Страница:
Как-то раз у ворот нашего замка остановился юноша и попросил приюта. Мы полюбили друг друга с первого взгляда, и отец охотно дал согласие на наш брак. О, с каким нетерпением ждала я свадьбы!
Напрасно предостерегали меня соседки не доверять Кровавому Барону. Мне казалось, что отец вполне счастлив моим счастьем. Он весело смеялся, шутил, то и дело отдавал все новые распоряжения поварам.
Наконец настал долгожданный миг… Но где же мой суженый? Он исчез. Его нигде не могли найти. Я знала, что он не покинул бы меня по доброй воле. Его исчезновение означало лишь одно: он мертв. Но не отыскалось даже тела…
Свадьба расстроилась, гости разъехались. С тех пор прошло десять лет. И за все эти годы я не сказала своему отцу, Кровавому Барону, ни слова!
И вот как-то раз, зловещей черной ночью, во время сильной бури, у нашего замка обрушилась угловая башня. Наутро среди обломков я увидела скелет, облаченный в свадебный наряд. Это был он, мой возлюбленный! В день нашей свадьбы Кровавый Барон замуровал его в стене…
Рассказ девицы Гиацинты вызвал всеобщее оживление.
– Эта история наводит на предположение о том, что душевное состояние Кровавого Барона было далеко не гармоничным, – заметил философ Освальд фон Штранден.
– Что ж ты плохо за женихом глядела? – разволновался старый рыцарь пан Борживой.
А бывший член магистрата города Кейзенбруннера Вольфрам Какам Кандела, поджав губы, заявил:
– Подобные истории живо характеризуют обыкновения и нравы так называемого «благородного рыцарства». Уверяю вас, в городской среде, где царят законность, порядок и благочиние, ничего подобного никогда бы не случилось.
Что касается Гловача, совмещавшего роли слуги, шута и лютниста при обширной особе пана Борживоя, то его восхищению не было предела:
– Какая тема для баллады!
И лишь шестой их спутник хранил молчание.
Следующим на очереди был Освальд фон Штранден, высокий мужчина лет пятидесяти, одетый в темное. У него был крупный хрящеватый нос, узкий лоб с большими залысинами, длинные складки вокруг рта. Вообще весь его облик отличался подчеркнутой строгостью и отдавал, если можно так выразиться, кислинкой. Как говаривал пан Борживой, человека ученого за версту видать. И это было сущей правдой, поскольку господин фон Штранден успешно закончил два университета и преподавал философию в третьем.
Вот что он рассказал.
2. Дуб семейства Волькенштайн
3. Сливицкая жар-птица
4. Подземный чертог
5. Злоключения судебного исполнителя
Напрасно предостерегали меня соседки не доверять Кровавому Барону. Мне казалось, что отец вполне счастлив моим счастьем. Он весело смеялся, шутил, то и дело отдавал все новые распоряжения поварам.
Наконец настал долгожданный миг… Но где же мой суженый? Он исчез. Его нигде не могли найти. Я знала, что он не покинул бы меня по доброй воле. Его исчезновение означало лишь одно: он мертв. Но не отыскалось даже тела…
Свадьба расстроилась, гости разъехались. С тех пор прошло десять лет. И за все эти годы я не сказала своему отцу, Кровавому Барону, ни слова!
И вот как-то раз, зловещей черной ночью, во время сильной бури, у нашего замка обрушилась угловая башня. Наутро среди обломков я увидела скелет, облаченный в свадебный наряд. Это был он, мой возлюбленный! В день нашей свадьбы Кровавый Барон замуровал его в стене…
Рассказ девицы Гиацинты вызвал всеобщее оживление.
– Эта история наводит на предположение о том, что душевное состояние Кровавого Барона было далеко не гармоничным, – заметил философ Освальд фон Штранден.
– Что ж ты плохо за женихом глядела? – разволновался старый рыцарь пан Борживой.
А бывший член магистрата города Кейзенбруннера Вольфрам Какам Кандела, поджав губы, заявил:
– Подобные истории живо характеризуют обыкновения и нравы так называемого «благородного рыцарства». Уверяю вас, в городской среде, где царят законность, порядок и благочиние, ничего подобного никогда бы не случилось.
