— Ты поступила как маленькая, Феридэ… Кямран-бей достоин осуждения, но он раскается и больше такого не сделает…
   Разве можно было доказать ей, что я права в своем возмущении?
   — Гюльмисаль-калфа, — сказала я под конец. — Моя милая старая Гюльмисаль, не пытайся меня разубедить. Напрасный труд. Я поживу у тебя несколько дней, а потом уеду в чужие края, где буду трудом своих рук добывать средства к жизни!
   Глаза старой черкешенки наполнились слезами. Она гладила мои руки, подносила их к губам, прижимала к щеке и говорила:
   — Могу ли я не жалеть эти ручки?
   Я усадила старую Гюльмисаль к себе на колени и стала ее укачивать, щадить ее морщинистые щеки…
   — Пока что этим рукам не грозит большая опасность. Что им придется делать? Разве только трепать за уши проказливых малышей.
   Я так весело расписывала будущую жизнь в Анатолии, так увлекательно рассказывала, как буду там учительствовать, что в конце концов мое восторженное настроение передалось и Гюльмисаль-калфе. Она вынула из стенной ниши маленький Коран, завернутый в зеленый муслин, и поклялась на нем, что никому не выдаст меня и если кто-нибудь из наших придет к ней искать меня, то уйдет ни с чем.
   В тот день до самого вечера мы занимались с Гюльмисаль домашними делами. Раньше я жила на всем готовом, мне ни разу не пришлось сварить себе даже яйца. Теперь все должно было измениться. Разве я могла нанять повара или служанку? Пока рядом Гюльмисаль-калфа, мне надо учиться у нее вести хозяйство, стряпать, мыть посуду, стирать и, хоть стыдно признаться, штопать чулки.
   Я разулась и сразу же принялась за дело. Не обращая внимания на крики Гюльмисаль-калфы, достала из колодца несколько ведер воды и вымыла в комнате пол, вернее, залила его как следует водой. После этого мы сели с Гюльмисаль у колодца и стали чистить овощи.
   Легко сказать — «чистить овощи», но какая это, оказывается, тонкая работа! Увидев, как я чищу картофель, Гюльмисаль закричала:
   — Дочь моя, ты полкартошки срезаешь с кожурой!
   Я удивленно поглядела на нее:
   — А ведь верно, Гюльмисаль, хорошо, что сказала. Эдак я до конца жизни выбрасывала бы зря половину картошки, которую покупала бы на свои трудовые гроши.
   В кармане у меня лежала маленькая книжка, куда я решила записывать все, чему научусь у Гюльмисаль-калфы.
   Вопросы так и сыпались на старую черкешенку:
   — Дады, сколько стоит одна картофелина?
   — На сколько сантиметров, самое большое, надо срезать картофельную шелуху?
   — Дады, сколько ведер воды нужно, чтобы вымыть пол?
   В ответ на мои вопросы Гюльмисаль только смеялась до слез. Не могла же я обучить неграмотную черкешенку новым методам преподавания!
   Домашняя работа развлекла меня. Я радовалась: боль вчерашних потрясений начала утихать.
   Поставив кастрюли на огонь, мы сели в кухне на чистые циновки.
   — Ах, дорогая Гюльмисаль, кто знает, как прекрасны места, куда я поеду! Арабистан мне помнится смутно. Анатолия, конечно, во много раз красивее. Говорят, анатолийцы совсем не похожи на нас. Сами они, говорят, совсем нищие, но зато сердцем богаты, да еще как богаты!.. У них никто не посмеет попрекнуть совершенным благодеянием не то что бедного сиротку-родственника, но даже своего врага. У меня там будет маленькая школа, я ее украшу цветами. А ребят будет в школе целый полк. Я велю им называть себя «аблой». Детям бедняков я буду собственными руками шить черные рубашки. Ты скажешь: какими там руками?.. Не смейся. Я и этому научусь.
   Гюльмисаль то смеялась, то вздыхала и хмурилась.
   — Феридэ, дитя мое, — вдруг начинала она, — ты ступаешь на неверный путь…
   — Посмотрим еще, кто из нас ступил на неправильный путь.
   Покончив с хозяйственными делами, я написала тетке грозное письмо. Вот отрывок из него:
   «…Буду откровенна с тобой, тетя. Кямран никогда не сказал мне ничего плохого. Это слабый, ничтожный, неприятный человек. Я всегда видела в нем маменькиного сыночка, бесхарактерного, самовлюбленного, избалованного и бездушного: Стоит ли перечислять его добродетели? Он никогда мне не нравился. Я не любила его и вообще никогда не питала к нему никаких чувств. Ты спросишь, как же в таком случае я соглашалась выйти за него замуж? Но всем известно, что чалыкушу — птичка глупая. Вот и я совершила глупость и, к счастью, вовремя опомнилась.
