит их отказаться от поисков, и они уже больше никогда не упомянут мое имя!
Сначала я подумала о подругах, живущих поблизости. Они, конечно, могли принять меня хорошо. Но им мой поступок мог показаться непонятным, даже неблаговидным. Они побоялись бы себя скомпрометировать, пришлось бы как-то объяснять столь необычный визит. Нет, у меня не хватило» бы сил отчитываться перед чужими людьми, выслушивать их наставления. Наконец, знакомые, о которых я в первую очередь вспомнила, были известны также и моим домашним. Они кинулись бы искать меня прежде всего у них. Да и родители подружек не стали бы обманывать моих родственников, они не сказали бы им: «Ее здесь нет».
Идти по проспекту, ведущему к станции, было опасно, и я свернула в улочку Ичеренкейя. Темнота становилась непроницаемой. Мной овладела растерянность, в душу закрадывался страх, и вдруг я вспомнила про нашу старую знакомую, переселенку с Балкан, которая лет восемь — десять тому назад была кормилицей у моих дальних родственников. Она жила на Сахрайиджедит и часто наведывалась к нам в особняк.
В прошлом году, возвращаясь как-то после длительной вечерней прогулки, мы зашли к ней и с полчаса отдыхали у нее в саду. Она любила меня, я всегда дарила ей кое-какие старые вещи. Можно было, пожалуй, эту ночь провести у нее дома, и никто бы не додумался искать меня там.
По улице проезжала повозка. Я хотела было ее остановить, но потом раздумала: слишком опасно, да и мелких денег у меня не было. Волей-неволей пришлось идти пешком. Завидев в темноте какую-нибудь тень или услышав шаги, я начинала дрожать и застывала на месте. Любой заподозрил бы неладное, увидев ночью одинокую женщину на безлюдной загородной дороге. К счастью, мне никто не встретился. Только около какого-то сада навстречу мне вышло несколько пьяных мужчин, горланивших песни, но все обошлось благополучно, я перелезла через низенькую садовую изгородь и переждала, пока гуляки пройдут мимо. На мое счастье, в саду не оказалось собаки, а не то мне пришлось бы худо.
Уже на улице Сахрайиджедит я встретила сторожа, который устало волочил по мостовой свою палку. Но и тут мне повезло, он не заметил меня и свернул в темный переулок.
Увидев меня, кормилица и ее старый муж были несказанно удивлены. Я рассказала им небылицу, которую придумала по дороге:
— Мы с дядей, старшим братом матери, возвращались из Скутари, но у экипажа сломалось колесо. В такой поздний час другого экипажа найти не удалось; пришлось возвращаться пешком. Издали мы увидели огонек в вашем окне. Дядя сказал: «Ступай, Феридэ. Это не чужие. Переночуй у кормилицы, а я зайду к своему товарищу, который живет поблизости».
Мой рассказ был не очень складен. Пожалуй, эти простодушные люди не очень поверили ему, однако приютить у себя на ночь «госпожу» было для них большой честью, и они не досаждали мне расспросами.
На следующее утро чистенькая, пахнущая цветочными духами постель, приготовленная бедной кормилицей для меня, была пуста. Если женщина и заподозрила неладное, то было уже поздно, птица улетела.
В ту ночь, потушив лампу и уставившись в темноту, я разработала подробный план, в котором основное место отводилось моему диплому, перевязанному красной ленточкой. До того дня я считала, что ему суждено валяться да желтеть в шкафу, но теперь все мои надежды и чаяния были связаны с этой бумажкой, о которой посторонние отзывались весьма похвально. И вот благодаря диплому я смогу работать учительницей в каком-нибудь
вилайете23 Анатолии и быть всю жизнь среди детей, веселой и счастливой.
До отъезда из Стамбула я решила укрыться в Эйюбе у Гюльмисаль-калфы, старой черкешенки, которая была нянькой моей покойной матери. Когда мать выходила замуж, Гюльмисаль пристроилась помощницей у старой надзирательницы из Эйюба.