Что касается Гловача, совмещавшего роли слуги, шута и лютниста при обширной особе пана Борживоя, то его восхищению не было предела:
– Какая тема для баллады!
И лишь шестой их спутник хранил молчание.
Следующим на очереди был Освальд фон Штранден, высокий мужчина лет пятидесяти, одетый в темное. У него был крупный хрящеватый нос, узкий лоб с большими залысинами, длинные складки вокруг рта. Вообще весь его облик отличался подчеркнутой строгостью и отдавал, если можно так выразиться, кислинкой. Как говаривал пан Борживой, человека ученого за версту видать. И это было сущей правдой, поскольку господин фон Штранден успешно закончил два университета и преподавал философию в третьем.
Вот что он рассказал.
2. Дуб семейства Волькенштайн
Как это ни покажется вам удивительным, но обстоятельство, которое вынудило меня навсегда оставить городской уют и отказаться от общества обыкновенных людей, никоим образом не связано ни лично со мною, ни с кем-либо из моей семьи. Впрочем, если бы вы изучали философию, вас бы это ничуть не удивило, поскольку вы бы знали: в мире существуют причины и обстоятельства, неизмеримо более глубокие и существенные, нежели судьба отдельно взятого человека. Я имею в виду прежде всего тленность и скоропреходящесть того, что мы, по неразумию, именуем земными благами.
Поэтому не следует считать, что мое исчезновение из университета Кейзенбруннера и вообще из этого городишки с его мелочными нравами, как-то связано с мнением невежественного ректора касательно моей манеры преподавания. Что касается этих ослов-студентов, то ни один из них не смеет называть меня занудой, а тем паче приносить на мои лекции живого поросенка. Итак, я начинаю.
Триста лет тому назад один благородный рыцарь из рода Волькенштайнов построил в Кейзенбруннере прекрасный каменный дом. А под окном посадил молодой дубок, так сказав при этом своей юной женушке:
– Гляди, жена, какое славное деревце! В его тени будут расти наши дети, а мы с тобою незаметно состаримся и умрем. Наш прекрасный дом и это дерево унаследуют внуки, и до тех пор, покуда последний Волькенштайн не канет в небытие, будет зеленеть наше дерево и стоять наш каменный дом.
Именно так все и случилось, как говорил рыцарь Волькенштайн. Дети подрастали и взрослели, один за другим сходили в могилу старики…
С тех пор минуло почти триста лет. Благодаря неустанным стараниям бюргеров род Волькенштайнов разорился и пришел в запустение. Каменный дом перешел в собственность городских богачей. Рассеялись по миру отпрыски рыцарского рода. Но зеленел еще их старых дуб…
В те годы, когда я только начинал читать лекции в Кейзенбруннере, дом Волькенштайнов был превращен в постоялый двор, и я занимал там комнату. Огромный ветвистый дуб рос прямо под моим окном.
Между прочим, именно я разыскал в городских архивах бесценную рукопись, содержавшую рассказ о доме Волькенштайнов. Только какое дело этим трактирщикам до чужих семейных легенд! На посмешище меня выставили. «Никого, – говорят, – из этих Волькенштайнов уже и на свете-то нет, а дом-то стоит и дуб-то растет!»
Но я хорошо знал, что они ошибаются. Живы еще Волькенштайны. Живы и где-то бедуют, скитаясь без крова.
Как-то раз ненастным зимним вечером в трактир постучался молодой человек, одетый в нищенские лохмотья. Он умолял предоставить ему приют в доме его предков и назвался Гансом Волькенштайном. Что ж, над ним посмеялись и выгнали вон. Спустя недолгое время разразилась ужасная буря. Ветер стонал над городскими крышами, как раненое чудовище. В каждом дымоходе рыдало и выло.
И тут порывом ветра сорвало дверь. На пороге показался рыцарь в черных доспехах, добротных и богато украшенных. Твердым хозяйским шагом вошел он в дом, а следом появился второй, за ним – третий, четвертый… И так – целая череда молчаливых и мрачных мужчин, причем несомненное сходство между ними свидетельствовало о том, что все они были родственники.
