Страница:
Очевидно, любезное обращение Бурханеддина-бея следовало считать комплиментом. Но какое отношение он имел к этому винограднику? Я удивленно взглянула на Назмие, думая получить разъяснение. Приятельница настойчиво избегала моих глаз. Пожилая ханым, которую я до этой минуты считала хозяйкой виноградника, взяла Мунисэ за руку и вывела из комнаты.
Более получаса мы болтали о разных пустяках. Вернее, болтали они. Я не в состоянии была не то что говорить, но даже понимать, о чем идет речь. Страх железным обручем сжимал мое сердце, мне трудно было дышать, точно мозг замер. Я ни о чем не думала, ничего не чувствовала, съежившись, забилась в угол, объятая инстинктивным страхом звереныша, который подвергся нападению в своем гнезде.
Внизу кто-то играл на скрипке. После этого была исполнена газель94. Затем несколько песен спел хор, в котором звучали тонкие и грубые голоса.
Назмие и ее жених сидели рядышком на диване и все ближе и ближе придвигались друг к другу. В конце концов мне пришлось отвернуться от них. Ни капельки не смущаясь, они обнимались в присутствии двух посторонних, словно разыгрывали одну из тех безобразных любовных сцен, какие нам приходится видеть в кино. Да, это были очень грубые и вульгарные люди!
Пожилая ханым поставила на стол несколько бутылок и поднос с едой. Бурханеддин-бей расхаживал по комнате, время от времени останавливаясь перед столом. Вдруг он подошел ко мне, поклонился и сказал:
— Не соблаговолите ли принять, ханым-эфенди?
Я удивленно подняла глаза: майор держал в руках маленький бокал, в котором поблескивал красный, как рубин, напиток. Я отказалась тихим голосом:
— Не хочу…
Бурханеддин еще ниже склонился надо мной; его горячее дыхание коснулось моего лица.
— Здесь нет ничего вредного, ханым-эфенди. Это самый тонкий, самый невинный в мире ликер. Не так ли, Назмие-ханым?
Назмие кивнула головой:
— Не настаивайте, Бурханеддин-бей. Феридэ чувствует себя как дома. Пусть делает все, что захочет.
До сего момента седые волосы Бурханеддина-бея, кроткое, благородное лицо внушали мне доверие. А сейчас я начала бояться и его. Господи, что же со мной будет? Куда я попала? Как мне спастись?
Лампа постепенно угасала. Комната погружалась во тьму. Перед глазами у меня поплыли огненные круги. Звуки музыки доносились, как рокот далекого моря.
— Золотко, дочь моя, пора ужинать. У нас за столом несколько гостей… Все ждут вас.
Это сказала пожилая ханым. Я как будто очнулась.
— Благодарю вас, мне нездоровится. Оставьте меня здесь.
Ко мне подошла Назмие.
— Феридэ, милая, честное слово, там нет чужих. Несколько товарищей Феридуна и Бурханеддина-бея, их невесты, жены… Ну да, жены. Если ты не спустишься, будет очень неудобно. Ведь они пришли ради тебя.
Я прижималась к спинке кресла, втягивала голову в плечи и не могла выговорить ни слова. Не стисни я что было силы зубы, они застучали бы от страха.
Бурханеддин-бей сказал:
— Наш долг делать все, как прикажет гостья, как она захочет. Вы спускайтесь вниз, скажите, что нашей Феридэ-ханым слегка нездоровится… А вы, Бинназ-ханым, принесите нам ужин сюда. Считаю своим долгом не оставлять мою гостью одну.
Я чуть не сошла с ума. Остаться в этой комнате наедине с Бурханеддином-беем? Ужинать с ним один на один?!
Не понимая, что я делаю, не отдавая отчета в своих поступках, я вскочила с кресла и воскликнула:
— Хорошо! Пусть будет по-вашему. Пойдемте вниз.
Назмие с женихом шли под руку впереди. Бурханеддин-бей следовал за мной.
Мы миновали темный каменный дворик. Открылась дверь, и яркий свет ослепил меня. Пошатываясь, я сделала несколько шагов по комнате. Стены сверкали зеркалами, отчего гостиная казалась бесконечно длинной. Люстры, свисающие с потолка, отражались в них, словно факелы, бегущие по темной дороге.
Что со мной? Словно во сне, я видела множество глаз, неясные лица мужчин, женщин. Потом вдруг раздались оглушительные аплодисменты. Людские голоса перекрывали оркестр, становились все громче и громче, сливались в один гул, напоминая завывание ветра в горах. До меня донеслись выкрики:
— Да здравствует Бурханеддин-бей! Да здравствует Гюльбешекер! Да здравствует Гюльбешекер!..
Открыв глаза, я увидела себя на руках Мунисэ. Девочка плакала, причитая: «Абаджиим!.. Абаджиим!..» — и прижималась своим лицом к моему. Она целовала мои влажные волосы, глаза, которые щипало от одеколона. Комнату окутал полумрак, но я чувствовала, что на меня со всех сторон смотрят чьи-то глаза. Инстинктивно я прикрыла руками обнаженную грудь.
Какой-то незнакомый голос закричал:
— Выйдите все, прошу вас! Выйдите все.
Я сделала усилие, хотела подняться.
— Не бойся, дочь моя… Страшного ничего нет, не бойся.
Это говорил толстый кол-агасы, тот самый, который всегда ходил в распахнутом мундире. Офицер взглянул на меня и сказал, обернувшись к какому-то мужчине:
— Бедняжка, она действительно совсем ребенок.
Назмие стояла возле меня на коленях и растирала кисти рук.
— Феридэ, милая, как ты нас перепугала!
Я отвернулась и закрыла глаза, чтобы не видеть ее.
Как я потом узнала, обморок продолжался более четверти часа. Меня растирали одеколоном, давали нюхать паленую шерсть, но ничего не помогало. Все потеряли надежду привести меня в чувство. Приготовили садовый фургон, чтобы послать в город за доктором.
Придя в себя, я потребовала, чтобы меня в этом фургоне немедленно отправили домой, и пригрозила, что, если они этого не сделают, я пойду пешком. Им пришлось согласиться. Толстый кол-агасы надел шинель и сел рядом с кучером.
Когда мы уже забрались в фургон, подошел Бурханеддин-бей. Видно, ему было неловко.