Она очень любила мою мать и терпеть не могла теток, которые платили ей тем же. Пока была жива бабушка. Гюльмисаль иногда приходила в особняк, приносила мне пестрые, разноцветные игрушки, которые продавались только в Эйюбе. Но после смерти бабушки няня перестала у нас появляться, и тетки тотчас забыли о ней. Не знаю причины этой неприязни, но мне кажется, в прошлом у них были какие-то счеты.
Словом, для меня во всем Стамбуле не было места надежнее, чем дом Гюльмисаль-калфы.
Я была уверена, что, получив мое письмо, содержание которого представлялось мне все отчетливее, тетка только всплакнет. Это ничего! Ну, а что касается подлого сыночка? Думаю, совесть не позволит ему показаться мне на глаза (человек как-никак), даже если он выследит мое местопребывание.
Рано утром я подошла к дому Гюльмисаль. Калитка оказалась открытой, хозяйка мыла каменный дворик. Выкрашенные хной волосы выбивались у нее из-под платка, на босых ногах были банные чувяки.
Я остановилась у калитки и молча наблюдала за нею. Лицо мое было плотно закрыто чадрой. Гюльмисаль не могла узнать меня.
— Вам что-нибудь надо, ханым? — спросила она, растерянно тараща поблекшие голубые глаза.
Судорожно глотнув несколько раз воздух, я спросила:
— Дады24, не узнаешь?
Мой голос неожиданно поразил Гюльмисаль, она отпрянула, словно в испуге, и вскрикнула:
— Аллах всемогущий!.. Аллах всемогущий!.. Открой лицо, ханым!
Я поставила чемоданчик и откинула чадру.
— Гюзидэ! — глухо вскрикнула Гюльмисаль. — Моя Гюзидэ пришла!.. Ах, дитя мое!.. — Она бросилась ко мне и обняла слабыми руками во вздутыми венами.
Слезы ручьем текли по ее лицу.
— Ах, дитя мое!.. Ах, дитя мое!.. — всхлипывала она.
Мне была понятна причина такого волнения. Говорили, что с возрастом я все больше походила на покойную мать. Одна ее давняя подруга часто говорила:
— Не могу без слез слушать Феридэ. Голос, лицо — совсем Гюзидэ в двадцать лет.
Вот почему так разволновалась Гюльмисаль-калфа. До этой встречи я никогда не думала, что слезы на глазах у женщины могут доставить мне столько радости.
Я помню мать как-то очень смутно. Неясный образ ее, всплывающий в моей памяти, можно сравнить, пожалуй, со старым запыленным портретом, где краски потускнели, а контуры стерлись, — с портретом, который давно уже висит в забытой комнате. И до того дня этот образ не пробуждал во мне ни грусти, ни чувства любви. Но когда бедная, старая Гюльмисаль-калфа закричала: «Моя Гюзидэ!» — со мной произошло непонятное: перед глазами вдруг возник образ матери, защемило сердце, и я заплакала навзрыд, приговаривая: «Мама!.. Мамочка!»
Несчастная черкешенка, забыв про свое горе, принялась утешать меня.
Я спросила сквозь слезы:
— Скажи, Гюльмисаль, я очень похожа на маму?
— Очень, дочь моя! Увидев тебя, я чуть с ума не сошла. Мне почудилось, будто это Гюзидэ. Да пошлет тебе аллах долгой жизни!
Через минуту Гюльмисаль, заливаясь слезами, раздевала меня, как ребенка, в своей комнате, окна которой выходили в выложенный камнями дворик.
Никогда не забуду радости первых часов пребывания в ее маленькой комнатушке с батистовыми занавесками на окнах. Гюльмисаль раздела меня и уложила в кровать, застеленную тканым покрывалом. Я положила голову к ней на колени, и она гладила мое лицо, волосы и рассказывала о матери. Она рассказывала все по порядку, начиная с той минуты, когда впервые взяла на руки новорожденную, завернутую в синий головной платок, и кончая днем разлуки.