Пятый в череде был одет куда менее роскошно первых четырех, шестой также выглядел небогато. Остальные и вовсе казались бедняками.
От сильного удара сотряслись стены старого дома… Выворачивая корни из земли, с адским скрежетом повалился могучий дуб.
Призраки Волькенштайнов – а это были они! – растворялись один за другим, едва касались противоположной стены.
Вдруг вбежал оборванец с обезумевшим бледным лицом. Я тотчас признал в нем того нищего, который называл себя Гансом Волькенштайном и которого так безжалостно выгнали из старинного родового гнезда. В отчаянии он заломил руки и пал на пол… Мертвым!
В тот же миг с треском рухнули перекрытия, и крепкое на вид здание рассыпалось, точно карточный домик…
Увы, ничто не может убедить нынешних бюргеров в превосходстве таинственных сил над скучным прахом бытия. Им никогда не поверить, что предопределение и судьба могут быть важнее своевременной оплаты квартиры, а высокие философские идеи не обязаны облачаться в шутовской колпак.
Я ушел. Мир отринул меня, а я отринул мир.
Dixi!
После рассказа философа воцарилось глубокое молчание. Наконец пан Борживой подергал себя за ус и молвил от души:
– Немногое я, признаться, во всем этом понял, но насчет лавочников скажу определенно: гниды они все. Видать, не только меня они сгубили. Вот и Волькенштайну этому пришлось от них нахлебаться. Жаль, что помер. Вдвоем мы их, может быть, и побили бы. Ну а на философию, конечно, надежды тут никакой.
– Я насчет поросенка, – несмело поинтересовался Гловач. – Нельзя ли поподробнее? Как его пронесли и что именно он делал на лекции? Я к тому, что бывают ведь невероятно умные поросята. Если свинью научить хорошим трюкам, то можно очень неплохо зарабатывать…
– Свинья, мой милейший, – холодно произнес Освальд фон Штранден, – не имеет к моей горестной и поучительной истории ни малейшего отношения.
– А-а… – разочарованно протянул Гловач.
Философ вспыхнул.
– Что значит «а-а»?
– Да так, – неопределенно ответил Гловач, потирая шею. – Я думал, что имеет.
– О, несчастный, несчастный Волькенштайн! – воскликнула дочь Кровавого Барона. – Неужто не нашлось ни одной любящей груди, на которой он мог отогреть свою бедную голову?
При этих словах пан Борживой и Гловач почему-то уставились на грудь девицы Гиацинты, а философ печально и твердо ответил:
– По-видимому, сударыня, не нашлось.
На этом история фон Штрандена исчерпала себя, и к рассказу приступил пан Борживой.
Поэтому не следует считать, что мое исчезновение из университета Кейзенбруннера и вообще из этого городишки с его мелочными нравами, как-то связано с мнением невежественного ректора касательно моей манеры преподавания. Что касается этих ослов-студентов, то ни один из них не смеет называть меня занудой, а тем паче приносить на мои лекции живого поросенка. Итак, я начинаю.
Триста лет тому назад один благородный рыцарь из рода Волькенштайнов построил в Кейзенбруннере прекрасный каменный дом. А под окном посадил молодой дубок, так сказав при этом своей юной женушке:
– Гляди, жена, какое славное деревце! В его тени будут расти наши дети, а мы с тобою незаметно состаримся и умрем. Наш прекрасный дом и это дерево унаследуют внуки, и до тех пор, покуда последний Волькенштайн не канет в небытие, будет зеленеть наше дерево и стоять наш каменный дом.
Именно так все и случилось, как говорил рыцарь Волькенштайн. Дети подрастали и взрослели, один за другим сходили в могилу старики…
С тех пор минуло почти триста лет. Благодаря неустанным стараниям бюргеров род Волькенштайнов разорился и пришел в запустение. Каменный дом перешел в собственность городских богачей. Рассеялись по миру отпрыски рыцарского рода. Но зеленел еще их старых дуб…
В те годы, когда я только начинал читать лекции в Кейзенбруннере, дом Волькенштайнов был превращен в постоялый двор, и я занимал там комнату. Огромный ветвистый дуб рос прямо под моим окном.