— Феридэ-ханым, — сказал он, не смея взглянуть мне в лицо. — Вы нас неправильно поняли. Уверяю вас, по отношению к вам ни у кого не было дурных намерений. Просто мы хотели угостить вас как следует, показать, что значит вечеринка на винограднике. Как мы могли предполагать, что у маленькой барышни, получившей воспитание в Стамбуле, которая несколько дней назад так свободно разговаривала с одним из наших офицеров, окажется такой дикий нрав? Я еще раз заверяю, что по отношению к вам ни у кого не было дурных намерений. И вместе с этим я прошу у вас прощения за то, что мы вас огорчили.
Повозка окунулась в темноту и покатила по узеньким тропинкам среди виноградников. Я закрыла глаза, забилась в угол и дрожала, словно от холода. Мне вспомнилась другая ночь, ночь моего бегства из особняка в Козъятагы, когда я, не думая о том, что делаю, пустилась одна в путь по ночным дорогам.
Пахучие ветки лоха хлестали в окно фургона, били по лицу, пробуждали меня от дремоты.
Я услышала, как Мунисэ глубоко-глубоко вздохнула.
— Ты проснулась, крошка? — спросила я тихо.
Девочка ничего не ответила. Я увидела, что она плачет, совсем как взрослая, стараясь скрыть свои слезы. Я схватила ее за руку и спросила:
— Что случилось, девочка?
Мунисэ порывисто обняла меня и зашептала тоскливо, как взрослый человек, который больше жил и больше моего понимает:
— Ах, абаджиим, как я там плакала, как я испугалась! Я знаю, зачем тебя туда позвали, абаджиим. Больше никогда не поедем с тобой к таким людям. Да? А ты?.. Упаси аллах, как моя мать… Что тогда будет со мной, абаджиим?..
Ах, какой позор! Какое унижение! Мне, как падшей женщине, было стыдно этой девочки. Я не смела взглянуть ей в глаза. Уткнувшись лицом в ее маленькие колени, я до самого дома плакала навзрыд, словно ребенок на руках у матери.
Солнце только что поднялось над горизонтом, когда я подошла к дому мюдюре-ханым. Пожилая женщина растерялась, увидев меня в такой ранний час на ногах, с опухшими от слез глазами.
— Что-нибудь случилось, Феридэ-ханым? Что с тобой, дочь моя? Я никогда не видела тебя такой… Уж не заболела ли?
Спокойствие и невозмутимость этой женщины, ее холодное, строгое лицо всегда немного пугали меня и мешали быть с ней откровенной. Но сейчас в этом чужом городе у меня не было, кроме нее, человека, с которым я могла бы поделиться горем.
Заикаясь и дрожа, я рассказала мюдюре-ханым о ночном происшествии. Я ничего не утаила. Пожилая женщина слушала молча и хмурилась. В конце рассказа я взглянула на нее умоляющими глазами, словно просила утешения.
— Мюдюре-ханым, вы старше меня. Вы больше знаете. Ради аллаха, скажите правду. Неужели меня уже следует считать дурной женщиной?
Мой вопрос взволновал мюдюре-ханым, лицо ее выражало горе и сострадание. Она схватила меня за подбородок и заглянула в глаза, но не так, как всегда, как директриса, как чужой человек. Нет. Это была любящая, все понимающая мать. Гладя меня по щеке, она сказала дрожащим голосом:
— Феридэ, я никогда не думала, что ты такая чистая, такой еще невинный ребенок. Ты заслуживаешь доброго отношения и большой любви. Бедняжка моя… Ах, эта Назмие! Мне известно многое, девочка. Я все понимаю. Но жизнь устроена так, что приходится скрывать даже то, что знаешь. Назмие — очень гадкий человек, дурная женщина. Я много раз пыталась избавить от нее школу, но все мои усилия ни к чему не привели. Она стоит, как скала. Потому что у нее бесчисленное количество поклонников, начиная от мутесаррифа и начальника гарнизона, кончая батальонными имамами. Кто будет льстить благородным дамам, если Назмие уедет отсюда? Кто будет играть на уде на ночных пирушках, которые устраиваются тайком крупными чиновниками? Кто будет там плясать? Как смогут тогда эти прожигатели жизни, вроде Бурханеддина-бея, заполучать таких, как ты, невинных, чистых, молодых и красивых девушек? Феридэ, я все понимаю: они устроили тебе западню! Этот Бурханеддин-бей — известный сластолюбец. Обманывая несчастных женщин, губя невинные создания, он промотал все состояние, которое досталось ему от отца. Для него вопрос чести — заполучить девушку, о красоте которой говорит весь Ч… Взять под руку девочку, которую молодые офицеры, звякая саблями, поджидают на улице и считают за счастье увидеть хотя бы в чадре, ввести ее в салон, где кутят распутники, заставить таких же сластолюбцев от зависти кричать: «Да здравствует Бурханеддин-бей!» — для него это высшее наслаждение. Особенно после того, как стало известно, что ты отказала Ихсану-бею… Теперь понимаешь, девочка моя? Они обратились к Назмие, бог знает что ей пообещали и сыграли с тобой злую шутку. Спасибо еще, что ты так легко отделалась, дочь моя. Вот что… тебе нельзя больше оставаться в этом городе. Несомненно, через несколько дней все узнают о происшедшем. С первым же пароходом ты должна уехать. Тебе есть куда?.. Родственники, знакомые…
— У меня никого нет, мюдюре-ханым.
— Тогда поезжай в Измир. Там у меня есть знакомые: моя близкая подруга
— учительница и старший секретарь в отделе образования. Я напишу письмо. Надеюсь, там помогут тебе устроиться на работу.
Такое участие растрогало меня. Как котенок, спасенный от смерти, попавший в тепло после дождя и снега, я все ближе и ближе придвигалась к мюдюре-ханым, робко терлась щекой о руки, которые гладили мои волосы, затем переворачивала их, целовала ладони.
Пожилая женщина тихо вздохнула и продолжала:
— В таком виде тебе нельзя возвращаться домой, Феридэ. Пойдем, дочь моя, я положу тебя наверху, поспи немного. Я перевезу сюда твои вещи и Мунисэ. До отъезда поживешь у меня.
До вечера провалялась я наверху в комнате мюдюре-ханым, просыпалась и снова засыпала. Когда я открывала глаза, старая женщина подходила к кровати, клала мне руку на лоб, гладила волосы, которые я теперь, как все девушки Ч…, заплетала в две толстые косы.