Потом и мне пришлось все рассказать, и я выложила Гюльмисаль мои злоключения. Сначала она слушала с улыбкой, будто детскую сказку, лишь часто вздыхала, приговаривая: «Ах, дитя мое!» Но когда я дошла до описания событий минувшего дня и своего побега, заявив при этом, что ни за что не вернусь в особняк, Гюльмисаль не на шутку разволновалась:
книги пишут длинноволосые и бородатые улемы20. А ты всего-навсего девчонка и ростом-то с ноготок. Ну что ты там можешь писать, вот так без отдыха?
Этот вопрос задал мне старый номерной Хаджи-калфа. Больше часа он мыл полы в коридоре гостиницы, мурлыча себе под нос какую-то песенку, и теперь, утомившись, заглянул ко мне, чтобы, как он сам говорит, «перекинуться двумя строчками разговора».
Взглянув на него, я расхохоталась.
— Что за вид, Хаджи-калфа?
Обычно Хаджи-калфа ходил в белом переднике, а сегодня на нем было
стародавнее энтари21, с разрезами по бокам. Волоча за собой босыми ногами тряпку, он, чтобы не упасть, опирался на толстую палку.
— Что поделаешь? Занимаюсь женским делом, потому и оделся по-женски.
Если не считать приезжей из соседнего номера, с которой я иногда разговаривала, Хаджи-калфа был моим единственным собеседником. Правда, в первые дни он избегал меня, а если заходил по какому-нибудь делу в номер, то хлопал дверью и говорил:
— Это я. Покрой голову.
Я шутливо отвечала:
— Ну что ты, дорогой Хаджи-калфа! В чем дело? Ради аллаха… Какие между нами могут быть церемонии?
Сердитое лицо старика хмурилось еще больше.
— Э-э! Ничего-то ты не понимаешь, — ворчал он. — Разве можно внезапно, без предупреждения, входить к нареченным ислама…
«Нареченные ислама», вероятно, означало «женщины». Я не спрашивала об этом Хаджи-калфу, так как разговаривать на подобную тему не позволяла мне гордость учительницы. И все-таки однажды в шутливом тоне я объяснила ему бессмысленность столь «почтительного» обращения. Теперь Хаджи-калфа стучит в мою дверь запросто и заходит не стесняясь.
Видя, что я не перестаю подшучивать над ним, Хаджи-калфа хотел было обидеться, но раздумал.
— Ты нарочно так говоришь, чтобы рассердить меня. Но я не рассержусь… — Потом немного помолчал и добавил, грустно поглядев на меня:
— Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате. Пошути немного, посмейся, это не грех… Вот подружимся как следует — я тебе еще спляшу что-нибудь, чтобы ты хоть немного повеселилась. Согласна, ханым?
Как же объяснить Хаджи-калфе, что я пишу?
— У меня почерк скверный, Хаджи-калфа. Приходится упражняться, чтобы ребятишки не пристыдили меня. На днях ведь уроки начнутся.
Хаджи-калфа облокотился на палку, словно позировал фотографу, в глазах его засветилась добрая улыбка.
— Обманываешь, девчонка! Эх, знала бы ты, чего только не повидал в жизни Хаджи-калфа! Видел людей, которые, точно каллиграфы, почерком
«сюлюс» 22 пишут. Но писанина их и ломаного гроша не стоит. А есть такие, что пишут криво да косо, закорючками, как муравьиные ножки. Вот из них-то толк и получается. Знала бы ты, сколько я подметок истер, прислуживая в разных учреждениях; каких только чиновников мы не видели на своем веку! А у тебя какое-то горе… Да! Горе-то горе, но нас это не касается. Только, когда пишешь, старайся не пачкать пальцы чернилами. Вот это твоим школьникам может показаться смешным. Ну, ладно, ты пиши, а я пойду домывать полы.
Проводив Хаджи-калфу, я опять села за стол, но работать больше не могла. Слова старика заставили меня призадуматься.