   Вы все должны понять, какое страшное несчастье для вашего счастливого семейства могла принесли девушка, так плохо думающая о вашем сыне. И вот сегодня, расставшись наконец с вами, оборвав все связи, я предотвратила это несчастье и тем самым частично отплатила вам за то добро, которое видела все эти годы в вашем доме.
   Я надеюсь, после этого письма даже имя мое будет для вас равносильно непристойности. И еще вам следует знать: неблагодарная, невоспитанная девчонка, которая без зазрения совести пишет столь гнусные слова, может подраться, как прачка, если вы вдруг заявитесь к ней. Поэтому самое лучшее
   — забыть все, даже наши имена. Представьте, что Чалыкушу умерла, как и ее мать. Можете пролить над ней две-три слезинки, это не мое дело. Только не вздумайте оказывать мне какую-нибудь помощь. Я с отвращением отвергну ее. Мне двадцать лет. Я самостоятельный человек и буду жить так, как захочет мое сердце…»
   Мне всегда будет стыдно, я всегда буду плакать, вспоминая это бессовестное письмо. Но так было нужно. Иначе я не смогла бы помешать тетке разыскивать меня, возможно даже преследовать. Пусть лучше она сердится и злится, но не тоскует.
   На следующий день, сдав собственноручно письмо на почту, я отправилась в министерство образования. На мне был просторный чаршаф старухи Гюльмисаль, лицо плотно закрывала чадра. Я была вынуждена так одеться: во-первых, я боялась, что меня могут узнать на улице, во-вторых, мне говорили, что в министерстве образования не очень доверяют учительницам, которые разгуливают с открытыми лицами.
   По дороге в министерство я была смелой и жизнерадостной. Мне казалось, дело разрешится весьма просто, какой-нибудь служащий отведет меня к министру, и тот, как только увидит мой диплом, скажет: «Добро пожаловать, дочь моя! Мы как раз ждем таких, как вы», — и тотчас направит меня в самый цветущий уголок Анатолии. Однако, едва я переступила порог министерства, как настроение мое изменилось, меня охватили волнение и страх.
   Извилистые коридоры, какие-то бесконечные лестницы от первого этажа до самой крыши, и всюду толпы народу. Все вопросы застряли у меня в горле, я только растерянно оглядывалась по сторонам.
   Справа над высокой дверью мне бросилась в глаза дощечка с надписью: «Секретариат министерства». Разумеется, кабинет министра должен быть там. Перед дверью, в старом сафьяновом кресле, у которого из дыр торчали пружины, сидел пышно разодетый служитель с золотыми галунами на манжетах. У него был такой важный вид, что посетители имели все основания принять его за самого министра.
   Робким, нерешительным шагом я подошла к нему и сказала:
   — Я хочу видеть назыр-бея25.
   Служитель поплевал на пальцы, подкрутил кончики длинных светло-каштановых усов, смерил меня царственно-надменным взглядом и медленно спросил:
   — А для чего тебе назыр-бей?
   — Хочу попросить у него назначения… Я учительница.
   Служитель скривил губы, чтобы посмотреть, какую форму приняли кончики его усов, и ответил:
   — По таким делам назыр-бея не беспокоят. Ступай оформись в кадровом отделе.
   Я осведомилась, что значит «оформиться в кадровом отделе», но служитель не счел нужным мне отвечать и гордо отвернулся.
   Я показала ему под чадрой язык и подумала: «Если таков слуга, каков же его хозяин? Что же делать?»
   Вдоль лестничной решетки стояло штук десять ведер. На них лежала длинная доска, похожая на ту, что была у нас в саду на качелях. Таким образом, получилась странная скамейка. На ней сидели мужчины и женщины.
   Мое внимание привлекла пожилая женщина с фарфоровыми голубыми глазами, голова ее была покрыта черным шерстяным чаршафом, заколотым булавкой под подбородком. Я подошла к ней и рассказала о своих затруднениях. Она сочувственно посмотрела на меня.
   — Видно, вы новичок в этом деле. Нет ли у вас знакомых в министерстве?
   — Нет… Впрочем, может, и есть, но я не знаю. А зачем это нужно?
   Судя по всему, голубоглазая учительница была опытной женщиной.