Между прочим, именно я разыскал в городских архивах бесценную рукопись, содержавшую рассказ о доме Волькенштайнов. Только какое дело этим трактирщикам до чужих семейных легенд! На посмешище меня выставили. «Никого, – говорят, – из этих Волькенштайнов уже и на свете-то нет, а дом-то стоит и дуб-то растет!»
Но я хорошо знал, что они ошибаются. Живы еще Волькенштайны. Живы и где-то бедуют, скитаясь без крова.
Как-то раз ненастным зимним вечером в трактир постучался молодой человек, одетый в нищенские лохмотья. Он умолял предоставить ему приют в доме его предков и назвался Гансом Волькенштайном. Что ж, над ним посмеялись и выгнали вон. Спустя недолгое время разразилась ужасная буря. Ветер стонал над городскими крышами, как раненое чудовище. В каждом дымоходе рыдало и выло.
И тут порывом ветра сорвало дверь. На пороге показался рыцарь в черных доспехах, добротных и богато украшенных. Твердым хозяйским шагом вошел он в дом, а следом появился второй, за ним – третий, четвертый… И так – целая череда молчаливых и мрачных мужчин, причем несомненное сходство между ними свидетельствовало о том, что все они были родственники.
Пятый в череде был одет куда менее роскошно первых четырех, шестой также выглядел небогато. Остальные и вовсе казались бедняками.
От сильного удара сотряслись стены старого дома… Выворачивая корни из земли, с адским скрежетом повалился могучий дуб.
Призраки Волькенштайнов – а это были они! – растворялись один за другим, едва касались противоположной стены.
Вдруг вбежал оборванец с обезумевшим бледным лицом. Я тотчас признал в нем того нищего, который называл себя Гансом Волькенштайном и которого так безжалостно выгнали из старинного родового гнезда. В отчаянии он заломил руки и пал на пол… Мертвым!
В тот же миг с треском рухнули перекрытия, и крепкое на вид здание рассыпалось, точно карточный домик…
Увы, ничто не может убедить нынешних бюргеров в превосходстве таинственных сил над скучным прахом бытия. Им никогда не поверить, что предопределение и судьба могут быть важнее своевременной оплаты квартиры, а высокие философские идеи не обязаны облачаться в шутовской колпак.
Я ушел. Мир отринул меня, а я отринул мир.
Dixi!
После рассказа философа воцарилось глубокое молчание. Наконец пан Борживой подергал себя за ус и молвил от души:
– Немногое я, признаться, во всем этом понял, но насчет лавочников скажу определенно: гниды они все. Видать, не только меня они сгубили. Вот и Волькенштайну этому пришлось от них нахлебаться. Жаль, что помер. Вдвоем мы их, может быть, и побили бы. Ну а на философию, конечно, надежды тут никакой.
– Я насчет поросенка, – несмело поинтересовался Гловач. – Нельзя ли поподробнее? Как его пронесли и что именно он делал на лекции? Я к тому, что бывают ведь невероятно умные поросята. Если свинью научить хорошим трюкам, то можно очень неплохо зарабатывать…
– Свинья, мой милейший, – холодно произнес Освальд фон Штранден, – не имеет к моей горестной и поучительной истории ни малейшего отношения.
– А-а… – разочарованно протянул Гловач.
Философ вспыхнул.
– Что значит «а-а»?
– Да так, – неопределенно ответил Гловач, потирая шею. – Я думал, что имеет.
– О, несчастный, несчастный Волькенштайн! – воскликнула дочь Кровавого Барона. – Неужто не нашлось ни одной любящей груди, на которой он мог отогреть свою бедную голову?
При этих словах пан Борживой и Гловач почему-то уставились на грудь девицы Гиацинты, а философ печально и твердо ответил:
– По-видимому, сударыня, не нашлось.
На этом история фон Штрандена исчерпала себя, и к рассказу приступил пан Борживой.
3. Сливицкая жар-птица
– Мы тут сейчас таких чудес наслушались, что мой рассказ после всего этого покажется вам, наверное, слишком обыкновенным. – Проговорив это, пан Борживой насупился и принялся тянуть себя за ус.