Хаджи-калфа прав. Раз уже я взрослый человек, да еще учительница, которая не сегодня-завтра приступит к занятиям, нужно следить за собой, чтобы не осталось в поведении ничего детского, ни одной черточки. В самом деле, о чем говорят чернильные пятна на пальцах? А следы чернил на губах, хотя Хаджи-калфа ничего не сказал об этом? Как часто, когда я склоняюсь над своим дневником, особенно по ночам, мне вспоминается жизнь в пансионе. И меня обступают люди, которых не суждено больше встретить. Разве все это не связано с чернильными пятнами? И еще одну фразу Хаджи-калфы я никак не могу забыть: «Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате…»
Неужели, вырвавшись наконец навсегда из клетки, я все-таки кажусь кому-то птицей в заточении? Это, конечно, не так.
Для меня в слове «птица» заключен особый смысл. Для меня птица — это прежняя Чалыкушу, которая хочет расправить свои перебитые крылья и разжать сомкнутый клюв. Если Хаджи-калфа позволит себе и впредь разговаривать в таком тоне, боюсь, наши отношения могут испортиться.
Откровенно говоря, приходится напрягать последние силы, чтобы ежедневно заполнять страницы дневника; как трудно возвращаться к прошлому, в тот отвратительный мир, который остался позади…
В памятный вечер, когда я шла к себе после разговора с незнакомкой, в коридоре меня встретила тетка. Я не успела спрятаться в темный угол, и тетка заметила меня.
— Кто это? — крикнула она. — Ах, это ты, Феридэ? Почему прячешься?
Я стояла перед ней и молчала. В темноте мы не видели друг друга.
— Почему ты не идешь в сад?
Я продолжала молчать.
— Опять какая-нибудь шалость?
Казалось, чья-то невидимая рука сжимает мне горло, стараясь задушить.
— Тетя… — с трудом вымолвила я.
О, если бы тетка в ту минуту сказала мне ласковое слово, догладила, как обычно, по щеке, я бы, наверное, со слезами кинулась ей в объятья и все рассказала.
Но тетка ничего не понимала.
— Ну, что там у тебя еще за горе, Феридэ?
Так она говорила обычно, когда я приставала к ней с какой-нибудь просьбой. Но тогда мне показалось, что этими словами она хочет сказать: «не хватит ли наконец?!»
— Нет, ничего, тетя, — ответила я. — Позвольте, я вас поцелую.
Все-таки тетка была для меня матерью, и я не хотела с ней расставаться, не поцеловав на прощанье. Не дожидаясь ответа, я схватила в темноте ее за руки и поцеловала в обе щеки, а потом в глаза.
В комнате у меня все было перевернуто вверх дном. На стульях валялась одежда. Из ящиков открытого шкафа свешивалось белье. Девушка, решившаяся на столь смелый шаг, не должна была оставлять, как неряха школьница, свою комнату в таком виде. Но что поделаешь? Я торопилась.
Я не зажигала лампу, так как боялась, что кто-нибудь заметит в окне свет и придет. В темноте я кое-как нацарапала Кямрану несколько прощальных слов, затем достала из шкафа свой диплом, перевязанный красной лентой, несколько безделушек, дорогих мне как память, да кольцо и сережки, оставшиеся от матери, и все сложила в школьный чемоданчик.
Наверно, вот так поступали приемные дети, покидая чужой дом. Подумав об этом, я горько улыбнулась.
Куда идти? Это пришло мне в голову только на улице. Да, куда я могла пойти? Утром было бы легче. В мыслях рождались какие-то смутные планы. Главное — пережить ночь. Но где укрыться в такой поздний час? Кажется, все было предусмотрено, но не могла же я с чемоданом в руках до утра бродить одна по полям! В доме, конечно, вскоре поднимется переполох. В полицию, возможно, не обратятся, боясь позора, но поиски, несомненно, начнутся. Поезд, экипаж, пароход — все это отпадало. Так слишком быстро нападут на мой след.
Теперь, когда я решила жить самостоятельно, ничто не могло принудить меня вернуться в ненавистный дом. Но мое решение родные могли счесть за детское безрассудство, за каприз взбалмошной девчонки и понапрасну только мучили бы себя и меня.
Я знала, что письмо, которое напишу завтра тетке, заставит их отказаться от поисков, и они уже больше никогда не упомянут мое имя!
