Ништяк, наконец, пришел в себя, помотал головой, выправляя ухо - и вдруг побежал за зайчихой.
   - Как её кличут-то? - спросил Вредитель.
   - Не имею данных, - отвечал Манилов. Он в спешке и в самом деле забыл спросить у однорукого - как звать ушастую самку.
   - Назову её Профурой, - решил Шелковников. - Ништяк и Профура, а?
   - Может, Машкой лучше? - подал голос осмелевший Шилов.
   Вредитель посмотрел на него, как на неодушевленный и лишний предмет.
   - Ты вроде институт чуть не закончил, а лепишь горбатого как Семен из МТС. Кто же зверя человеческим именем называет, а? И воще, чего ты ждешь, чего вымораживаешь? Езжай, ищи Жука-Макитрина, падлу эту, глуши его, рыбину гнилую... Подвел под монастырь, сволочь... Потом Шраму звони - пусть после банкира ко мне подъедет с торпедоносцами своими. Усек?
   - Да, Алексей, ты тоже не теряй времени, Мастера ищи, - спохватился Скворцов, обращаясь к Манилову, - А я через часок в офисе буду.
   В отсутствие Шилова и Манилова вновь возникла недолгая пауза, во время которой Скворцов, Шумский и Вредитель наблюдали гонки грызунов в хрустальном шаре. Впрочем, очень скоро Ништяк настиг Профуру, убегавшую вяло и неуверенно. Вцепившись зубами в холку, энергичный самец обхватил лапками шею самки и, плотно прижавшись к ней, стал "пристраиваться". Вскоре маленький пушистый хвостик задрожал, словно пушинка, колеблемая сквознячком. Профура прикрыла косые глазки и мелко сучила передними лапками.
   - Ну, молодец! - воскликнул Шелковников. - Засадил по самые... тьфу ты, не помидоры же в конце концов, а?
   - По самые ягодки, - сказал Скворцов. Странное дело, но его тоже развлекла эта неожиданная зоопорнуха. "Расслабиться не вредно", - подумал он и налил себе ещё стопочку.
   Заяц, наконец, завершил свое действо и упал с зайчихи на бок, словно мешок. Профуре же, видимо, показалось маловато, и она продолжала вилять хвостиком - вверх-вниз, вверх-вниз...
   - Game ower, - сказал по-английски Вася Шумский.
   - Хорошего понемножку, - согласился Шелковников.
   ЗИМЛАГ
   ОТСИДЕНТ И БАКЛАН
   Шахову снился сон - такой странный сон, когда сюр, абсурд и фантастика обретают свойства объяснимой (но лишь в самом сне) реальности.
   Он был черной, средних размеров, птицей, похожей одновременно на чайку и ворона. Чайку - потому что летел он над морем и время от времени нырял под воду за рыбой. Ворона - потому что об этом свидетельствовал цвет оперения и некая ясно ощутимая мудрость мыслей. Он был не один - с ним летел его друг, у которого было имя, состоявшее, как это и бывает во сне, из ля-диез второй октавы, буквы "Р" с французским прононсом, двух мазков водянистого аквамарина и нескончаемых аплодисментов. Внешне он был похож на птицу-Шахова как брат-близнец.
   Темное море внизу, небо вверху - ещё темнее. Длились сумерки, и были они нескончаемыми, как будто время остановилось или обрело свойства мгновенной обратимости.
   В полете они беседовали с товарищем, и беседа их была полна неожиданных открытий и прозрений. Впрочем, язык беседы также не поддавался определению, как и имя собеседника, но после каждых сказанных и услышанных слов Шахова-птицу охватывала необъяснимая радость. В какой-то момент (не совсем точное выражение при отсутствии времени) явились на горизонте мощные зубчатые скалы-острова, и друзья полетели к ним - в надежде на отдых и новые впечатления.
   Потом они сидели высоко над водой, на небольшом уступе, поросшем приятным наощупь мохом, и наблюдали, как внизу, у подножья скалы, разбиваются волны, и белые крупные капли, взлетая вверх, превращаются в мельчайшие брызги - как средство "после бритья" из аэрозольного баллончика.
   Вдруг Шахов обратил внимание на ещё более высокую скалу, торчавшую из воды поодаль, и понял, что ему нужно лететь туда. Он объяснил товарищу свое желание, и тот согласился ждать его здесь, да хоть всегда! - скука явно была неуместна.
   Та скала находилась довольно далеко (а казалось - рядом), и Шахов, до этого не испытывавший ни малейшей усталости, неожиданно выбился из сил. Но внутреннее чувство гнало его вверх, и Шахов, собрав все силы, в несколько десятков мощных взмахов добрался до восходящего потока, понесшего его к вершине. Там, на вершине (и это было совсем неудивительно) стоял дом, в котором он жил с женой Мариной, детьми Сережей, Аней, Лялей и тещей Галиной Ильиничной в Большом Харитоньевском переулке на Чистых Прудах. Шахов быстро нашел знакомое окно и с большим трудом, зацепившись коготком за щербатую жесть, взгромоздился с обратной стороны освещенного окна.
   За окном Марина, ставшая странно красивой, примеряла у зеркала длинное темно-зеленое бархатное платье (отродясь не носила таких!), девочки водили по комнате каких-то уж очень больших кукол с широко открытыми голубыми глазами, а Сережа собирал из металлических деталей конструктора, пуговиц и мармелада (лимонные дольки!) устройство для регулировки восхода и заката. Он был увлечен работой, у него получалось, он даже чуть высунул язык, предвкушая результат. Но вдруг мальчик обратил внимание на окно, заметил Шахова и нормальным, обыденным тоном (как это всегда было наяву) сказал:
   - Мама, папа пришел.
   Марина подошла к окну; подбежали и девочки с куклами. Марина стала открывать шпингалет, но он, видимо, был густо покрыт краской после последнего ремонта и не поддавался. Шахов стал громко говорить, что сейчас, мол, он слетает за товарищем, оставшимся на скале - это совсем недалеко, это быстро, ведь не пешком же по водам, а с помощью крыльев - но Марина не слышала его и, смеясь, продолжала тянуть проклятый шпингалет. Подошел, наконец, Сережа (закончил работу) и со всего размаха ударил по стеклу тяжелым безымянным инстурментом.
   Шахов проснулся.
   Первые мгновения его больше всего волновала судьба товарища, оставшегося на скале в безвременном ожидании, но тут же Шахов успокоился: он бы и сам сидел бы на такой скале вечно, наблюдая волны, брызги, бескрайнее море и размышляя о жизни, не имеющей ни конца, ни начала. Только вот хорошо было бы взять с собой и всех остальных: Марину, Сережу, Аню и Лялю с куклами.
   Открыв глаза, Шахов обнаружил себя в лагерном бараке, на нижней шконке с приваренными под матрасом стальными полосами. От полос этих исходил непобедимый холод, бороться с ним было невозможно, ибо, если одеяло большей частью подворрачивалось вниз, то сверху спящего продувал вечный барачный сквозняк; накрывшись же сверху, Шахов физически чувствовал железо внизу стужа, как нож, входила в тело, замораживая организм целиком и по отдельности - почки, легкие, ребра и все остальное.
   Виктор Шахов в другое время не очень и огорчился бы перипетиям собственной судьбы: он, как пионер, всегда был готов пострадать за убеждения. Однако, возраст уже не тот, да и обыкновенная каторжная работа в обыкновенной зоне строгого режима разительно отличалась от чуть завышенной паечки и относительного комфорта брежневских политлагерей, в которых Шахову пришлось "отмотать" один небольшой срок. В те времена можно было встретить "лже-политических" - уголовников, севших за "политику" прямо с лесоповала, специально раскрутившихся за "анекдот" или матершину в адрес власти, чтобы избежать тяжкого общего труда. Они и в политзонах были как бы на особом счету - перековывались и резво занимали самые выгодные "должностя".
   А вот бывшему политическому в уголовной зоне устроиться было сложно, приходилось напрягать все оставшиеся силы - как душевные, так и физические, не говоря уже об умственных. Виктор "пахал" в деревообработке, сколачивал ящики под яблоки, вино и прочие продукты. Норму выполнял, но все же чувствовал: если бы не близкий конец срока - плюнул бы на все, побежал бы или.... Что - "или", Шахов и сам не знал, хотя и думал об этом (о чем?) все время перед отбоем.
   - Шах! - крикнули ему из противоположного конца барака. - Великий русский, блин... этот, физиолог! Шесть букв по вертикали!
   "Великий русский блин по вертикали" - мысленно и машинально повторил Шахов, а вслух произнес:
   - Павлов.
   - Да ну? - сказали из угла. - Подходит! И рыба сошлась!
   - Какая ещё рыба? - спросил Шахов.
   - Да баклан, по горизонтали, тоже шесть букв.
   - Баклан - птица... чайка, одним словом... - начал Шахов.
   - Птица? - перебили его.
   Послышались гулкие шаги, и к шаховской шконке приблизился "мужик" Фонтан, ч-ский убивец "по пьянке", очень шебутной и хваткий на любые знания. Черпал он их в основном из ежевечернего коллективного решения кроссвордов, к которому привлекался и Шахов - как "начитанный".
   - Ты, Шах, не трекаешь? Правда?
   - Что - трекаешь?
   - За баклана.
   - Зуб даю, - по-блатному сказал Шахов, поднес к губам ладонь с отставленным большим пальцем и сделал резкое движение - будто и вправду выдергивал этим пальцем зуб.
   - Да верю... - пробормотал Фонтан. - Только вот зачем я тогда на вятской пересылке одному ботанику в нюх дал... за птицу. Рыба, говорю ему, и - все!
   - И пингвин, - сказали из угла. - Тоже рыба.
   - Ты заглохни там, дурак! - возмутился Фонтан. - А то и тебе в нюх!
   По зоновским понятиям это был уже "косяк", оскорбление без правил, поэтому зек Затырин (не фамилия, а кличка), шутивший из угла, решил пресечь Фонтана.
   - Дурак у меня между ног. А насчет нюха - давай, пробуй...
   Фонтан решительно пошел в угол. Через мгновение там послышалась глухая возня, и в проход между шконками выкатился клубок двух тел, извивающихся и бьющих друг друга руками и ногами.
   - Ты не борись, понял! Вставай, баклан, махайся! - кричал Фонтан, пытаясь вырваться из цепких объятий соперника. - Чего ты борешься, а?!
   Но Затырин, занимавшийся в юности классической борьбой, не выпускал Фонтана, ломал его. Остальные молча наблюдали, не вмешиваясь, ибо таков был закон, порядок.
   Шахов все же решил пресечь кровопролитие - пока ещё слабое: у Фонтана текла кровь из носа, пару раз сильно прижатого к полу, а у Затырина были разбиты губы с первого удара.
   - Хватит, мужики! - сказал он, подойдя к дерущимся. - На вас же люди смотрят. Земляки, называется...
   Затырин и Фонтан действительно были "полными земляками" по вольной жизни: родились в одном городе Ч. и даже работали в одном цеху на тракторном заводе: правда, тогда не знали друг друга. Но на слова Шахова они не обратили никакого внимания, продолжали месить друг друга на дощатом полу барака.
   - Вы ж русские люди! - заорал Шахов. И добавил: - Век свободы не видать! - хотя и не был склонен употреблять жаргонные выражения, обходился нормальным языком.
   У Фонтана взыграла совесть, хотя и отвечал он всегда насчет нее, совести, по-зековски: мол, там, где совесть была, нынче ... вырос. Было в этой поговорке нечто фрейдистское.
   - Да отпусти, отпусти! - заорал Фонтан на Затырина.
   - А биться будешь?
   - Мы ж русские люди, а туда же, колотим друг друга. Слышал, что Шах сказал?
   - А что Шах, авторитет, что ли? - заворчал Затырин, все же отпуская Фонтана.
   - Кто вам воще авторитет, рожи вы беспредельные? - послышался голос вошедшего в барак Рыжика. - Устроили бойню, балбесы, шоркаетесь по полу как тряпье, весь бутор на себя собрали, шныря без работы оставили!
   Рыжик легонько пнул Затырина носком утянутого и начищенного до блеска "блатного" ботинка.
   - Рыжик, зачем ногой? По масти не положено, по понятиям нельзя, что я, этот, как его?... - загундосил оскорбившийся Затырин.
   По лагерным законам ногами полагалось бить только сук, козлов и петухов, а "мужику" можно было заехать по роже кулаком.
   - Да я что, бью тебя? - засмеялся Рыжик. - Если я тебя буду бить, дядя с мельницы... А потом, ты ж валяешься, как гнида, на полу. Вставай скорым ходом, борзота.
   Затырин встал и, быстро развернувшись, чтобы ненароком не получить от Рыжика достойную мужика оплеуху, отправился в угол к своей шконке. Неожиданно заорал репродуктор; замкнулись от сотрясений драки какие-то неведомые контакты, и из динамика полилась песня - из модных, когда ударные выстукивают в темпе четырехтактного двигателя внутреннего сгорания. Не дойдя до шконки Затырин пустился в пляс. Каблуки его рабочих ботинок выделывали гораздо более сложные узоры, нежели те, что неслись из репродуктора, промежутки разделялись витиеватой дробью, похожей скорее на пение
   - Ну че, посредник, рамсы разводишь? - хлопнул Рыжик по плечу Шахова. - Пойдем, "купца" замутим с грохотульками.
   Грохотульками назывались твердокаменные конфеты типа драже, посыпанные то ли толченым кофе, то ли какао. Это был продукт, всегда имевшийся в наличии в зоновском магазине. В брежневские времена килограмм стоил ровно 1 рубль. Грызть их было невозможно, и рассасывались они не менее получаса: именно поэтому все зеки брали грохотульки к вечернему, средней крепости, чаю, именуемому "купцом", "купеческим"; этих конфет хватало надолго, было чем подсластить горькую жизнь.
   У Рыжика не было "шестерки", как у Монгола, и чай он заваривал сам, из некоего недоверчивого принципа.
   Через полчаса Шахов, прихлебывая "купца" и перекатывая во рту грохотульку, слушал Рыжика.
   Рыжик, молодой, но уже закаленный зоной блатарь, умело начал беседу издалека. Он и сам не знал этого, но действовал едва ли не по учебникам для политических деятелей или военачальников типа "Как управлять массами", "Искусство диалога" и так далее. Умение это выработалось в штрафных изоляторах и БУРах, на пересылках и в "столыпинских" вагонах всевозможных "пятьсот веселых" поездов. Он в совершенстве владел методом, который сами зеки часто называют "гнилым заходом" - не всегда, кстати, осуждающе... Как-то в "столыпинском" вагоне, на этапе между Выборгом и Кировом, Рыжик умело "развел" на разговор таджика-конвоира, несшего службу в проходе вдоль зарешеченных "купе". Он долго распрашивал его о жизни, уболтал на пачку чая и буханку хлеба. Солдатик улыбался, радовался: зеки подыгрывали общим одобрением. Когда с конвоира уже нечего стало получать, Рыжик оборвал общение. "Что, земеля, скоро домой?" - сказал Рыжик. "Ага, брат! В Андижан поеду, там брат Мухтар, мать Фатима, отец Агабек, дядя Хурчум..." - стал перечислять боец. "А девушка, девушка есть?" - поинтересовался Рыжик. "Канэшно! Фотка есть, вот, смотри, моя Фазу, красавица на весь Андижан!" "Ждет тебя?" "Канэшно! Жэныться надо!" "Хорошее дело! ..ться хочется, наверно?" "Ох, брат... - засмущался боец. - Очэн хочу!" "Так хули ж ты стоишь, молчишь! - вдруг заорал Рыжик не своим голосом. - Сымай галифе, подходи к решке - сделаем!" - и, всунув в открытую "кормушку" руку, звучно шлепнул таджика по заду в галифе. Солдат переваривал сказанное минут десять, а потом стал расстегивать кобуру с "ТТ", что-то злобно пришептывая по-таджикски. Вагон дружно заорал: "Командир! Помогите! Убивают!" - и прибежавший прапорщик отнял у бойца пистолет, пообещав Рыжику хороших звездюлей при выходе на оправку.
   - Так что, вот: жизнь моя катится, как алтын по майдану, - тихо и проникновенно говорил Рыжик. - Зона стала моей судьбой, только что не родился здесь... К прошлому возврата больше нет...
   Он долго ещё что-то говорил в таком же высокопарном стиле, но Шахов плохо слушал, ждал, когда Рыжик закончит замысловатую увертюру и приступит к главным вопросам. Что это были за "вопросы", Виктор не знал, но догадывался. Аналитическому уму выпускника мехмата не составило труда просчитать близкий "futurum" - время было чревато, зона находилась в состоянии некоего перекачанного сверх меры пневматического механизма, и давление внутри продолжало нарастать. И, хотя оболочка механизма была "чугунной", взрыв казался неизбежным. Шахов провел несколько аналогий: чем мощнее сдерживающая структура, тем страшнее последствия катастрофы. Так, падение демократий всегда менее кроваво, нежели обвал диктатур... Он мог бы все это рассказать Рыжику, но, увы, плохо владел простым языком.
   - Ты чего, Шах? Спишь, что ли?
   - Да нет, задумался...
   - Короче, расклад такой... - зашептал Рыжик.
   После "расклада" Шахов все поставил на свои места - что ещё не стояло. Завтрашний день обещал быть насыщенным всевозможными событиями, многие из которых могли в корне изменить судьбу Шахова отнюдь не в лучшую сторону. Марина в последнем письме сообщала об обмене квартиры на Чистых Прудах с помощью Голощапова; площадь оставалась той же, но изменялся район Шаховы-Лесовицкие переезжали в Бирюлево. Марина обещала приехать, и его ещё не лишили свидания, а ведь могли: вступал в пререкания с начальником отряда, игнорировал распорядок дня. Спасибо прапору Окоемову: сказал, что, если, мол, жена приедет - договорится, дадут свидание в тот же день. Теперь же все комкалось, словно исчерканный черновик.
   Сегодня ещё предстояла беседа с Монголом, этим паханом зоны, о котором все говорили с придыханием: такой, мол, справедливый, по понятиям...
   А у Шахова Монгол вызывал двоякое чувство: с одной стороны, он видел его спокойствие и уверенность, видел результаты справедливых решений, с другой - знал "на все сто", что, выйдя на волю, этот в общем симпатичный русский человек примется за свое - будет организовывать кражи, аферы и рэкет, не пожалеет никого и ничего ради преступных идеалов, воспринятых им как единственная истина.
   О чем им было говорить?
   Какие их пути сходились - и где?
   Все смешалось, как во сне: имена, разгадки кроссвордов, бакланы и фонтаны, рыжики и монголы, чайки и скалы. Явь накатывалась, словно снежный ком, обрастала новым и быстро леденела на нескончаемом ветре, дувшем со стороны Чум-озера.
   ФУФЛЫЖНИК
   Зек Макаров по прозвищу Парамоша отправил уже восемь писем: четыре домой, матери, два - школьному товарищу Вите, ещё два - бывшей своей сожительнице Ранетке. Отправлял он их "дорогой", через вольнонаемного прораба стройбригады. Во всех посланиях содержалась одна и та же просьба: выслать на явочный адрес ментовского городка Льдистый деньги, пять тыщ "деревянных". Именно такую сумму Макаров просадил в нарды формовщику Акуле. Акула ждал денег, а денег не было, ибо не было ответа ни на одно письмо. Видно, почта стала работать как все остальное: ползучими агонизирующими периодами. До последнего дня отдачи оставалась неделя, надеяться можно было только на чудо. Предстояло определиться: то ли ломиться, подобно помойной овце, на вахту, кричать "Караул!" и прятаться от расправы в ШИЗО, то ли обреченно ждать решения своей участи от Акулы вкупе со "смотрящим" Монголом. Тут вариантов мало: фуфло (не отданный по игре долг) есть фуфло, расплата известная, по понятиям... Лучшее - покалечат и зачушкуют в самые шестерочные низы. А могут и ниже опустить, беда...
   Парамоша сидел за кражу третий раз: так сложилась его грустная жизнь. В зонах ему везло, он жил в мужицкой масти и все три раза попадал в хороший отряд, путевую бригаду. В нарды играл и раньше, "обувал" на небольшие суммы лагерных лохов, был осторожен и расчетлив. А тут как будто бес попутал: зарылся, закуражился, объявлял "На все!" - и за три часа попал на пять "косых". Для воли сумма небольшая, достал бы через час, а в зоне - целое состояние, пятьсот "вагонов" (пачек) хорошего чая, чифири год, а то полтора...
   Он достал из тумбочки банку с заваренным пойлом, перелил тягучую черноту в граненый стакан и сделал пару глотков. Передать стакан было некому: последнее время мало кто делил с ним чифир, законно предполагая судьбу Макарова решенной.
   - Ну-ка, Парамоша, дай хлебну малость...
   Справа, в проходе, стоял Монгол. На лице его едва просвечивалась улыбка.
   - Я - пожалуйста, я - всегда, - засуетился, не зная что и думать, Макаров. - Присаживайся, браток!..
   Монгол сел на край шконки, принял в руки горячий стакан и пригубил норму. Лицо его перекосилось.
   - Да ты, земляк, кисель пьешь, а не чай! Небось, в таком чифире ложка стоит!
   - Привык - всегда крепко завариваю...
   - Разговор у меня к тебе есть, - посерьезнел вдруг Монгол. - Ты ведь Акуле пять штучек в нарды просадил, так? Фуфло на горизонте...
   - Так, - угрюмо подтвердил Макаров.
   - Чтоб не темнить долго, слушай сюда: я тебе дам "бабки", отдашь Акуле. А потом ныряй ко мне в угол - есть серьезный разговор. Но не менжуйся, покупать не буду - дело общее...
   Макаров уже как бы и не слышал вовсе слов Монгола. Что-то произошло наверное, то самое чудо, о котором мечтает всякий зек: везуха, скощуха (амнистия), фарт, баба, чай...
   Монгол отхлебнул ещё немного чифира - и вновь лицо его перекосилось от нестерпимой горечи. Он сунул под макаровскую подушку бумажный сверток, подмигнул Макарову и направился в свой блатной уголок.
   Спасенный Макаров, прикрывшись подушкой от посторонних глаз, развернул бумагу. Сверток-то был маловат для пяти тыщ, и само происшедшее, в свете всего тюремно-зоновского опыта, находилось за гранью реального, фантастика, да и только... Впрочем, под бумагой оказались десять "пятихаток", новеньких и хрустящих. Они были слегка стянуты слабой резинкой.
   Несостоявшийся фуфлыжник аккуратно проделал обратную операцию и направился в дальний конец барака: туда, где Акула что-то оживленно обсуждал со своим "семейником" Туманом. Руки у Макарова слегка дрожали, как во время "отходняка" после недельной пьянки; в груди было прохладно.
   - Ты чего, Парамон, - удивился Акула (он даже чуть испугался: сколько было случаев, когда фуфлыжник "мочил" кредитора).
   Вот, бабки принес, посчитай, - равнодушным тоном произнес Макаров будто и не было мандража, страха, неведения.
   - Ни хрена!... - У Акула глаза расширились как у ребенка, увидевшего зебру или гориллу. - Бабки! Во! Ништяк, йохалэмэнэ...
   После отдачи долга Макаров пошел к Монголу. Там он присел на шконку, и Монгол стал ему что-то тихо втолковывать. Парамоша все кивал и кивал, как народный заседатель, - пока не появился Шахов.
   ХОЗЯИН ЗОНЫ
   У начальника учреждения КР 78/7 или, попроще, Хозяина "строгой семерки", полковника Перемышлева все как будто было хорошо. Его, как избранного номенклатурного офицера МВД, не коснулись никакие перемены строя, общества, идей. Исчез с глаз долой замполит Балабанов: говорят, торгует водкой в краевом центре. Туда ему и дорога; Хозяин никогда не воспринимал всерьез идеологическую абракадабру. В этом он "соглашался" с зеками, хотя и вынужден был в прошлом подписывать приказы о наказаниях за "религию", за нехорошие слова о власти и партии. А замполит свирепствовал: срывал на вечерних и утренних проверках крестики с зековских шей, по наветам шнырей и завхозов запирал в ШИЗО и в ПКТ (БУР) неосторожных ругателей. Последней жертвой "политикана" стал старичок Усаков с десятилеткой за убийство 85-летней тещи. Когда на политчасе Балабанов сообщил зекам, что "в 1918 году революция в Венгрии продержалась, к сожалению, всего три месяца", то Усаков отреагировал репликой "Недолго музыка играла...". За что был оформлен в ШИЗО на пятнадцать суток, где и скончался на восьмые сутки холода, голода и темноты.
   Все это не нравилось Перемышлеву. Он любил свою службу за две производные: безраздельную власть и доход. Но властью старался пользоваться аккуратно, без произвола, больше напирая на артистизм и утробный голос. Боярское брюхо полковника вызывало у зеков подобие уважения. Даже Монгол, увидев Перемышлева, изрек: "Ну, да тут Хозяин - так хозяин! Могучий, пес...".
   Зато доход Перемышлев имел. Зековская выездная стройбригада возвела ему двухэтажный теремок в Зимлаговском городке; двигалась "налево" зоновская продукция: литые сковородки и чугунки, пластмассовые игрушки (танки, вездеходы) и колонковые кисточки для живописцев. Пышно цвела туфта (приписки и двойная бухгалтерия), от которой хорошо было всем: и зекам и... Хозяину. Впрочем, кое-что перепадало оперчасти, режимникам и конвойной роте.
   Нельзя было назвать Хозяина двуличным, лицо у него было одно, а вот внутри себя он с юности держал тайничок, в который и складывал истинные убеждения; их-то, убеждений, никто не мог в нем заподозрить. Он брал нагло - даже и не брал, а просто пользовался всем, чем мог; так, будто он и в самом деле был здесь полноправным и всевластным Хозяином.
   А вот двуличный замполит за шесть лет своего пребывания в штате "семерки" (вплоть до разгона КПСС) ухитрился из хорошей зоны сделать почти "красную", и, самое главное, покусился на хозяйскую власть, внес в Зону разлад и гниль.
   Стали беспредельничать "козлы" из Совета коллектива зоны; отмороженные бригадиры напрягали мужиков на перевыполнение и без того завышенных норм. Балабанов пытался влезть даже в снабженческие секреты, да вдруг приказом из Москвы упразднили подлеца.
   Однако учреждение КР 78/7, "покраснев", вплотную приблизилось к некоей критическому пределу, за которым могли последовать разные неприятности вроде бунта или погловного отказа от работы, чего никак нельзя было допустить. Потому и выпросил Перемышлев у Москвы "добро" на перевод "законника" Монгола к себе: для наведения старого "порядка". Вместо поганого замполита...
   Хозяин, впрочем, и от "покрасневшей" зоны имел причитающееся, но уже вкралась вредительская дисгармония в околюченное и зарешеченное бытие. Если раньше Перемышлев, упокоенный идиллией труда и туфты, размышлял даже о якобы любви зеков к нему, благодетелю, то сейчас подобные мысли в голову не приходили. Ясно было, зеки и без замполита продолжают по инерции пахать на страхе и голоде, какая уж тут любовь...
   У Перемышлева стол был меньше, чем у Петрова: на нем едва умещались два телефонных аппарата и селектор. И уж на самом краю примостился фарфоровый чайник, накрытый вышитой салфеткой.
   Хозяин вызвал по селектору прапорщика Окоемова. Розовощекий крепыш Окоемов был почти другом, ну, по меньшей мере, доверенным лицом, как у кандидата на выборах. Хитроумный и общительный прапор представлял Хозяина даже в оперчасти у Петрова - туда Перемышлев вообще никогда сам не заглядывал. Сейчас у Хозяина к приятелю никаких вопросов не было, просто он заварил хороший купеческий чаек, который никогда не пил в одиночку. А в холодильничке покоилась половина торта "Киевский"...