Третий рассказчик уже перешагнул сорокалетний рубеж, но еще оставался мужчиной, как говорится, в соку. Его волосы и усы приобрели сивый оттенок, однако сохранили пышность. Цвет лица свидетельствовал о неизменном жизнелюбии, плотное сложение – о благородном происхождении, а одежда – о стесненных обстоятельствах. Жупан, украшенный золотым шитьем и каменьями, был протерт во многих местах, кое-где даже заплатан. Заплатки, впрочем, были бархатные.
– Зовусь я Борживой из Сливиц. Я застал еще те времена, когда дела в Сливицах обстояли надлежащим образом. Горожане там у себя в городах занимались ткачеством, а не рвачеством. Купцы не воровали, а торговали, а вранья вообще не водилось. Благородные рыцари из Сливиц ездили на охоту, высоко держали сливицкое знамя на турнирах, ловили местного разбойника Дуку Кишкодрала и вообще способствовали процветанию края.
Так продолжалось все то время, пока я был молод. Но стоило мне вступить в пору зрелости, как мир вокруг Сливиц начал портиться. То одно, то другое, какой-то дурацкий «закон», чтоб с собаками на городские поля ни-ни. Дальше – больше. Хотели у меня лошадь конфисковать. И быть бы великой войне между сливицким рыцарством и городом Кейзенбруннером, если б я одним неразумным поступком враз не подорвал могущество своего рода.
Случилось так, что черномазые торговцы из Магриба привезли на ярмарку в Кейзенбруннер прекраснейшее диво – певчую Жар-птицу. Ее показывали в клетке, и толком разглядеть ее было невозможно. Так, груда золотых перьев. А между перьями то глаз мелькнет, то тонкая корона на голове, то прядочка волос. Словом, не разобрать, совсем ли это птица или немного девица.
Легко догадаться, что любопытство охватило меня с неистовой силой. Магрибинцы, как на грех, из клетки ее не выпускали. А она, бедняжка, сидя в тесноте, даже крылья развернуть не могла. И, понятное дело, не пела.
Дня три весь город на нее глазеть ходил. Черномазые жулики деньги за погляд гребли лопатой. На четвертый день магистрат принял удивительное решение и отдал за Жар-птицу две сотни золотых гульденов. Это, говорят, будет новое лицо нашего города. Даже о гербе им возмечталось о новом. На прежнем-то головка сыра. А что там еще могло быть, если город построен вокруг сырного колодца? Он потому и называется Кейзенбруннер, что сыр здесь – всему голова. И вот эти сырные души выкладывают два мешка денег за Жар-птицу. И ждут, что вот сейчас на них прольется благодать и сделаются они благородными-благородными…
А Жар-птица по-прежнему томится в клетке. Выпустить ее на волю – такое им даже в голову не пришло. Да эти толстопузые померли бы на месте, случись им увидеть, как ихние гульдены взмывают в небо. Нет уж, пусть лучше подохнет с тоски, зато достояние магистрата.
И вот тут-то я и поступил, как должен был поступить настоящий рыцарь из Сливиц. Явился в магистрат и попросил продать мне эту Жар-птицу. Предложил, не торгуясь, триста гульденов. Эти сыроеды, конечно, согласились. И поскольку денег у меня не было, то эти триста гульденов я у них и одолжил, и им же сразу отдал. А мне вынесли клетку.
Она была совсем небольшая и легонькая. Увез я ее в Сливицы и выпустил. Никогда не забуду, как она выходила из клетки. Осторожненько выбиралась, каждый шажок наперед пробовала. Что-то было в ней и от девицы, но что – не уцепишь взглядом. А потом развернула крылья – они у нее огромные, золотые, с пробегающим пламенем – и взмыла в небо.
Небо над Сливицами наполнилось радостным сиянием, и послышалось пение. Такое прекрасное, что, казалось бы, век бы слушал – не надоест.
А потом она поднялась еще выше и, господа мои хорошие, улетела насовсем.
Вскоре начались у меня неприятности с магистратом. Вынь да положь им триста гульденов. Сперва я с ними объясняться пытался, но тут у меня ничего толкового не выходило.
– Ты у нас триста гульденов брал?
– Так я же вам их и отдал!
– Так мы тебе за них Жар-птицу дали.
– Так я ее, кровососы, в небо выпустил!
– Так хоть бы ты, дурак, котлет из нее наделал, нам-то что! Ты лучше скажи, ты у нас триста гульденов брал?
Словом, разговаривать с ними не получалось. Эх, да что тут долго рассуждать! Сами поглядите, разве место мне среди таких людей, которые красоту на медяки разменивают, а о рыцарской чести и вовсе понятия не имеют? Нет, господа хорошие, Борживою из Сливиц с таковскими недоделками под одними небесами не ходить. В моих небесах Жар-птица летает, а в ихних одни только сырные головы плавают в мелкую дырочку.
Короче говоря, плюнул я им под ноги, ну и пошел куда глаза глядят. А больше и рассказывать нечего.
– Хорошенькое дело «нечего»! – вмешался тут Гловач. – Просто у моего пана благородное сердце, вот он и не хочет даже мыслями возвращаться… А уж какую подлость они над ним учинили! Я человек простой, незнатный, и то у меня все внутри переворачивается!..
Пан Борживой сердито засопел. Его толстая шея налилась багровой краской, а кулачищи сжались.
– Я не желаю об этом говорить, и ты тоже рта не разевай, – приказал он Гловачу.
– Нет уж, – дерзко возразил тот, – здесь вам не Сливицы, и я молчать не стану. Потому что всякая вещь имеет свое название. И стыдиться этого нечего. Я, как лютнист, доподлинно знаю: когда читают книги – это называется ученость, когда целуются и так далее – это сила природы, а когда благородного пана за рыцарственнейший поступок свора смердов-толстосумов выгоняет из собственного дома – это, извините, называется подлость, и никак иначе!
– Вот еще одно подтверждение правильности моих взглядов на жизнь, – торжественно возгласил философ Освальд фон Штранден. – Вы, друг мой, как и я, пали жертвой алчности этих скопидомов. Да, вы – мой собрат по несчастью!
Пан Борживой не разделял мрачных восторгов ученого. Смерив того взглядом, он слегка отодвинулся.
– Эй, полегче! Ежели у меня за долги все имущество отобрали, то это еще не означает, что всякий худородный книгомарака может мне в братья набиваться!
Философ поджал губы, а Гловач, желая разрядить обстановку, закричал:
– Чья теперь очередь? Кто теперь будет рассказывать? – И, казалось, ужасно удивился, обнаружив четвертый номер у себя.
Третий рассказчик уже перешагнул сорокалетний рубеж, но еще оставался мужчиной, как говорится, в соку. Его волосы и усы приобрели сивый оттенок, однако сохранили пышность. Цвет лица свидетельствовал о неизменном жизнелюбии, плотное сложение – о благородном происхождении, а одежда – о стесненных обстоятельствах. Жупан, украшенный золотым шитьем и каменьями, был протерт во многих местах, кое-где даже заплатан. Заплатки, впрочем, были бархатные.
– Зовусь я Борживой из Сливиц. Я застал еще те времена, когда дела в Сливицах обстояли надлежащим образом. Горожане там у себя в городах занимались ткачеством, а не рвачеством. Купцы не воровали, а торговали, а вранья вообще не водилось. Благородные рыцари из Сливиц ездили на охоту, высоко держали сливицкое знамя на турнирах, ловили местного разбойника Дуку Кишкодрала и вообще способствовали процветанию края.
Так продолжалось все то время, пока я был молод. Но стоило мне вступить в пору зрелости, как мир вокруг Сливиц начал портиться. То одно, то другое, какой-то дурацкий «закон», чтоб с собаками на городские поля ни-ни. Дальше – больше. Хотели у меня лошадь конфисковать. И быть бы великой войне между сливицким рыцарством и городом Кейзенбруннером, если б я одним неразумным поступком враз не подорвал могущество своего рода.
Случилось так, что черномазые торговцы из Магриба привезли на ярмарку в Кейзенбруннер прекраснейшее диво – певчую Жар-птицу. Ее показывали в клетке, и толком разглядеть ее было невозможно. Так, груда золотых перьев. А между перьями то глаз мелькнет, то тонкая корона на голове, то прядочка волос. Словом, не разобрать, совсем ли это птица или немного девица.