   — Это вы поймете позже, дочь моя, — улыбнулась она. — Пойдемте, я отведу вас в отдел начального образования. А потом постарайтесь увидеть господина генерального директора.
   Заведующий отделом начального образования оказался большеголовым смуглолицым мужчиной с черной бородкой и густыми бровями; лицо его было тронуто оспой. Когда я вошла в кабинет, он беседовал с двумя молодыми женщинами, которые стояли перед его письменным столом. Одна из них трясущимися руками доставала из портфеля какие-то измятые бумажки и по одной раскладывала на столе.
   Заведующий брал бумаги, небрежно вертел их в руках, рассматривал подписи и печати, потом сказал:
   — Пойдите, пусть вас отметят в канцелярии.
   Женщины попятились назад, подобострастно кланяясь.
   — Что вам угодно, ханым?
   Вопрос адресовался ко мне. Я принялась, запинаясь, кое-как излагать свое дело. Неожиданно заведующий прервал меня.
   — Хотите учительствовать, не так ли? — спросил он сердито. — У вас есть ходатайство?
   Я растерялась еще больше.
   — То есть вы хотите сказать, диплом?
   Заведующий нервно скривил губы в презрительную усмешку и кивнул головой худощавому мужчине, сидевшему в углу.
   — Ну, видите обстановку? Как тут не сойти с ума? Они даже не знают разницы между ходатайством и дипломом! А просят учительские должности. Потом начинают нас задирать: жалованья им мало, место отдаленное…
   Потолок закачался у меня над головой. Я растерянно оглядывалась, не зная, что сказать.
   — Чего вы ждете? — Спросил заведующий еще строже. — Ступайте. Если не знаете, спросите кого-нибудь… Надо написать прошение.
   Я направилась к выходу, думая только о том, как бы в растерянности не зацепиться за что-нибудь. Неожиданно в разговор вмешался худощавый мужчина:
   — Позвольте мне сказать, ваше превосходительство бей-эфенди. Ханым, хочу чистосердечно дать вам наставление…
   Господи, чего он только не говорил! Оказывается, таким женщинам, как я, пристало стремиться не к учительству, а к искусству; и он вообще сомневается, выйдет ли из меня педагог, ибо, как «соизволили сказать бей-эфенди», мне неизвестна даже разница между «ходатайством» и «дипломом»; но, с другой стороны, проявив усердие, я могу стать, например, хорошей портнихой и буду таким образом зарабатывать себе на жизнь.
   Когда я спускалась по лестнице, у меня было темно в глазах. Вдруг кто-то взял меня за руку, от неожиданности я чуть не вскрикнула.
   — Ну, как твои дела, дочь моя?
   Это была та самая учительница с фарфоровыми голубыми глазами. Я стиснула зубы, чтобы не расплакаться. Гнев и отчаяние душили меня. Я рассказала ей о беседе с заведующим отделом, она ласково улыбнулась и сказала:
   — Потому-то я и спрашивала, дочь моя, нет ли у тебя знакомых в министерстве. Но ты не огорчайся. Может, еще что-нибудь получится. Пойдем, я сведу тебя к одному знакомому, он заведующий отделом, хороший человек, да пошлет ему аллах здоровья.
   Мы снова поднялись по лестницам. Наконец старая учительница ввела меня в крошечную комнатушку, отгороженную от большой канцелярии застекленной перегородкой.
   Вероятно, в этот день мне просто не везло. То, что я увидела здесь, не могло меня обнадежить. Господин с очень странной бородкой — наполовину черной, наполовину серой — топал ногами, размахивал руками и кричал на дрожавшую, как осиновый лист, старую служанку. Ее положение живо напомнило мне мое собственное десять минут назад.
   Схватив стоявшую перед ним чашку, он выплеснул в окно кофе, словно это были помои, и чуть ли не пинками вытолкал служанку за дверь.
   Я тихонько потянула свою новую знакомую за рукав.
   — Давайте уйдем отсюда!
   Но было уже поздно: начальник увидел нас.
   — Здравствуйте, Наимэ-ходжаным!26.
   Я впервые в жизни видела, чтобы» разгневанный человек так быстро успокаивался. Какие разные характеры у этих чиновников!
   Голубоглазая учительница в двух словах рассказала ему обо мне. Заведующий отделом приятно улыбнулся.
   — Отлично, дочь моя, отлично. Проходи, присаживайся!
   Трудно было поверить, что этот кроткий, как ягненок, человек только что выплеснул на улицу кофе и вытолкнул за дверь старую служанку, тряся ее за плечи, словно тутовое дерево.
   — А ну-ка, открой свое лицо, дочь моя, — сказал он. — О-о, да ведь ты совсем еще ребенок!.. Сколько тебе лет?
   — Скоро двадцать.
   — Странно… Ну да что там… Однако ехать в провинцию тебе нельзя. Это слишком опасно.
   — Почему, эфендим?
   — Ты еще спрашиваешь, дочь моя? Причина ясна.
   Мюдюр-эфенди27 улыбался, указывая рукой на мое лицо, делая знаки Наимэ-ханым, но я так и не поняла, почему для него причина ясна. Наконец он подмигнул голубоглазой учительнице:
   — Я не могу говорить лишнего. Ты, как женщина, гораздо лучше объяснишь ей, Наимэ-ханым! — Затем он тряхнул бородкой и добавил как бы про себя: — Ах, если бы ты знала, какие злые, какие нехорошие люди живут там!
   — Эфендим, я не знаю, кто эти нехорошие люди, — с наивным удивлением сказала я, — но вы должны помочь мне найти такое место, где их нет.
   Мюдюр-эфенди хлопнул себя рукой по коленке и засмеялся еще громче.
   — Вот это чудесно!
   Любить или не любить людей я начинаю с первого же взгляда. Не помню случая, чтобы мое первое впечатление потом менялось. Этот человек мне почему-то понравился сразу. К тому же у него была волшебная борода: повернется направо — перед вами молодой человек, повернется налево — молодой человек исчезает, и вы видите веселого белобородого старца.
   — Вы окончили учительский институт в этом году, дочь моя? — спросил он.
   — Нет, бей-эфенди, я не училась в учительском институте. У меня диплом
   школы «Dames de Sion» 28.
   — Что это за школа?
   Я все подробно рассказала и протянула заведующему свой диплом. Очевидно, он не знал французского языка, но виду не подал и принялся внимательно разглядывать документ со всех сторон.
   — Чудесно, превосходно!
   Наимэ-ходжаным попросила:
   — Милый мой бей-эфенди, вы любите делать добро, не откажите и этой девочке.
   Сдвинув брови к переносице и теребя бороду, мюдюр-эфенди задумался.
   — Отлично, превосходно! — сказал он наконец. — Но здесь чиновники, наверно, не знают диплома этой школы…
   Потом он вдруг хлопнул ладонью по столу, словно ему в голову пришла какая-то идея:
   — Дочь моя, а почему тебе не попросить места преподавательницы французского языка в одной из стамбульских средних школ? Слушай, я тебя научу, как это сделать. Пойди прямо в стамбульский департамент просвещения…
   — Это невозможно, эфендим, — перебила я заведующего. — Мне нельзя оставаться в Стамбуле. Я должна непременно уехать в провинцию.
   — Ну и придумала ты!.. — изумился мюдюр-эфенди. — Впервые вижу учительницу, готовую добровольно ехать в Анатолию. Знала бы ты, с каким трудом нам удается уговорить наших учителей выехать из Стамбула! А ты что скажешь, Наимэ-ходжаным?
   Мюдюр-эфенди отнесся к моей просьбе недоверчиво. Он принялся меня допрашивать, задавать вопросы о моей семье. Я уже отчаялась уговорить его.
   Наконец, не поднимаясь со стула, заведующий крикнул:
   — Шахаб-эфенди!..
   В дверях канцелярии показался молодой человек с болезненным лицом, худой и низкорослый.
   — Послушай, Шахаб-эфенди… Отведи эту девушку к себе в канцелярию. Она хочет поехать учительницей в Анатолию. Напиши черновик прошения и принеси его мне.
   Я уже считала свое дело почти улаженным. Мне хотелось кинуться заведующему на шею и поцеловать седую сторону его бородки.
   В канцелярии Шахаб-эфенди посадил меня перед столом, на котором творился невообразимый беспорядок, и начал задавать вопросы, что-то записывая. Одет он был очень бедно. Его лицо выражало робость, почти испуг; когда он поднимал на меня глаза, чтобы задать вопрос, у него подрагивали даже ресницы.
   У окна стояли два пожилых секретаря и о чем-то тихо переговаривались, изредка поглядывая в нашу сторону.
   Вдруг один из них сказал:
   — Шахаб, дитя мое, ты сегодня слишком переутомился. Давай-ка мы займемся этим прошением.