— Ты больна, Феридэ? У тебя что-нибудь болит, дочь моя? — беспокоилась она.
Я была здорова, но бессильно откидывала голову на подушке и нежилась, точно маленькая девочка. Мне казалось, чем больше она меня будет целовать и ласкать, тем больше тепла останется в моем сердце, тем дольше я буду помнить любовь этой суровой женщины. В дни одиночества и огорчений, которые еще будут впереди, эта вновь обретенная материнская любовь согреет меня.
Более получаса мы болтали о разных пустяках. Вернее, болтали они. Я не в состоянии была не то что говорить, но даже понимать, о чем идет речь. Страх железным обручем сжимал мое сердце, мне трудно было дышать, точно мозг замер. Я ни о чем не думала, ничего не чувствовала, съежившись, забилась в угол, объятая инстинктивным страхом звереныша, который подвергся нападению в своем гнезде.
Внизу кто-то играл на скрипке. После этого была исполнена газель94. Затем несколько песен спел хор, в котором звучали тонкие и грубые голоса.
Назмие и ее жених сидели рядышком на диване и все ближе и ближе придвигались друг к другу. В конце концов мне пришлось отвернуться от них. Ни капельки не смущаясь, они обнимались в присутствии двух посторонних, словно разыгрывали одну из тех безобразных любовных сцен, какие нам приходится видеть в кино. Да, это были очень грубые и вульгарные люди!
Пожилая ханым поставила на стол несколько бутылок и поднос с едой. Бурханеддин-бей расхаживал по комнате, время от времени останавливаясь перед столом. Вдруг он подошел ко мне, поклонился и сказал:
— Не соблаговолите ли принять, ханым-эфенди?
Я удивленно подняла глаза: майор держал в руках маленький бокал, в котором поблескивал красный, как рубин, напиток. Я отказалась тихим голосом:
— Не хочу…
Бурханеддин еще ниже склонился надо мной; его горячее дыхание коснулось моего лица.
— Здесь нет ничего вредного, ханым-эфенди. Это самый тонкий, самый невинный в мире ликер. Не так ли, Назмие-ханым?
Назмие кивнула головой:
— Не настаивайте, Бурханеддин-бей. Феридэ чувствует себя как дома. Пусть делает все, что захочет.
До сего момента седые волосы Бурханеддина-бея, кроткое, благородное лицо внушали мне доверие. А сейчас я начала бояться и его. Господи, что же со мной будет? Куда я попала? Как мне спастись?
Лампа постепенно угасала. Комната погружалась во тьму. Перед глазами у меня поплыли огненные круги. Звуки музыки доносились, как рокот далекого моря.
— Золотко, дочь моя, пора ужинать. У нас за столом несколько гостей… Все ждут вас.
Это сказала пожилая ханым. Я как будто очнулась.
— Благодарю вас, мне нездоровится. Оставьте меня здесь.
Ко мне подошла Назмие.
— Феридэ, милая, честное слово, там нет чужих. Несколько товарищей Феридуна и Бурханеддина-бея, их невесты, жены… Ну да, жены. Если ты не спустишься, будет очень неудобно. Ведь они пришли ради тебя.
Я прижималась к спинке кресла, втягивала голову в плечи и не могла выговорить ни слова. Не стисни я что было силы зубы, они застучали бы от страха.
Бурханеддин-бей сказал:
— Наш долг делать все, как прикажет гостья, как она захочет. Вы спускайтесь вниз, скажите, что нашей Феридэ-ханым слегка нездоровится… А вы, Бинназ-ханым, принесите нам ужин сюда. Считаю своим долгом не оставлять мою гостью одну.
Я чуть не сошла с ума. Остаться в этой комнате наедине с Бурханеддином-беем? Ужинать с ним один на один?!
Не понимая, что я делаю, не отдавая отчета в своих поступках, я вскочила с кресла и воскликнула:
— Хорошо! Пусть будет по-вашему. Пойдемте вниз.
Назмие с женихом шли под руку впереди. Бурханеддин-бей следовал за мной.
Мы миновали темный каменный дворик. Открылась дверь, и яркий свет ослепил меня. Пошатываясь, я сделала несколько шагов по комнате. Стены сверкали зеркалами, отчего гостиная казалась бесконечно длинной. Люстры, свисающие с потолка, отражались в них, словно факелы, бегущие по темной дороге.
Что со мной? Словно во сне, я видела множество глаз, неясные лица мужчин, женщин. Потом вдруг раздались оглушительные аплодисменты. Людские голоса перекрывали оркестр, становились все громче и громче, сливались в один гул, напоминая завывание ветра в горах. До меня донеслись выкрики:
— Да здравствует Бурханеддин-бей! Да здравствует Гюльбешекер! Да здравствует Гюльбешекер!..
Открыв глаза, я увидела себя на руках Мунисэ. Девочка плакала, причитая: «Абаджиим!.. Абаджиим!..» — и прижималась своим лицом к моему. Она целовала мои влажные волосы, глаза, которые щипало от одеколона. Комнату окутал полумрак, но я чувствовала, что на меня со всех сторон смотрят чьи-то глаза. Инстинктивно я прикрыла руками обнаженную грудь.
Какой-то незнакомый голос закричал:
— Выйдите все, прошу вас! Выйдите все.
Я сделала усилие, хотела подняться.
— Не бойся, дочь моя… Страшного ничего нет, не бойся.
Это говорил толстый кол-агасы, тот самый, который всегда ходил в распахнутом мундире. Офицер взглянул на меня и сказал, обернувшись к какому-то мужчине:
— Бедняжка, она действительно совсем ребенок.
Назмие стояла возле меня на коленях и растирала кисти рук.
— Феридэ, милая, как ты нас перепугала!
Я отвернулась и закрыла глаза, чтобы не видеть ее.
Как я потом узнала, обморок продолжался более четверти часа. Меня растирали одеколоном, давали нюхать паленую шерсть, но ничего не помогало. Все потеряли надежду привести меня в чувство. Приготовили садовый фургон, чтобы послать в город за доктором.
Придя в себя, я потребовала, чтобы меня в этом фургоне немедленно отправили домой, и пригрозила, что, если они этого не сделают, я пойду пешком. Им пришлось согласиться. Толстый кол-агасы надел шинель и сел рядом с кучером.
Когда мы уже забрались в фургон, подошел Бурханеддин-бей. Видно, ему было неловко.
— Феридэ-ханым, — сказал он, не смея взглянуть мне в лицо. — Вы нас неправильно поняли. Уверяю вас, по отношению к вам ни у кого не было дурных намерений. Просто мы хотели угостить вас как следует, показать, что значит вечеринка на винограднике. Как мы могли предполагать, что у маленькой барышни, получившей воспитание в Стамбуле, которая несколько дней назад так свободно разговаривала с одним из наших офицеров, окажется такой дикий нрав? Я еще раз заверяю, что по отношению к вам ни у кого не было дурных намерений. И вместе с этим я прошу у вас прощения за то, что мы вас огорчили.
Повозка окунулась в темноту и покатила по узеньким тропинкам среди виноградников. Я закрыла глаза, забилась в угол и дрожала, словно от холода. Мне вспомнилась другая ночь, ночь моего бегства из особняка в Козъятагы, когда я, не думая о том, что делаю, пустилась одна в путь по ночным дорогам.
Пахучие ветки лоха хлестали в окно фургона, били по лицу, пробуждали меня от дремоты.
Я услышала, как Мунисэ глубоко-глубоко вздохнула.
— Ты проснулась, крошка? — спросила я тихо.
Девочка ничего не ответила. Я увидела, что она плачет, совсем как взрослая, стараясь скрыть свои слезы. Я схватила ее за руку и спросила:
— Что случилось, девочка?
Мунисэ порывисто обняла меня и зашептала тоскливо, как взрослый человек, который больше жил и больше моего понимает:
— Ах, абаджиим, как я там плакала, как я испугалась! Я знаю, зачем тебя туда позвали, абаджиим. Больше никогда не поедем с тобой к таким людям. Да? А ты?.. Упаси аллах, как моя мать… Что тогда будет со мной, абаджиим?..
Ах, какой позор! Какое унижение! Мне, как падшей женщине, было стыдно этой девочки. Я не смела взглянуть ей в глаза. Уткнувшись лицом в ее маленькие колени, я до самого дома плакала навзрыд, словно ребенок на руках у матери.
Солнце только что поднялось над горизонтом, когда я подошла к дому мюдюре-ханым. Пожилая женщина растерялась, увидев меня в такой ранний час на ногах, с опухшими от слез глазами.
— Что-нибудь случилось, Феридэ-ханым? Что с тобой, дочь моя? Я никогда не видела тебя такой… Уж не заболела ли?
Спокойствие и невозмутимость этой женщины, ее холодное, строгое лицо всегда немного пугали меня и мешали быть с ней откровенной. Но сейчас в этом чужом городе у меня не было, кроме нее, человека, с которым я могла бы поделиться горем.
Заикаясь и дрожа, я рассказала мюдюре-ханым о ночном происшествии. Я ничего не утаила. Пожилая женщина слушала молча и хмурилась. В конце рассказа я взглянула на нее умоляющими глазами, словно просила утешения.
— Мюдюре-ханым, вы старше меня. Вы больше знаете. Ради аллаха, скажите правду. Неужели меня уже следует считать дурной женщиной?
Мой вопрос взволновал мюдюре-ханым, лицо ее выражало горе и сострадание. Она схватила меня за подбородок и заглянула в глаза, но не так, как всегда, как директриса, как чужой человек. Нет. Это была любящая, все понимающая мать. Гладя меня по щеке, она сказала дрожащим голосом:
— Феридэ, я никогда не думала, что ты такая чистая, такой еще невинный ребенок. Ты заслуживаешь доброго отношения и большой любви. Бедняжка моя… Ах, эта Назмие! Мне известно многое, девочка. Я все понимаю. Но жизнь устроена так, что приходится скрывать даже то, что знаешь. Назмие — очень гадкий человек, дурная женщина. Я много раз пыталась избавить от нее школу, но все мои усилия ни к чему не привели. Она стоит, как скала. Потому что у нее бесчисленное количество поклонников, начиная от мутесаррифа и начальника гарнизона, кончая батальонными имамами. Кто будет льстить благородным дамам, если Назмие уедет отсюда? Кто будет играть на уде на ночных пирушках, которые устраиваются тайком крупными чиновниками? Кто будет там плясать? Как смогут тогда эти прожигатели жизни, вроде Бурханеддина-бея, заполучать таких, как ты, невинных, чистых, молодых и красивых девушек? Феридэ, я все понимаю: они устроили тебе западню! Этот Бурханеддин-бей — известный сластолюбец. Обманывая несчастных женщин, губя невинные создания, он промотал все состояние, которое досталось ему от отца. Для него вопрос чести — заполучить девушку, о красоте которой говорит весь Ч… Взять под руку девочку, которую молодые офицеры, звякая саблями, поджидают на улице и считают за счастье увидеть хотя бы в чадре, ввести ее в салон, где кутят распутники, заставить таких же сластолюбцев от зависти кричать: «Да здравствует Бурханеддин-бей!» — для него это высшее наслаждение. Особенно после того, как стало известно, что ты отказала Ихсану-бею… Теперь понимаешь, девочка моя? Они обратились к Назмие, бог знает что ей пообещали и сыграли с тобой злую шутку. Спасибо еще, что ты так легко отделалась, дочь моя. Вот что… тебе нельзя больше оставаться в этом городе. Несомненно, через несколько дней все узнают о происшедшем. С первым же пароходом ты должна уехать. Тебе есть куда?.. Родственники, знакомые…
— У меня никого нет, мюдюре-ханым.
— Тогда поезжай в Измир. Там у меня есть знакомые: моя близкая подруга
— учительница и старший секретарь в отделе образования. Я напишу письмо. Надеюсь, там помогут тебе устроиться на работу.
Такое участие растрогало меня. Как котенок, спасенный от смерти, попавший в тепло после дождя и снега, я все ближе и ближе придвигалась к мюдюре-ханым, робко терлась щекой о руки, которые гладили мои волосы, затем переворачивала их, целовала ладони.
Пожилая женщина тихо вздохнула и продолжала:
— В таком виде тебе нельзя возвращаться домой, Феридэ. Пойдем, дочь моя, я положу тебя наверху, поспи немного. Я перевезу сюда твои вещи и Мунисэ. До отъезда поживешь у меня.