Сначала я подумала о подругах, живущих поблизости. Они, конечно, могли принять меня хорошо. Но им мой поступок мог показаться непонятным, даже неблаговидным. Они побоялись бы себя скомпрометировать, пришлось бы как-то объяснять столь необычный визит. Нет, у меня не хватило» бы сил отчитываться перед чужими людьми, выслушивать их наставления. Наконец, знакомые, о которых я в первую очередь вспомнила, были известны также и моим домашним. Они кинулись бы искать меня прежде всего у них. Да и родители подружек не стали бы обманывать моих родственников, они не сказали бы им: «Ее здесь нет».
Идти по проспекту, ведущему к станции, было опасно, и я свернула в улочку Ичеренкейя. Темнота становилась непроницаемой. Мной овладела растерянность, в душу закрадывался страх, и вдруг я вспомнила про нашу старую знакомую, переселенку с Балкан, которая лет восемь — десять тому назад была кормилицей у моих дальних родственников. Она жила на Сахрайиджедит и часто наведывалась к нам в особняк.
В прошлом году, возвращаясь как-то после длительной вечерней прогулки, мы зашли к ней и с полчаса отдыхали у нее в саду. Она любила меня, я всегда дарила ей кое-какие старые вещи. Можно было, пожалуй, эту ночь провести у нее дома, и никто бы не додумался искать меня там.
По улице проезжала повозка. Я хотела было ее остановить, но потом раздумала: слишком опасно, да и мелких денег у меня не было. Волей-неволей пришлось идти пешком. Завидев в темноте какую-нибудь тень или услышав шаги, я начинала дрожать и застывала на месте. Любой заподозрил бы неладное, увидев ночью одинокую женщину на безлюдной загородной дороге. К счастью, мне никто не встретился. Только около какого-то сада навстречу мне вышло несколько пьяных мужчин, горланивших песни, но все обошлось благополучно, я перелезла через низенькую садовую изгородь и переждала, пока гуляки пройдут мимо. На мое счастье, в саду не оказалось собаки, а не то мне пришлось бы худо.
Уже на улице Сахрайиджедит я встретила сторожа, который устало волочил по мостовой свою палку. Но и тут мне повезло, он не заметил меня и свернул в темный переулок.
Увидев меня, кормилица и ее старый муж были несказанно удивлены. Я рассказала им небылицу, которую придумала по дороге:
— Мы с дядей, старшим братом матери, возвращались из Скутари, но у экипажа сломалось колесо. В такой поздний час другого экипажа найти не удалось; пришлось возвращаться пешком. Издали мы увидели огонек в вашем окне. Дядя сказал: «Ступай, Феридэ. Это не чужие. Переночуй у кормилицы, а я зайду к своему товарищу, который живет поблизости».
Мой рассказ был не очень складен. Пожалуй, эти простодушные люди не очень поверили ему, однако приютить у себя на ночь «госпожу» было для них большой честью, и они не досаждали мне расспросами.
На следующее утро чистенькая, пахнущая цветочными духами постель, приготовленная бедной кормилицей для меня, была пуста. Если женщина и заподозрила неладное, то было уже поздно, птица улетела.
В ту ночь, потушив лампу и уставившись в темноту, я разработала подробный план, в котором основное место отводилось моему диплому, перевязанному красной ленточкой. До того дня я считала, что ему суждено валяться да желтеть в шкафу, но теперь все мои надежды и чаяния были связаны с этой бумажкой, о которой посторонние отзывались весьма похвально. И вот благодаря диплому я смогу работать учительницей в каком-нибудь
вилайете23 Анатолии и быть всю жизнь среди детей, веселой и счастливой.
До отъезда из Стамбула я решила укрыться в Эйюбе у Гюльмисаль-калфы, старой черкешенки, которая была нянькой моей покойной матери. Когда мать выходила замуж, Гюльмисаль пристроилась помощницей у старой надзирательницы из Эйюба.
Она очень любила мою мать и терпеть не могла теток, которые платили ей тем же. Пока была жива бабушка. Гюльмисаль иногда приходила в особняк, приносила мне пестрые, разноцветные игрушки, которые продавались только в Эйюбе. Но после смерти бабушки няня перестала у нас появляться, и тетки тотчас забыли о ней. Не знаю причины этой неприязни, но мне кажется, в прошлом у них были какие-то счеты.