Легко догадаться, что любопытство охватило меня с неистовой силой. Магрибинцы, как на грех, из клетки ее не выпускали. А она, бедняжка, сидя в тесноте, даже крылья развернуть не могла. И, понятное дело, не пела.
Дня три весь город на нее глазеть ходил. Черномазые жулики деньги за погляд гребли лопатой. На четвертый день магистрат принял удивительное решение и отдал за Жар-птицу две сотни золотых гульденов. Это, говорят, будет новое лицо нашего города. Даже о гербе им возмечталось о новом. На прежнем-то головка сыра. А что там еще могло быть, если город построен вокруг сырного колодца? Он потому и называется Кейзенбруннер, что сыр здесь – всему голова. И вот эти сырные души выкладывают два мешка денег за Жар-птицу. И ждут, что вот сейчас на них прольется благодать и сделаются они благородными-благородными…
А Жар-птица по-прежнему томится в клетке. Выпустить ее на волю – такое им даже в голову не пришло. Да эти толстопузые померли бы на месте, случись им увидеть, как ихние гульдены взмывают в небо. Нет уж, пусть лучше подохнет с тоски, зато достояние магистрата.
И вот тут-то я и поступил, как должен был поступить настоящий рыцарь из Сливиц. Явился в магистрат и попросил продать мне эту Жар-птицу. Предложил, не торгуясь, триста гульденов. Эти сыроеды, конечно, согласились. И поскольку денег у меня не было, то эти триста гульденов я у них и одолжил, и им же сразу отдал. А мне вынесли клетку.
Она была совсем небольшая и легонькая. Увез я ее в Сливицы и выпустил. Никогда не забуду, как она выходила из клетки. Осторожненько выбиралась, каждый шажок наперед пробовала. Что-то было в ней и от девицы, но что – не уцепишь взглядом. А потом развернула крылья – они у нее огромные, золотые, с пробегающим пламенем – и взмыла в небо.
Небо над Сливицами наполнилось радостным сиянием, и послышалось пение. Такое прекрасное, что, казалось бы, век бы слушал – не надоест.
А потом она поднялась еще выше и, господа мои хорошие, улетела насовсем.
Вскоре начались у меня неприятности с магистратом. Вынь да положь им триста гульденов. Сперва я с ними объясняться пытался, но тут у меня ничего толкового не выходило.
– Ты у нас триста гульденов брал?
– Так я же вам их и отдал!
– Так мы тебе за них Жар-птицу дали.
– Так я ее, кровососы, в небо выпустил!
– Так хоть бы ты, дурак, котлет из нее наделал, нам-то что! Ты лучше скажи, ты у нас триста гульденов брал?
Словом, разговаривать с ними не получалось. Эх, да что тут долго рассуждать! Сами поглядите, разве место мне среди таких людей, которые красоту на медяки разменивают, а о рыцарской чести и вовсе понятия не имеют? Нет, господа хорошие, Борживою из Сливиц с таковскими недоделками под одними небесами не ходить. В моих небесах Жар-птица летает, а в ихних одни только сырные головы плавают в мелкую дырочку.
Короче говоря, плюнул я им под ноги, ну и пошел куда глаза глядят. А больше и рассказывать нечего.
– Хорошенькое дело «нечего»! – вмешался тут Гловач. – Просто у моего пана благородное сердце, вот он и не хочет даже мыслями возвращаться… А уж какую подлость они над ним учинили! Я человек простой, незнатный, и то у меня все внутри переворачивается!..
Пан Борживой сердито засопел. Его толстая шея налилась багровой краской, а кулачищи сжались.
– Я не желаю об этом говорить, и ты тоже рта не разевай, – приказал он Гловачу.
– Нет уж, – дерзко возразил тот, – здесь вам не Сливицы, и я молчать не стану. Потому что всякая вещь имеет свое название. И стыдиться этого нечего. Я, как лютнист, доподлинно знаю: когда читают книги – это называется ученость, когда целуются и так далее – это сила природы, а когда благородного пана за рыцарственнейший поступок свора смердов-толстосумов выгоняет из собственного дома – это, извините, называется подлость, и никак иначе!