До вечера провалялась я наверху в комнате мюдюре-ханым, просыпалась и снова засыпала. Когда я открывала глаза, старая женщина подходила к кровати, клала мне руку на лоб, гладила волосы, которые я теперь, как все девушки Ч…, заплетала в две толстые косы.
— Ты больна, Феридэ? У тебя что-нибудь болит, дочь моя? — беспокоилась она.
Я была здорова, но бессильно откидывала голову на подушке и нежилась, точно маленькая девочка. Мне казалось, чем больше она меня будет целовать и ласкать, тем больше тепла останется в моем сердце, тем дольше я буду помнить любовь этой суровой женщины. В дни одиночества и огорчений, которые еще будут впереди, эта вновь обретенная материнская любовь согреет меня.
Пароход «Принцесса Мария», 2 июля.
Закутавшись в пальто, я сидела на ветру до тех пор, пока не скрылась луна. Палуба была пуста. Только какой-то долговязый пассажир, облокотившись на перила, насвистывал грустные мелодии, подставив ветру лицо. За весь вечер он ни разу не изменил своей позы.
Я знаю и люблю море. Для меня это нечто одушевленное, живущее своей внутренней жизнью. Оно всегда смеется, говорит, стонет, сердится. Но в ту ночь черная водяная пустыня показалась мне огромным бесконечным одиночеством, тоскливым и безутешным.
Я спустилась в каюту. Меня знобило, словно ночная сырость проникла до самых костей. Мунисэ спала на койке. Прислушиваясь к толчкам и стуку, которые раздавались где-то внизу, в глубине, точно биение сердца этого великого одиночества, я села за свой дневник.
Сегодня мюдюре-ханым проводила меня на пристань. Я не попрощалась ни с кем из своих знакомых, только зашла к пожилой соседке, так похожей на мою тетку, и, закрыв глаза, слушала, как она в последний раз называет меня по имени «Феридэ»…
В Б… мы оставили Мазлума, а теперь пришлось расстаться с нашими птицами. Я поручила их мюдюре-ханым.
Добрая женщина сказала:
— Феридэ, раз ты их так любишь, выпусти на волю своей рукой. Так будет более угодно аллаху.
Я грустно улыбнулась.
— Нет, мюдюре-ханым. Раньше я согласилась бы с вами. Но теперь думаю иначе. Птицы — это неразумные существа, которые сами не знают, чего хотят. Пока не вырвутся из клетки, они бьются и страдают. Но уверены ли вы, что на воле их ждет счастье? Нет, это не так… Я думаю, эти несчастные, несмотря ни на что, привыкают к своим клеткам, а если им удается вырваться на свободу, они всю ночь напролет тоскуют, сидя на ветке, спрятав головы под крылья, или, уставившись крошечными глазками на освещенные окна, вспоминают прежнюю жизнь. Птиц надо насильно сажать в клетку, мюдюре-ханым, насильно, насильно… — Слезы душили меня.
Старая женщина погладила меня по щеке.
— Феридэ, ты очень странная девочка. Разве можно плакать из-за таких пустяков?
На пароходе есть несколько пассажиров из Ч… Среди них два офицера. Мне удалось подслушать их разговор.
Молодой офицер сказал пожилому:
— Ихсан-бей собирался ехать четыре дня тому назад. Я предложил ему: «Подожди несколько дней, поедем в Бейрут вместе». Таким образом, я невольно явился причиной этого несчастья. Ну да, если б он уехал в тот день, ничего не случилось бы.
— Действительно, неприятная история, — ответил пожилой. — Ихсан не такой уж задира. Не понимаю, как это могло случиться. Ты знаешь подробности?
— Я все видел своими глазами. Вчера мы сидели в казино. Бурханеддин-бей играл на бильярде. Вошел Ихсан, отозвал майора в сторону и начал ему что-то говорить. Сначала они разговаривали мирно. Не знаю, что потом произошло, только вижу, Ихсан-бей сделал шаг назад и залепил Бурханеддину оплеуху. Майор схватился за кобуру. Но Ихсан раньше выхватил револьвер. Если бы на них сразу не кинулось несколько человек, непременно пролилась бы кровь. Завтра Ихсан предстанет перед военным трибуналом.
— Сделай это кто-нибудь из нас, плохо бы ему пришлось. Кажется, Ихсан
— родственник паши?
— Он и племянник и молочный сын его жены.
— Отделается небольшим наказанием. Но Бурханеддину досталось по заслугам. А то он совсем распустился…
— Интересно, из-за чего повздорили?
— Оба говорят: ссора на политической почве. Ох, не могут избавить армию от политики…
— А я думаю, тут опять замешана женщина, клянусь аллахом. Будто мы не знаем Бурханеддина…
Офицеры, переговариваясь, отошли.
Теперь я понимаю, от кого был букет роз, который перед отплытием принес мне в каюту старый лодочник.
Ихсан-бей, я, наверное, никогда больше не встречу вас. А если и встречу, мне придется сделать вид, будто мы незнакомы. Но я до самой смерти не забуду, что в день, когда вы готовились предстать перед военным судом, вы опять вспомнили обо мне. Вы велели скрыть, от кого цветы. Это говорит о тонкости вашей души. Я сохраню в своем дневнике маленький лепесток, а в сердце — память о вас, чистом, благородном человеке.
На палубе долговязый пассажир продолжает насвистывать грустные песенки. Я высунула голову в открытый иллюминатор. Над морем начинается прозрачный рассвет. Кажется, он, словно пар, поднимается из воды.
Чалыкушу, ложись спать. Ночь и усталость наливают свинцом твои веки. Зачем тебе нужен рассвет? Рассвет — это время, когда «желтые цветы», насытившись сном и любовью, где-то далеко-далеко открывают свои счастливые глаза.
Я знаю и люблю море. Для меня это нечто одушевленное, живущее своей внутренней жизнью. Оно всегда смеется, говорит, стонет, сердится. Но в ту ночь черная водяная пустыня показалась мне огромным бесконечным одиночеством, тоскливым и безутешным.
Я спустилась в каюту. Меня знобило, словно ночная сырость проникла до самых костей. Мунисэ спала на койке. Прислушиваясь к толчкам и стуку, которые раздавались где-то внизу, в глубине, точно биение сердца этого великого одиночества, я села за свой дневник.
Сегодня мюдюре-ханым проводила меня на пристань. Я не попрощалась ни с кем из своих знакомых, только зашла к пожилой соседке, так похожей на мою тетку, и, закрыв глаза, слушала, как она в последний раз называет меня по имени «Феридэ»…
В Б… мы оставили Мазлума, а теперь пришлось расстаться с нашими птицами. Я поручила их мюдюре-ханым.
Добрая женщина сказала:
— Феридэ, раз ты их так любишь, выпусти на волю своей рукой. Так будет более угодно аллаху.
Я грустно улыбнулась.
— Нет, мюдюре-ханым. Раньше я согласилась бы с вами. Но теперь думаю иначе. Птицы — это неразумные существа, которые сами не знают, чего хотят. Пока не вырвутся из клетки, они бьются и страдают. Но уверены ли вы, что на воле их ждет счастье? Нет, это не так… Я думаю, эти несчастные, несмотря ни на что, привыкают к своим клеткам, а если им удается вырваться на свободу, они всю ночь напролет тоскуют, сидя на ветке, спрятав головы под крылья, или, уставившись крошечными глазками на освещенные окна, вспоминают прежнюю жизнь. Птиц надо насильно сажать в клетку, мюдюре-ханым, насильно, насильно… — Слезы душили меня.
Старая женщина погладила меня по щеке.
— Феридэ, ты очень странная девочка. Разве можно плакать из-за таких пустяков?
На пароходе есть несколько пассажиров из Ч… Среди них два офицера. Мне удалось подслушать их разговор.
Молодой офицер сказал пожилому:
— Ихсан-бей собирался ехать четыре дня тому назад. Я предложил ему: «Подожди несколько дней, поедем в Бейрут вместе». Таким образом, я невольно явился причиной этого несчастья. Ну да, если б он уехал в тот день, ничего не случилось бы.
— Действительно, неприятная история, — ответил пожилой. — Ихсан не такой уж задира. Не понимаю, как это могло случиться. Ты знаешь подробности?
— Я все видел своими глазами. Вчера мы сидели в казино. Бурханеддин-бей играл на бильярде. Вошел Ихсан, отозвал майора в сторону и начал ему что-то говорить. Сначала они разговаривали мирно. Не знаю, что потом произошло, только вижу, Ихсан-бей сделал шаг назад и залепил Бурханеддину оплеуху. Майор схватился за кобуру. Но Ихсан раньше выхватил револьвер. Если бы на них сразу не кинулось несколько человек, непременно пролилась бы кровь. Завтра Ихсан предстанет перед военным трибуналом.
— Сделай это кто-нибудь из нас, плохо бы ему пришлось. Кажется, Ихсан
— родственник паши?
— Он и племянник и молочный сын его жены.
— Отделается небольшим наказанием. Но Бурханеддину досталось по заслугам. А то он совсем распустился…
— Интересно, из-за чего повздорили?
— Оба говорят: ссора на политической почве. Ох, не могут избавить армию от политики…
— А я думаю, тут опять замешана женщина, клянусь аллахом. Будто мы не знаем Бурханеддина…
Офицеры, переговариваясь, отошли.
Теперь я понимаю, от кого был букет роз, который перед отплытием принес мне в каюту старый лодочник.
Ихсан-бей, я, наверное, никогда больше не встречу вас. А если и встречу, мне придется сделать вид, будто мы незнакомы. Но я до самой смерти не забуду, что в день, когда вы готовились предстать перед военным судом, вы опять вспомнили обо мне. Вы велели скрыть, от кого цветы. Это говорит о тонкости вашей души. Я сохраню в своем дневнике маленький лепесток, а в сердце — память о вас, чистом, благородном человеке.
На палубе долговязый пассажир продолжает насвистывать грустные песенки. Я высунула голову в открытый иллюминатор. Над морем начинается прозрачный рассвет. Кажется, он, словно пар, поднимается из воды.
Чалыкушу, ложись спать. Ночь и усталость наливают свинцом твои веки. Зачем тебе нужен рассвет? Рассвет — это время, когда «желтые цветы», насытившись сном и любовью, где-то далеко-далеко открывают свои счастливые глаза.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Измир, 20 сентября.
Вот уже около трех месяцев я в Измире. Дела идут неважно. Осталась последняя надежда. Если я завтра потеряю и ее, не знаю, что со мной будет. Об этом даже страшно подумать. Старший секретарь, к которому у меня было рекомендательное письмо от мюдюре-ханым, заболел за месяц до моего приезда и на полгода уехал отдыхать в Стамбул. Волей-неволей мне пришлось самой идти к заведующему отделом образования. И как вы думаете, кого я увидела? Того самого неповоротливого «короля лентяев» из Б…, который все время дремал за своим столом, а с клиентами разговаривал, словно бредил. Разумеется, его сонные глаза, созданные природой больше для того, чтобы спать, чем смотреть на посетителей, меня не узнали.
— Загляните через несколько дней… Посмотрим, что-нибудь придумаем…
Мне было известно: на языке этого сони несколько дней означали несколько месяцев. Так и случилось.
Сегодня я опять зашла в отдел. Заведующий проявил некоторую любезность и сказал своим ласковым, нежным голосом:
— Дочь моя, в двух часах езды отсюда есть волостная школа. Вода, воздух там замечательные, природа чудесная…
Эта речь была копией той, которую заведующий произнес, посылая меня в Зейнилер.
Я не удержалась и залилась смехом:
— Не утомляйте себя, бей-эфенди, я могу продолжить дальше… Руководство, приложив много стараний и затратив много средств, создало там новую школу. Только она нуждается в таком молодом, энергичном, самоотверженном педагоге, как я… Не так ли? Мерси, бей-эфенди. Я познала вашу доброту еще в Б…, когда вы посылали меня в Зейнилер.
Конечно, говоря так, я была уверена, что заведующий меня просто прогонит. Но, к моему великому удивлению, он даже не рассердился, а напротив, расхохотался и затем произнес философским тоном:
— Обязанность руководителя. Что поделаешь, дочь моя? Ты не поедешь, он не поедет, кто же тогда поедет?
Посетителей в отделе образования всегда было хоть отбавляй. Неожиданно из угла раздался хриплый голос:
— Какая крошка! Ну прямо ореховый червячок!
Ореховый червячок?! Меня и без того извели прозвищами: Шелкопряд, Гюльбешекер… Только Орехового червячка недоставало. Я вспыхнула, резко обернулась. Наконец-то мне удалось поймать одного из этих негодников, которые награждают меня разными прозвищами, то «сладкими», то «червивыми». Мне хотелось дать этому господину хороший урок, рассчитаться сполна, за всех. Но я не успела, мой обидчик уже повелительно говорил заведующему:
— Дай этой маленькой барышне все, что она хочет. Не огорчай девочку.
— Как изволите приказать, Решит-бей-эфенди… — почтительно ответил заведующий. — Но на сегодня у нас действительно нет свободных мест. Вот только в рушдие есть одна вакансия для учительницы французского языка. Конечно, это не подходит ханым…
— Почему же, эфендим? — возразила я. — Ваша покорная слуга преподавала французский язык в женском педагогическом училище Б…
— Да… — промямлил неопределенно заведующий. — Но мы объявили конкурс. Завтра экзамен…
— Отлично, — сказал Решит-бей, — пусть и барышня примет участие в конкурсе. Что тут особенного? Я тоже приду на экзамен, если аллаху будет угодно. Только смотри, не начни экзаменовать без меня.
Очевидно, этот Решит-бей был важной персоной. Но, господи, как он был безобразен! Глядя на его страшное лицо, я до боли закусывала губы, чтобы не расхохотаться. Люди бывают или смуглыми, или бледнолицыми. Но на физиономии этого бея-эфенди имелись все цвета и оттенки, начиная от нездоровой белизны только что затянувшихся ран, кончая неприятной угольной чернотой. Это был такой грязновато-смуглый цвет, что казалось удивительным, как остается чистым воротничок. Можно подумать, кто-то шутки ради вымазал руку в саже, а потом вытер о щеки Решита-бея. У него были глазки павиана, посаженные очень близко друг к другу; веки без ресниц — красные, точно рана; странный нос, который через седые усы спускался до нижней губы. А щеки! Это что-то поразительное! Они свешивались по обе стороны лица, как у обезьян, когда они набивают рот орехами.
Однако мне везет. Если говорить откровенно, несколько слов Решита-бея оказали мне большую услугу. Очевидно природа, создавая лицо этого бея-эфенди, увидела, что она слишком переборщила, и решила компенсировать несправедливость, одарив его добрым сердцем.
По-моему, красота души во много раз прекраснее красоты внешней.
На что создана бессердечная красота?.. Разве только калечить жизни бедных девушек, разбивать их сердца!..
— Загляните через несколько дней… Посмотрим, что-нибудь придумаем…
Мне было известно: на языке этого сони несколько дней означали несколько месяцев. Так и случилось.
Сегодня я опять зашла в отдел. Заведующий проявил некоторую любезность и сказал своим ласковым, нежным голосом:
— Дочь моя, в двух часах езды отсюда есть волостная школа. Вода, воздух там замечательные, природа чудесная…
Эта речь была копией той, которую заведующий произнес, посылая меня в Зейнилер.
Я не удержалась и залилась смехом:
— Не утомляйте себя, бей-эфенди, я могу продолжить дальше… Руководство, приложив много стараний и затратив много средств, создало там новую школу. Только она нуждается в таком молодом, энергичном, самоотверженном педагоге, как я… Не так ли? Мерси, бей-эфенди. Я познала вашу доброту еще в Б…, когда вы посылали меня в Зейнилер.
Конечно, говоря так, я была уверена, что заведующий меня просто прогонит. Но, к моему великому удивлению, он даже не рассердился, а напротив, расхохотался и затем произнес философским тоном:
— Обязанность руководителя. Что поделаешь, дочь моя? Ты не поедешь, он не поедет, кто же тогда поедет?
Посетителей в отделе образования всегда было хоть отбавляй. Неожиданно из угла раздался хриплый голос:
— Какая крошка! Ну прямо ореховый червячок!
Ореховый червячок?! Меня и без того извели прозвищами: Шелкопряд, Гюльбешекер… Только Орехового червячка недоставало. Я вспыхнула, резко обернулась. Наконец-то мне удалось поймать одного из этих негодников, которые награждают меня разными прозвищами, то «сладкими», то «червивыми». Мне хотелось дать этому господину хороший урок, рассчитаться сполна, за всех. Но я не успела, мой обидчик уже повелительно говорил заведующему:
— Дай этой маленькой барышне все, что она хочет. Не огорчай девочку.
— Как изволите приказать, Решит-бей-эфенди… — почтительно ответил заведующий. — Но на сегодня у нас действительно нет свободных мест. Вот только в рушдие есть одна вакансия для учительницы французского языка. Конечно, это не подходит ханым…
— Почему же, эфендим? — возразила я. — Ваша покорная слуга преподавала французский язык в женском педагогическом училище Б…
— Да… — промямлил неопределенно заведующий. — Но мы объявили конкурс. Завтра экзамен…
— Отлично, — сказал Решит-бей, — пусть и барышня примет участие в конкурсе. Что тут особенного? Я тоже приду на экзамен, если аллаху будет угодно. Только смотри, не начни экзаменовать без меня.
Очевидно, этот Решит-бей был важной персоной. Но, господи, как он был безобразен! Глядя на его страшное лицо, я до боли закусывала губы, чтобы не расхохотаться. Люди бывают или смуглыми, или бледнолицыми. Но на физиономии этого бея-эфенди имелись все цвета и оттенки, начиная от нездоровой белизны только что затянувшихся ран, кончая неприятной угольной чернотой. Это был такой грязновато-смуглый цвет, что казалось удивительным, как остается чистым воротничок. Можно подумать, кто-то шутки ради вымазал руку в саже, а потом вытер о щеки Решита-бея. У него были глазки павиана, посаженные очень близко друг к другу; веки без ресниц — красные, точно рана; странный нос, который через седые усы спускался до нижней губы. А щеки! Это что-то поразительное! Они свешивались по обе стороны лица, как у обезьян, когда они набивают рот орехами.
Однако мне везет. Если говорить откровенно, несколько слов Решита-бея оказали мне большую услугу. Очевидно природа, создавая лицо этого бея-эфенди, увидела, что она слишком переборщила, и решила компенсировать несправедливость, одарив его добрым сердцем.
По-моему, красота души во много раз прекраснее красоты внешней.
На что создана бессердечная красота?.. Разве только калечить жизни бедных девушек, разбивать их сердца!..