Словом, для меня во всем Стамбуле не было места надежнее, чем дом Гюльмисаль-калфы.
Я была уверена, что, получив мое письмо, содержание которого представлялось мне все отчетливее, тетка только всплакнет. Это ничего! Ну, а что касается подлого сыночка? Думаю, совесть не позволит ему показаться мне на глаза (человек как-никак), даже если он выследит мое местопребывание.
Рано утром я подошла к дому Гюльмисаль. Калитка оказалась открытой, хозяйка мыла каменный дворик. Выкрашенные хной волосы выбивались у нее из-под платка, на босых ногах были банные чувяки.
Я остановилась у калитки и молча наблюдала за нею. Лицо мое было плотно закрыто чадрой. Гюльмисаль не могла узнать меня.
— Вам что-нибудь надо, ханым? — спросила она, растерянно тараща поблекшие голубые глаза.
Судорожно глотнув несколько раз воздух, я спросила:
— Дады24, не узнаешь?
Мой голос неожиданно поразил Гюльмисаль, она отпрянула, словно в испуге, и вскрикнула:
— Аллах всемогущий!.. Аллах всемогущий!.. Открой лицо, ханым!
Я поставила чемоданчик и откинула чадру.
— Гюзидэ! — глухо вскрикнула Гюльмисаль. — Моя Гюзидэ пришла!.. Ах, дитя мое!.. — Она бросилась ко мне и обняла слабыми руками во вздутыми венами.
Слезы ручьем текли по ее лицу.
— Ах, дитя мое!.. Ах, дитя мое!.. — всхлипывала она.
Мне была понятна причина такого волнения. Говорили, что с возрастом я все больше походила на покойную мать. Одна ее давняя подруга часто говорила:
— Не могу без слез слушать Феридэ. Голос, лицо — совсем Гюзидэ в двадцать лет.
Вот почему так разволновалась Гюльмисаль-калфа. До этой встречи я никогда не думала, что слезы на глазах у женщины могут доставить мне столько радости.
Я помню мать как-то очень смутно. Неясный образ ее, всплывающий в моей памяти, можно сравнить, пожалуй, со старым запыленным портретом, где краски потускнели, а контуры стерлись, — с портретом, который давно уже висит в забытой комнате. И до того дня этот образ не пробуждал во мне ни грусти, ни чувства любви. Но когда бедная, старая Гюльмисаль-калфа закричала: «Моя Гюзидэ!» — со мной произошло непонятное: перед глазами вдруг возник образ матери, защемило сердце, и я заплакала навзрыд, приговаривая: «Мама!.. Мамочка!»
Несчастная черкешенка, забыв про свое горе, принялась утешать меня.
Я спросила сквозь слезы:
— Скажи, Гюльмисаль, я очень похожа на маму?
— Очень, дочь моя! Увидев тебя, я чуть с ума не сошла. Мне почудилось, будто это Гюзидэ. Да пошлет тебе аллах долгой жизни!
Через минуту Гюльмисаль, заливаясь слезами, раздевала меня, как ребенка, в своей комнате, окна которой выходили в выложенный камнями дворик.
Никогда не забуду радости первых часов пребывания в ее маленькой комнатушке с батистовыми занавесками на окнах. Гюльмисаль раздела меня и уложила в кровать, застеленную тканым покрывалом. Я положила голову к ней на колени, и она гладила мое лицо, волосы и рассказывала о матери. Она рассказывала все по порядку, начиная с той минуты, когда впервые взяла на руки новорожденную, завернутую в синий головной платок, и кончая днем разлуки.
Потом и мне пришлось все рассказать, и я выложила Гюльмисаль мои злоключения. Сначала она слушала с улыбкой, будто детскую сказку, лишь часто вздыхала, приговаривая: «Ах, дитя мое!» Но когда я дошла до описания событий минувшего дня и своего побега, заявив при этом, что ни за что не вернусь в особняк, Гюльмисаль не на шутку разволновалась: