– Da oben!
   По лестнице энергично затопали. Ясь провел по стене рукой, надеясь снова нырнуть в лаз на чердак и там сгинуть среди тьмы и хлама. Внезапно стена расступилась в совершенно новом, неожиданном месте. Не раздумывая, Ясь шмыгнул в раскрывшийся провал и ухватился рукой за дверную ручку. Что это была за дверь и почему она вдруг открылась, он так и не понял. Просто прихлопнул ее за спиной, а потом зажег спичку и с облегчением увидел засов.
   Сапоги стучали, казалось, повсюду. Немцы дергали ручки запертых дверей, грохотали кулаками, что-то орали – бранились. Однако искать по квартирам, вроде бы, не стали. То ли лень им было, то ли сообразили: не успел бы Ясь втолковать совершенно незнакомым и к тому же заспанным людям, почему они должны кого-то прятать от немецкого патруля у себя дома.
   Тот же отвратительный голос, что и прежде, произнес под дверью нечто немецкое, на самом деле означавшее:
   – Через чердак ушел, на крышу.
   И сапоги куда-то утопали.
   Ясь зажег еще одну спичку. Перед глазами появился кусок вытертых, засаленных обоев и вешалка со старым пальто, коричневым мужским плащом и очень пыльной черной шляпой. Вешалка давным-давно оборвалась и держалась на одном гвозде. Потом спичка погасла, и все исчезло.
   Комната, куда Ясь прокрался из коридора, была ярко освещена луной. Там тоже никого не оказалось.
   Ясь постоял, озираясь по сторонам в некоторой растерянности. Все это выглядело странно и подозрительно. Но квартира не отзывалась. Здесь действительно не было ни души.
   Внезапно Яся начала бить крупная дрожь. Страх настиг его спустя полчаса после встречи с немецким патрулем. Дядя Станека – Ян – не раз говаривал: «Страх – он как душа: и часть человека, и в то же время какое-то особенное, отдельное существо. Бывают люди, которых страх опережает: такие сперва пугаются, а потом уже ничего не делают. Случается, страх идет с человеком рука об руку: встретит такой человек опасность – и сразу же вместе с нею видит и свой страх. Все нелепые смерти случаются от таких встреч. А лучше всего, если страх тебя настигнет уже после того, как дело сделано, когда ты сидишь себе в тепле и безопасности и никто не видит, какой ты бледный и как тебя тошнит да трясет всего с головы до ног… Таких-то и называют бесстрашными. Так что страха стесняться не следует. Пусть себе приходит, когда уж бояться нечего…»
   Ясь добрался до тахты, натянул на себя отсыревшее, стопудовое ватное одеяло, еще немного полязгал зубами и заснул.
* * *
   В утреннем свете комната выглядела совершенно иначе: она казалась куда меньше размером, однако таинственности в ней, как ни странно, не убавилось. Квартира, где очутился Ясь, представляла собою обжитую часть мансарды, выгороженную сбоку от всех прочих квартир. Она была тесной и очень захламленной. Вместе с тем здесь ощущался своеобразный порядок, словно неведомый прежний хозяин отменил у себя все общепринятые установления и вдохновенно ввел свои собственные.
   Так, в комнате отсутствовали самые необходимые, с точки зрения Яся, вещи: большой, как костел, платяной шкаф, буфет – дубовый хранитель граненых рюмочек и свадебного сервиза, и массивный круглый стол на слоновьих ногах, накрытый плюшевой скатертью. Шкаф заменяли гвозди, вколоченные в стену над тахтой, набитой скрипучими опилками. Их было штук семь. На одном висела рубашка, вся серая от пыли.
   У окна имелся дешевый канцелярский стол из сосны, забрызганный фиолетовыми кляксами. В углу стола притаилось железное черное чудище пишущей машинки «Continental». Еще один гвоздь в стене справа от стола назывался (согласно надписи на обоях) «Полное собрание моих сочинений». На этот гвоздь хозяин квартиры насаживал вырезанные из вечерней газеты статейки. Их набралась изряднейшая пачка. К своему творчеству исчезнувший сочинитель относился, судя по всему, без всякого почтения, поскольку при надевании листка на гвоздь посреди каждой статьи появлялась большая дыра.
   В одном из ящиков письменного стола помещалась посуда. Там же Ясь обнаружил небольшой запас довоенного табака, пачку слежавшегося чая и окаменевший хлеб. В других ящиках находились папки, исписанные листки и чистая бумага.
   Одна стена комнаты, от пола до потолка, была занята книжным стеллажом, сколоченным из сосновых досок. Кроме этого, книги лежали на полу, на тахте, на столе и в столе.
   Под столом Ясь обнаружил телефонный аппарат, снял трубку и к своему удивлению услышал гудок. Это его так обрадовало, что он тотчас набрал номер и позвонил домой.
   – Мама! – сказал он в трубку и, услышав всхлипывания, расстроился. – Ну что ты плачешь? Все хорошо у меня… Отец на работе? Ага, ладно. Позвони Завидовскому, я болен… Ничего особенного – туберкулез опять обострился… Кашляю… Нет, не кровью. (Ясь был обладателем устрашающего диагноза, разумеется, фальшивого, что существенно облегчало ему жизнь при немцах). – Я у одной девушки на квартире, неважно. Она меня горячим чаем отпаивает… Ну что ты меня как маленького! До свиданья, мама.
   И положил трубку.
   Еще раз огляделся. Чудеса. В квартире не жили года два, это точно. И как это она простояла открытой и никто сюда не входил, ничего не утащил? Удивительное дело.
   Он взял книжку – первую подвернувшуюся под руку. «Астрология телесная. Определение нрава, всей прошлой и будущей судьбы особ женского пола согласно форме и размеру их грудей. Сочинение Авеля Любека, раввина из Монпелье. В изводе с древнефранцузского на словенский, в лето 1658-е. С 46-ю рисованными картинами». Ясь пролистал книжку, просмотрел все 46 рисованных картин. Некоторыми остался доволен.
   Потянулся, сладко хрустнув молодыми костями. Спер чужой табак. Обнаружил в глубине ящика спичечный коробок с довоенной этикеткой, взгрустнул, закурил. Сразу как-то отпустило. Ему вообще показалось, что он у себя дома, и все эти холостяцкие вещи – его собственные, а исчезнувший хозяин – его дядя или лучший друг. Квартира была очень обжитой. Настолько обжитой, что даже сиротские военные зимы не сумели выстудить накопленное здесь тепло.
   Ясь докурил и пошел искать кухню, сортир и ванную. Все это имелось. Примус работал, в банке, заткнутой комком газеты, оставалось еще литра полтора керосина. Вода из крана текла. Даже зубной порошок нашелся в мятой коробке.
   Ясь согрел себе чаю и вернулся в комнату. Снял с гвоздя вырезку, глянул на подпись и увидел имя известного всей Варшаве юмориста. Отец иногда по вечерам читал его рассказики вслух, а мама смеялась и всегда говорила потом: «Интересно, где он берет свои истории? Подумать только, каждый вечер что-нибудь новое…» Ясь начал читать, и с пожелтевшего листка вдруг хлынули звуки, запахи, краски Варшавы – летней Варшавы 1939 года. В груди нестерпимо заныло. Ясь резко скомкал листок и уронил его на пол, боясь заплакать.
   Начал думать о пане писателе. Как получилось, что он пропал? И куда? Немцы забрали? Ага, хозяина забрали, а книги не тронули? Среди книг много старинных, дорогих, по одним корешкам видать… Нет, никто чужой в этом доме не появлялся. Определенно так.
   Ясь вышел в прихожую, еще раз осмотрел вешалку. Рядом с нею на гвоздике оставались ключи, которых он вчера не заметил. Ясь сунул их в карман. Теперь это будет его домом. Пан писатель сюда уже не вернется. А если и вернется – потом, после этой войны – что ж, Ясь встретит его как гостя и напоит чаем, согретым на примусе…
   Вообще ему вдруг сделалось тепло и радостно. Он вернулся в комнату, уселся за стол, вытащил несколько папок. Взял наугад одну, развязал тесемки. Внутри оказались густо исписанные черновики. Поначалу Ясь подумал, что это роман, но потом понял: нет, письма. Письма к женщине.
   – Писатели все чокнутые, – сказал Ясь сам себе. – Писать письма с черновиками!
   И закурил снова.
   От нечего делать пробежал глазами страницу, петляя по исправлениям и зачеркнутым словам. Затем другую.
   Вдруг он почувствовал себя так, словно по волшебству перенесся в 1935-й год, который пока что считался в жизни Ярослава Воеводского самым счастливым. Накануне Рождества родителям пришлось уехать на несколько дней в Лодзь, на похороны какого-то дяди Яцека. Этот неинтересный дядя, которого Ясь никогда в жизни не видел, взял да помер там, в Лодзи, прямо 21 декабря. Бух – и помер. Нашел время. И мама с папой стали собираться на похороны. Десятилетний Ясь, немало раздосадованный перспективой оказаться вдруг среди большого количества пьяных родственников, да еще в обществе покойника, уперся и ни за что не хотел ехать. Взбешенный отец пытался было оторвать его от шкафа, в который мальчик вцепился мертвой хваткой, но в результате шкаф выехал на середину комнаты, непоправимо поцарапав паркет, – Ясь так и не разжал руки. Тогда мама пошла и договорилась с соседкой, одинокой и пожилой пани Иреной, что та три дня последит за «ребенком». И родители, скорбя и немало волнуясь, отбыли в Лодзь.
   Пани Ирена, тряся огромными серьгами в тонких стариковских ушах, объявила Ясю, что следить за «ребенком» ей некогда. Поэтому Ясь должен: переселиться на эти три дня в ее квартиру; сидеть там как мышь в указанной комнате, покидать которую крайне нежелательно; кушать то, что приготовит домработница пани Ирены (не грубить!); и вообще не путаться под ногами. Можно читать и жевать печенье.
   После этого она отвела мальчика в гостиную, затолкала в большое кресло, обтянутое белыми полотняными чехлами, и закрыла стеклянную дверь, выкрашенную белой краской. От чехлов пахло недавним крахмалом, и они похрустывали. На спинке кресла наискось была приколота «дорожка» с искусно вышитыми цветами, среди которых преобладали фиолетово-траурные анютины глазки. Напротив этого кресла находилось второе такое же. Там сидела большая кукла с красивым фарфоровым лицом, одетая как барышня.
   А сбоку, между двух кресел, поблескивал книжный шкаф, набитый сокровищами. Ясь подкрался к шкафу и вытащил самую большую книгу. Это оказались «Путешествия Гулливера». И все три дня, что он провел у пани Ирены, читал, переворачивая хрустящие страницы и ерзая в хрустящем, накрахмаленном кресле. Ему никто не мешал. Домработница иногда входила крадучись и приносила молоко с печеньем.
   Все это само по себе превратилось в огромное путешествие, и когда вернулись родители, усталые, опечаленные тем, что какие-то неведомые родственники постарели, а иные разошлись и вовсе не живут вместе («кто бы мог подумать, такая была красивая пара, и такие милые оба…»), Ясь встретил их загадочными улыбками. Пани Ирена вполне была довольна поведением «ребенка», о чем и заявила маме. Усталая мама едва не расплакалась, услышав это. Пани Ирена благосклонно покивала ей серьгами и удалилась к себе.
   Ясь немного жалел родителей, обделенных тайной путешествия, предпринятого Ясем в компании Гулливера и Густава Дорэ. Мама заметила это первая.
   – Ты что какой-то странный?
   – Ничего, – ответил Ясь, многозначительно усмехаясь.
   Мама встревожилась.
   – Ничего не случилось? Вы с пани Иреной ничего не скрываете?
   – Нет… – Помолчав, он спросил: – Мама, ты читала «Гулливера»?
   – Давно, – рассеянно сказала мама. Ее вновь поглотили дневные заботы, и она не поняла всей важности вопроса. Ясь увидел это и решил не доверять ей тайну.
   Мгновенно напрыгнуло Рождество, они с отцом устанавливали елку, мама пекла пироги. Но это Рождество было отмечено еще и тем, чего никогда не было прежде: впервые в жизни Ясь знал то, чего не знали родители. Выкрашенная белой краской стеклянная дверь, кресло, кукла, путешествие. Тайна. И от этого по всей его необъятной душе разливалось тепло – доброе тепло обладания чудом.
   Нечто похожее чувствовал Ясь и теперь, когда перечитывал письма Юлиана к Доротее. Его словно впустили в мир любви, ясный и открытый, свободно выраженный словами – словами, а не толканием локтя, смешком и внезапно заливающим тело жаром, от которого мутнеет в глазах. Здесь было обжито и чисто, как в зачехленном кресле пани Ирены.
   И все это было ужасно непохоже на известное прежде. Конечно, в книгах попадалась «возвышенная любовь», но, во-первых, в нее как-то плохо верилось, а во-вторых, все это выглядело далеким и скучноватым. Марыся с упавшей на плечо лямкой форменного фартука, с которой Ясь целовался в конце учебного года, была прекрасна, добра и желанна, но не имела никакого отношения к миру «возвышенной любви». Ясь обсуждал эту проблему с Марианом, и оба друга пришли к выводу, что подобные «штуки» – плод фантазии мелкобуржуазных литераторов.
   И все же втайне Ясь подозревал: нечто подобное существует. Непонятно только, где. Где-то рядом… подстерегает и ждет…
   Он взял еще один листок из середины пачки.»…Конечно, немыслимо и мечтать о нашей встрече. Но даже Дальняя Любовь может быть взаимной. Впрочем, надеяться на такое чудо было бы с моей стороны чрезмерно…» – прочел он и тут же страстно пожелал, чтобы мечта сбылась, чтобы та далекая женщина все-таки приехала в Варшаву.

Доротея

   Она приехала.
   Шел дождь. Юлиан встречал ее, стоя на платформе под зонтиком. Гулкий голос репродукторной женщины разносился по вокзалу, объявляя поезда. Иногда его перекрывала невнятная радиоперебранка, доносившаяся из пелены дождя, где оранжевые чернорабочие пытались что-то поддеть ломом.
   Поезд явился, торжественный и мокрый. Из-под его черного брюха повалил пар, и перрон наполнился людьми. Кругом Юлиана обнимались, озабоченно озирались, тащили чемоданы и узлы, толкались и кричали. Наконец всю эту возбужденную толпу поглотило здание вокзала. Избавившись от груза, паровоз зачем-то пару раз с лязгом дернулся и затих.
   И тогда в самом начале платформы Юлиан увидел наконец Доротею. Она стояла неподвижно, с маленьким картонным чемоданчиком под ногами, в темном старушоночьем платье и вязаной кофте, у которой теребила пуговицу. Ее лицо поначалу показалось Юлиану совершенно непохожим на то, что было в книге, на фотографии. Но вот она шевельнула губами, словно хотела что-то сказать, линия губ ожила – и мечтанный образ стремительно воссоединился с этой девушкой, одиноко стоящей возле паровоза.
   Юлиан дрогнул под своим зонтиком и, не закрывая его, ворвался под навес и побежал по перрону. Доротея смотрела на бегущего к ней невзрачного человека, и голос Янины насмешливо прозвучал у нее в ушах: «Это, значит, и есть твой знаменитый варшавский выкрест?»
   А он уже подлетел, задыхаясь, хотя бежать было совсем немного, схватил ее чемоданчик, рванулся было прочь, увлекая ее за собой, но вдруг остановился, выронил чемодан и побледнел.
   – Ведь это вы? – спросил он. – Я не ошибся?
   – Я, – сказала Доротея. – Ради Бога, не размахивайте так зонтиком, вы мне глаз выколете, пожалуй.
   Но он все еще колебался, охваченный страхом.
   – Вы – Доротея? – настойчиво повторил он.
   – Я, – еще раз сказала она.
   Тогда он обхватил ее за спину и чуть прижал к себе. Стоять так было неловко, и, чтобы не упасть, Доротея ухватилась за Юлиана руками.
   – Ох… – прошептал он. – Я до сих пор… не верится как-то…
   – Идемте же, – сказала она, высвобождаясь. – Ужасно хочется, чтобы тепло и под полом не стучало.
   Она подала ему свой чемодан, нырнула под зонтик и взяла Юлиана под руку.
   Под ногами у них бежали ручьи. Мокрые фасады глядели со всех сторон пестро и подслеповато. Трамваи, проскрежетав на повороте, исчезали в струях воды, которая тотчас заглушала все звуки.
   Юлиан вел Доротею, боясь лишний раз пошевелиться, чтобы не спугнуть ее. От этого рука у него одеревенела. Потом стал неметь обращенный к Доротее бок. Затем частично отнялась нога.
   – Вы что, хромаете? – спросила Доротея с подозрением.
   «Он еще и колченогий! Поздравляю, душечка, – приобретение!» – подхватила в ее голове Янина. А может быть, мама – Доротея не поняла.
   – Нет, обычно я не хромаю, – ответил Юлиан. – В нормальных условиях я вполне не хромаю. Это от волнения… Вы – и вдруг… А если я все-таки обознался? Очки совсем залило водой… Или вы ошиблись, и вам нужен совсем другой человек. Такие случаи бывают. Однажды некая пани Михальская, очень красивая женщина, знаете – такая белокурая, – Юлиан, вертя кистью, помахал у себя над головой, – но совершенно без царя в голове, поехала из Познани в Краков. В Познани она живет, а в Краков ей зачем-то захотелось. Или по делу, не знаю. Ей обещали, что в Кракове, на перроне, ее будет ждать один человек, знакомый ее знакомых. Он ее встретит, устроит жить на несколько дней, ну и все такое… Покажет достопримечательности, поможет с покупками. А она, мол, хорошо бы передала ему костюм. Понимаете, он собирался жениться, но костюма покупать не хотел, или просто денег у него не было, точно не знаю, а у этих знакомых в Познани как раз имелся один черный костюм. Его берегли для дедушки на похороны – в гроб одеть (старичок придавал этому большое значение). Пока дед не помер, решили, стало быть, одолжить для свадьбы. И вот таким образом пани Михальская едет из Познани в Краков и везет с собою черный костюм, в чехле и на вешалке. Внизу чехла лежит три больших пакета с нафталином, все это раскачивается и пахнет. Поезд прибывает в Краков. Пани Михальская страшно волнуется. Вместе с костюмом она покидает вагон, выходит на перрон, осматривается и вдруг замечает совершенно незнакомого ей мужчину, который тем не менее глядит на нее выжидательно. Обрадованная пани Михальская бросается к нему и с чувством жмет ему руки. «Вы не меня ищете? – спрашивает эта красивая женщина. – Давайте познакомимся, я – Эдитка Михальская, только что из Познани. Ха-ха! Если вы меня устроите на недельку в Кракове, покажете мне достопримечательности и поможете с покупками, то я передам вам вот этот костюм. Желаю, кстати, счастья». Незнакомец с восторгом глядит на нее, берет пропахший нафталином костюм и затем целую неделю проводит в обществе ослепительной женщины. Они совершают разные нелепые покупки, приобретают несколько пудов подарков для провинциальной родни, катаются на карусели, угощаются мороженым, любуются звездами и так далее. Наконец пани Михальская отбывает обратно в Познань… И что же? Знакомый ее знакомых, оказывается, названивает туда, не переставая, и в отчаянии интересуется, где же обещанный костюм, который должна была привезти «эта дура пани Михальская», а кстати, заодно, где сама пани? Так что, – заключил Юлиан, внезапно упав духом, – сами видите, какие роковые бывают совпадения.
   Не столько даже сама история, сколько приунывший Юлиан вдруг ужасно рассмешили Доротею. Она остановилась посреди лужи и захохотала. Глядя на нее, Юлиан начал улыбаться, сперва нерешительно, потом во весь рот. И наконец бросив зонтик и чемодан (зонтик при этом откатился шагов на десять), он схватил Доротею за прыгающие от смеха локти, неловко прижал к груди и, не помня себя, поцеловал в мокрую теплую макушку.
* * *
   Дверь своего жилища Юлиан открывал перед Доротеей, внутренне трепеща: он догадывался, что живет не роскошно. Однако все сошло как нельзя лучше. Она вошла первая, поставила на пол чемодан, сбросила мокрые туфли и спросила:
   – У вас в полу есть занозы?
   Юлиан немного суетливо ответил, что, кажется, нет, и тоже избавился от ботинок. Стесняясь при гостье снимать носки, попросил ее пройти в комнату. Или в кухню – там есть горячая вода. Доротея так и поступила, прихватив с собою чемодан.
   Спустя полчаса она сидела на тахте, подобрав ноги под темную юбку со складками. Мокрое платьице смиренно капало на кухне, подвешенное там за шиворот. На Доротее все было сухое и свежее, только мятое от лежания в чемодане.
   – А я привезла вам подарок, – сказала она, наблюдая за тем, как Юлиан стряпает чай.
   Она не пыталась хозяйничать, как это часто делают женщины, оказавшись в холостяцкой квартире – видимо, желая тем самым предстать во всем блеске женских добродетелей. Не лезла с советами, не рвалась помыть посуду. Просто сидела на тахте и разглядывала книжный стеллаж, а потом пила чай и рассуждала – гостила.
   Юлиан уселся было рядом с нею на тахту, но быстро понял свою ошибку и перебрался на пол: оттуда лучше было смотреть. Доротея, казалось, не обратила на его маневр никакого внимания. Порылась в своих таинственных вещичках, протянула Юлиану книжку:
   – Вы читаете по-русски?
   – Не особенно, – ответил Юлиан. – Но в силу моей привычки читать на любом языке…
   Книжка была тонкая. По желтоватой бумажной обложке плыл, изо всех сил раздувая паруса, смешной красный кораблик, какие иногда мастерят для пускания в ручье дети. Кораблик был заключен в кольцо пенных волн.
   Ни имя автора, ни название «Алые паруса», ни издательство («Л.Д.Френкель, 1923») ничего Юлиану не говорили.
   – О чем это? – спросил он.
   – Еще одна повесть о Дальней Любви, – пояснила Доротея. – Это о девушке, которая знала только одно: любимый приедет за нею на корабле с красными парусами…
   Юлиан положил книжку на колени, прикрыл ладонью.
   – Следовательно, – проговорил он, – мы с вами единомышленники, Доротея! Вы тоже верите, что Дальняя Любовь существует!
   – Несомненно, – подтвердила Доротея.
   Она пила горячий чай, а Юлиан смотрел на ее круглые локти. Потом Юлиан спросил, кто этот Грин – автор книги про красные паруса. Доротея ответила:
   – Между прочим, поляк, а вообще – эсер… Вы не замечали, – добавила она, – что все социалисты-революционеры пишут очень похоже? Это легко объяснимо. Всякий бомбист – ужасный романтик, немножко сверхчеловек и при этом всегда неврастеник. Оттого и проза у них такая – избыточная, битком набитая экзотическими метафорами, с неровным ритмом и порывами в запредельное. Например, у Грина самое частое слово – «нервный», причем относится оно, как правило, к положительным персонажам…
   Юлиан промычал что-то насчет своего сочувствия левым социалистам и их газете, но понял, что это совершенно некстати, и замолчал.
   Доротея допила чай, приблизилась к стеллажу. Несколько минут разглядывала корешки, затем стремительно выхватила пару книг и вернулась с ними на тахту. Юлиан молча любовался ею. Потом спохватился:
   – Мне еще нужно написать мои двести пятьдесят строк.
   – Угу, – рассеянно отозвалась Доротея. – Вы работайте, я пока почитаю…
   Юлиан перебрался за письменный стол и принялся писать, время от времени покусывая ручку и поглядывая за окно. Он сразу же забыл о том, что в комнате кто-то есть, кроме него самого, и вздрогнул, услышав, как за его спиной заворочались, скрипя тахтой, и уронили книгу. А потом снова забыл о Доротее. Она ничем не нарушала атмосферу юлианова дома, и потому ее присутствие казалось естественным, как дыхание.
   Дождь унялся, почти сразу выскочило солнце, щедро заливая ярким светом мокрые крыши. Юлиан придвинул к себе пишущую машинку и застучал по желтым клавишам. Он печатал одним пальцем, но очень быстро.
   Покончив с работой, он выдернул лист из машинки и наконец обернулся. Доротея подняла голову, оторвавшись от трактата по анатомии различных существ, подробно описанных путешественниками прошлого: людей с собачьими головами, людей, у которых вообще нет головы, а лицо помещается на животе, трехногих людей, человекоящериц, лотофагов и других.
   Юлиан встретился с ней глазами и сказал:
   – Случалось вам просыпаться наутро после дня рождения и сразу бежать к подаркам?
   – Это вы о чем? – осведомилась она.
   – О вас, – пояснил он. – Подарок – это вы.
   Доротея улеглась поудобнее, подложила кулачок под подбородок.
   – Поразительная книга, – сказала она.
   – Пойдемте со мной в редакцию! – предложил Юлиан. – Это недалеко и недолго.
   Она с сомнением покачала в воздухе босой ногой.
   – А в чем я пойду?
   Юлиан вышел в прихожую и вернулся, держа в каждой руке по безнадежно мокрой туфельке.
   – Я их поставлю на подоконник, – предложил он, – они быстро высохнут.
   И, забравшись на стол, открыл окно.
   Доротея молча наблюдала за ним. Потом сказала нерешительно:
   – Я могла бы остаться дома…
   – У вас какой размер ноги? – спросил Юлиан, чувствуя себя несчастным нелепым созданием. – Я могу одолжить вам свои… У меня маленькая нога.
   И вот Доротея с жемчужным бантом в волосах, в беленькой блузке с мятым воротничком, в пышной юбке со складками и в мужских ботинках невозмутимо шлепает по нарядным, умытым улицам Варшавы, а Юлиан идет рядом, боясь рассмеяться от счастья. Из раскрытых окон то и дело вырываются звуки: кто-то играет на рояле, жена бранит мужа, на кухне гремит кастрюля, два писклявых детских голоса что-то бурно обсуждают.
   В прихожей редакции привычно и кисло пахнет табачным перегаром. Толкнув коричневую коленкоровую дверь, Юлиан вводит Доротею в святая святых – кузницу свежего номера. Несмотря на яркое предвечернее солнце, там уже горят желтые лампы, освещая тесно стоящие столы, две пишущие машинки (каждая со своим дефектом), изрядно засаленные старые обои с приколотыми кнопками газетными вырезками. В одном месте через всю стену, захватывая две или три вырезки, тянется ржавый след потека.
   В редакции полно народа, все курят и говорят одновременно. Присев на край стола и не выпуская из зубов причудливо заломленную папиросу, ярится иллюстратор Смуглевич, весь красный от духоты и гнева. Перед ним, взмахивая рукой с зажатой между пальцами сигаретой, стоит заместитель главного редактора – невысокий, немного похожий на Наполеона Бонапарта в последние годы жизни. Дымящаяся рука так и летает перед прямым, как у статуи работы Фидия, носом красавца Смуглевича.