Измир, 22 сентября.
Сегодня я участвовала в конкурсе. Письменный экзамен прошел скверно. Заставили проспрягать в настоящем и будущем временах десять глаголов, образованных от таких существительных, как «истиксар», «истисмар»,
«иститрат» 95 и т.д. Но как я могла спрягать эти глаголы на французском языке, если я не знала их значений по-турецки? Устный экзамен прошел великолепно. Решит-бей-эфенди поговорил со мной по-французски и несколькими словами дал понять, что я обязательно выйду победительницей.
Да пожалеет аллах мою Мунисэ!
«иститрат» 95 и т.д. Но как я могла спрягать эти глаголы на французском языке, если я не знала их значений по-турецки? Устный экзамен прошел великолепно. Решит-бей-эфенди поговорил со мной по-французски и несколькими словами дал понять, что я обязательно выйду победительницей.
Да пожалеет аллах мою Мунисэ!
Измир, 25 сентября.
Сегодня объявили результаты конкурса. Я провалилась. Один из секретарей отдела образования сказал мне:
— Если бы Решит-бей-эфенди захотел, вы бы непременно прошли. Кто осмелится пойти против его желания? Очевидно, у него какие-то свои планы.
Наше положение весьма затруднительно. Через два дня платить за жилье. На помощь пришел золотой медальон, последняя вещь, которая осталась у меня от матери. Сегодня я отдала своей соседке и попросила продать. Мне жалко было расставаться с этой памятью. В медальоне лежала маленькая фотография: отец с матерью в первый год женитьбы. Бедная карточка теперь осталась без оправы. Но я и тут пыталась себя утешить: «Папа и мама безусловно предпочитают жить в сердце своей одинокой доченьки, чем лежать в куске драгоценного металла…»
— Если бы Решит-бей-эфенди захотел, вы бы непременно прошли. Кто осмелится пойти против его желания? Очевидно, у него какие-то свои планы.
Наше положение весьма затруднительно. Через два дня платить за жилье. На помощь пришел золотой медальон, последняя вещь, которая осталась у меня от матери. Сегодня я отдала своей соседке и попросила продать. Мне жалко было расставаться с этой памятью. В медальоне лежала маленькая фотография: отец с матерью в первый год женитьбы. Бедная карточка теперь осталась без оправы. Но я и тут пыталась себя утешить: «Папа и мама безусловно предпочитают жить в сердце своей одинокой доченьки, чем лежать в куске драгоценного металла…»
Измир, 27 сентября.
Сегодня я получила от Решита-бея записку. Он пишет, что нашел мне работу, и вызывает для переговоров в свой особняк в Каршияка. Почему же секретарь отдела образования сказал, что Решит-бей отнесся ко мне враждебно? Выходит, это не так. Посмотрим. Завтра я все узнаю.
Измир, 28 сентября.
Только что вернулась из Каршияка от Решита-бея. Его особняк — настоящий дворец. Теперь мне понятно, почему этому господину оказывают такие знаки внимания.
Решит-бей принял меня очень тепло и сказал, что на экзаменах остался доволен моими знаниями французского. Но, взвесив все, решил, что не сможет избавить меня от козней и несправедливости коллег в будущем. Теперь о работе, про которую шла речь в записке. Решит-бей предложил мне преподавать французский язык его дочерям.
— Дитя мое, — сказал он, — мне понравились не только ваши способности, но и ваши манеры, и ваша внешность. Что вам прозябать в общественных школах? Обучайте французскому языку моих дочек. Вместе будете жить, пить, есть. Дадим вам красивую комнату. Согласны?
Что и говорить, должность гувернантки! Возможно, это более спокойная, более выгодная работа, чем быть учительницей в школе. Но, к несчастью, я всегда относилась к этой профессии с предубеждением. По-моему, это то же самое, что быть прислугой.
Мне очень не хотелось обижать Решита-бея. Я поблагодарила за доверие, радушный прием, но, сославшись на Мунисэ, сказала, что не могу принять это предложение. Решит-бей нашел мою причину неубедительной.
— И для нее у нас найдется место, дочь моя. Неужто маленькая девочка будет обузой для нашего дома?
Я не дала окончательного ответа и попросила три дня отсрочки. Сделаю последнюю попытку. Удастся устроиться на официальную должность — хорошо, не удастся — ничего не поделаешь.
Решит-бей принял меня очень тепло и сказал, что на экзаменах остался доволен моими знаниями французского. Но, взвесив все, решил, что не сможет избавить меня от козней и несправедливости коллег в будущем. Теперь о работе, про которую шла речь в записке. Решит-бей предложил мне преподавать французский язык его дочерям.
— Дитя мое, — сказал он, — мне понравились не только ваши способности, но и ваши манеры, и ваша внешность. Что вам прозябать в общественных школах? Обучайте французскому языку моих дочек. Вместе будете жить, пить, есть. Дадим вам красивую комнату. Согласны?
Что и говорить, должность гувернантки! Возможно, это более спокойная, более выгодная работа, чем быть учительницей в школе. Но, к несчастью, я всегда относилась к этой профессии с предубеждением. По-моему, это то же самое, что быть прислугой.
Мне очень не хотелось обижать Решита-бея. Я поблагодарила за доверие, радушный прием, но, сославшись на Мунисэ, сказала, что не могу принять это предложение. Решит-бей нашел мою причину неубедительной.
— И для нее у нас найдется место, дочь моя. Неужто маленькая девочка будет обузой для нашего дома?
Я не дала окончательного ответа и попросила три дня отсрочки. Сделаю последнюю попытку. Удастся устроиться на официальную должность — хорошо, не удастся — ничего не поделаешь.
Каршияка, 3 октября.
Нам отвели комнату в верхнем этаже особняка. Комнатка небольшая, красивая и уютная, с видом на море.
До позднего вечера я любовалась из окна бухтой. Из нашего окна виден весь залив. На противоположном берегу — ночной Измир на холмах, похожий на груду облаков, усыпанных звездами, ярко освещенная набережная, напоминающая праздничную иллюминацию. Восхитительное зрелище!
До позднего вечера я любовалась из окна бухтой. Из нашего окна виден весь залив. На противоположном берегу — ночной Измир на холмах, похожий на груду облаков, усыпанных звездами, ярко освещенная набережная, напоминающая праздничную иллюминацию. Восхитительное зрелище!