   Я не удержалась, чтобы не вмешаться. Настроение у меня немного поднялось, я расхрабрилась и сказала:
   — Подумать только, какую трогательную заботу проявляют в этом учреждении друг о друге товарищи!
   Вероятно, мне не следовало говорить так, потому что Шахаб-эфенди покраснел как рак и еще ниже опустил голову.
   Может быть, я сказала какую-нибудь глупость? Секретари у окна захихикали. Я не расслышала их слов, но одна фраза долетела до меня: «Госпожа учительница весьма бывалая и проницательная…»
   Что хотели сказать эти господа? Что они имели в виду?
   Черновик прошения неоднократно побывал у заведующего и каждый раз возвращался назад в канцелярию, испещренный многочисленными красными пометками и кляксами. Наконец все было переписало начисто.
   — Ну, пока ты свободна, дочь моя, — сказал мюдюр-эфенди. — Да поможет тебе аллах. Я же тебе помогу, насколько это будет в моих силах.
   Больше я не осмелилась спрашивать, так как в кабинете заведующего были другие посетители.
   Очутившись за дверью, я не знала, куда мне идти с этой бумагой и что говорить. В надежде опять увидеть Наимэ-ходжаным я огляделась и тут заметила Шахаба-эфенди. Маленький секретарь ждал кого-то у лестницы. Встретившись со мной взглядом, он робко опустил голову. Мне показалось, что он хочет что-то сказать, но не осмеливается. Я остановилась перед ним.
   — Простите меня, я и так причинила вам много хлопот, эфендим. Но не откажите в любезности сказать, куда мне это теперь отнести?
   Продолжая глядеть в пол, Шахаб-эфенди сказал дрожащим, слабым голосом, словно молил о какой-то великой милости:
   — Проследить за ходом дела — вещь трудная, хемшире-ханым29. Если позволите, прошением займется ваш покорный слуга. Сами не беспокойтесь. Только изредка наведывайтесь в канцелярию.
   — Когда же мне прийти? — спросила я.
   — Дня через два-три.
   Я приуныла, услышав, что дело так затянется.
   Эти «два-три дня» растянулись на целый месяц. Если бы не старания бедного Шахаба-эфенди, они длились бы еще бог знает сколько. Пусть не согласятся со мной, но я должна сказать, что и среди мужчин встречаются очень порядочные, отзывчивые люди. Как забыть добро, которое сделал мне этот юноша?
   Шахаб-эфенди кидался ко мне, едва я появлялась в дверях. Он ждал меня на лестничных площадках. Видя, как он бегает с моими бумагами по всему министерству, я готова была провалиться от стыда сквозь землю и не знала, как мне его благодарить.
   Однажды я заметила, что шея секретаря повязана платком. Разговаривая со мной, он глухо кашлял, голос его срывался.
   — Вы больны? — спросила я. — Разве можно в таком состоянии выходить на работу?
   — Я знал, что вы сегодня придете за ответом.
   Я невольно улыбнулась: могло ли это быть причиной? Шахаб-эфенди продолжал хриплым голосом:
   — Конечно, есть и другие дела. Вы ведь знаете, открыли новую школу…
   — Вы меня чем-нибудь обрадуете?
   — Не знаю. Ваши документы у генерального директора. Он сказал, чтобы вы зашли к нему, когда изволите сюда пожаловать…
   Генеральный директор носил темные очки, которые делали его хмурое лицо еще более мрачным. Перед ним лежала гора бумаг. Он брал по одной, подписывал и швырял на пол. Седоусый секретарь подбирал их, наклоняясь и выпрямляясь, точно совершал намаз.
   — Эфендим, — робко выговорила я, — вы приказали мне явиться…
   Не глядя на меня, директор грубо ответил:
   — Потерпи, ханым. Не видишь разве?..
   Седоусый секретарь грозно сдвинул брови, взглядом давая понять, чтобы я обождала. Я поняла, что совершила оплошность, попятилась назад и остановилась возле ширмы.
   Покончив с бумагами, генеральный директор снял очки и, протирая стекла платком, наконец произнес:
   — Ваше ходатайство отклонено. Выслуга лет вашего супруга не составляет тридцати…
   — Моего супруга, эфендим? — удивилась я. — Это какая-то ошибка…
   — Разве ты не Хайрие-ханым?
   — Нет. Я Феридэ, эфендим…
   — Какая Феридэ? А, вспомнил… К сожалению, и ваше тоже. Ваша школа, кажется, не опробирована министерством. С таким дипломом мы не можем предоставить вам должность.
   — Вот как… Что же со мной будет?
   Эта бессмысленная фраза как-то невольно сорвалась с моих губ.
   Генеральный директор вновь водрузил на нос очки и язвительно сказал:
   — С вашего позволения, об этом вы уж сами позаботьтесь. У нас и без того масса дел. Если мы еще будем думать о вас, что тогда получится?
   Это была одна из самых горьких минут в моей жизни.
   Да что же теперь со мной будет?
   Плохо ли, хорошо ли, но я старалась, училась много лет. Пусть я молода, но ведь я согласна поехать в далекие края, на чужбину, и вот меня прогоняют. Что же делать? Вернуться в дом тетки? Нет, лучше умереть!
   Потеряв всякую надежду, я опять кинулась к заведующему с волшебной бородой.
   — Бей-эфенди, — стиснув зубы, чтобы не разреветься, пролепетала я, — говорят, мой диплом негоден… Что мне теперь делать?
   Кажется, я действительно была близка к отчаянию. Добрый мюдюр-эфенди огорчился не меньше меня.
   — Чем же я могу помочь, дочь моя? Я ведь говорил… Да разве станут читать твои бумаги? Никому и дела нет.
   Эти слова сострадания совсем убили меня.
   — Бей-эфенди, я должна непременно найти себе работу. Я с радостью поеду даже в самую далекую деревню, куда никто не хочет…
   — Погоди, дочь моя, попытаемся еще! — воскликнул вдруг заведующий, словно вспомнив что-то.
   У окна, в углу, спиной к нам стоял какой-то высокий господин и читал газету. Я видела только его седеющие волосы да часть бородки.
   — Бей-эфенди! — обратился к нему заведующий. — Нельзя ли вас на минутку?
   Господин с газетой обернулся и медленно подошел к нам. Заведующий рукой показал на меня.
   — Бей-эфенди, вы любите совершать добрые дела… Эта девочка окончила французский пансион. По ее виду и разговору видно, что она из благородной семьи. Ведь известно, с одним только аллахом не случается беда. Она вынуждена искать работу. Готова ехать в самую далекую деревню. Но вы знаете нашего… Сказал «нет» — и все. Если вы соблаговолите замолвить господину министру доброе слово, все будет в порядке. Родной мой бей-эфенди…
   Мюдюр-эфенди уговаривал господина, поглаживая его плечи, преждевременно согнувшиеся под бременем жизненных тягот. Костюм незнакомца, весь его облик говорили, что предо мной иной человек, чем те, которых я до сих пор знала. Слушая заведующего, он слегка наклонился вперед и приложил к уху ладонь, чтобы лучше слышать. Наконец он поднял на меня свои чуть красноватые кроткие глаза и скрипучим голосом заговорил по-французски. Он спросил, что я окончила, как училась, чем хочу заниматься в жизни. Видно было, он остался доволен моими ответами.
   Во время нашей беседы мюдюр-эфенди весело улыбался и приговаривал:
   — Ах, как говорит по-французски! Ну, точно соловей! Для турецкой девушки это просто чудесно. Достойно поощрения, по правде говоря…
   Гюльмисаль-калфа любила говорить: «Если пятнадцать дней в месяце темные, мрачные, то остальные пятнадцать — светлые, солнечные». Разговаривая с незнакомцем (потом мне сказали, что это знаменитый поэт), я вдруг почувствовала, что солнечные дни настанут скоро и для меня. Ко мне снова вернулось радостное, безмятежное настроение после мрачного месяца ожидания.
   Наговорив мне много приятных вещей, каких я еще никогда ни от кого не слышала, он взял меня под руку и повел в приемную министра.
   Когда он проходил по коридорам, служащие вскакивали, завидя его, а двери раскрывались как бы сами собой.
   Через полчаса я уже была назначена на должность учительницы географии
   и рисования в центральное рушдие30 губернского города Б…
   Возвращаясь в этот вечер в Эйюб, Чалыкушу летала, будто на крыльях.
   Отныне она уже самостоятельный человек, который сам будет зарабатывать на жизнь. Отныне никто не посмеет оскорбить ее состраданием или покровительством.
   Через три дня с формальностями было покончено, и я получила деньги на путевые расходы.
   Ясным утром Гюльмисаль провожала меня на пароход. Шахаб-эфенди уже давно ждал на пристани. Я никогда не забуду этого доброго, сердечного юношу. Он позаботился буквально обо всем, не забыл ни одной мелочи, даже сунул мне в руки бумажку с адресом гостиницы, где я смогу остановиться по приезде в город Б…