– Вот еще одно подтверждение правильности моих взглядов на жизнь, – торжественно возгласил философ Освальд фон Штранден. – Вы, друг мой, как и я, пали жертвой алчности этих скопидомов. Да, вы – мой собрат по несчастью!
Пан Борживой не разделял мрачных восторгов ученого. Смерив того взглядом, он слегка отодвинулся.
– Эй, полегче! Ежели у меня за долги все имущество отобрали, то это еще не означает, что всякий худородный книгомарака может мне в братья набиваться!
Философ поджал губы, а Гловач, желая разрядить обстановку, закричал:
– Чья теперь очередь? Кто теперь будет рассказывать? – И, казалось, ужасно удивился, обнаружив четвертый номер у себя.
4. Подземный чертог
Лютнист Гловач был, в противоположность Борживою, персоной сложения хлипкого, так сказать, артистического. На тонкой шее покачивалась большая голова. Реденькие светлые волосы, водянистые рыбьи глаза, в которых застыли удивление и какой-то давний испуг, – все это придавало облику Гловача беззащитность. Но, тем не менее, он держался довольно уверенно, а когда заговорил, то сразу обнаружил в себе бывалого рассказчика.
– У каждого из нас своя причина бежать от тягот и мерзостей этого мира. Правду сказать, всяк из нас, ученый или неуч, благородная девица или, к примеру, ваш покорный слуга, чужд того, на чем стоит нынешнее время. Погибшая любовь, разбитые надежды, разорение родового гнезда… Но, не в обиду вам будь сказано, никто из вас не отторгнут нынешним временем в той степени, в какой отторгает оно меня. Из того, что я вам сейчас расскажу, вы поймете, насколько я прав.
Зовут меня Гловач, и это имя я ношу с первой минуты моего появления на свет. Едва только я покинул утробу матери, как повивальная бабка воскликнула:
– Ух ты, какой головастенький!
Тотчас было объявлено, что народился младенец великого ума. И потому меня с самого детства решено было обучать музыке. Мать не раз говаривала: «Учись, мой Гловач, хорошенечко. Вот вырастешь ты большой, случится война, попадешь ты в солдаты, а там дадут тебе флейту и накажут дудеть шибче. А в атаку не пошлют. Потому что солдат, сыночек, много, а флейтистов мало».
Так вот и стал я музыкантом. В ожидании войны зарабатывал на жизнь тем, что играл на свадьбах и похоронах, на многолюдных праздниках, а то и с глазу на глаз какой-нибудь девчонке. На чем я только не играл! На деревянной дудочке, на тростниковой флейте, на глиняных сопелках, на волынке из козьей шкуры… А когда взяли меня на службу к Сливицким господам, то и на рожке.
И вот как-то раз поехал я со своим паном на охоту. Протрубил оленю боевую тревогу – и помчался рогатый, а за ним устремились охотники и их собаки. Мною же овладела задумчивость. Вскоре уж я остался один и начал, созвучно своим раздумьям, наигрывать печальную мелодию. Долго ли я играл, не знаю, но тут подлетает ко мне птичка, маленькая такая да серенькая, и принимается петь. Уж как она пела! Никогда в жизни не слыхал я такого пения. Отложил свой рожок и шагнул к птичке. А она чуть отлетела и снова опустилась на веточку, опять заливается. Я к ней – она от меня. И сам я не заметил, как ушел далеко в лес. Правду сказать, ничто меня в тот час не заботило. Лишь бы слушать это чудесное пение.
Наконец чаща осталась позади. Передо мной расстилался цветущий луг. В голубых от незабудок низинах угадывались ручьи, а дальше виднелся холм, и вот к нему-то полетела птичка. Тогда я впервые и заподозрил, что непростая это птичка. Не иначе, как подослали ее феи.
Человек я был молодой, отчаянный и потому без колебаний проник в пещеру. Оказался я в просторном, ярко освещенном зале, где все было готово для празднества. Длинный стол украшен лентами и букетами полевых цветов, на деревянных блюдах лежали пироги с лесной ягодой, кувшины полны молодого вина… И повсюду звучала музыка – то играли сами собою, без музыкантов, прекраснейшие в мире инструменты: виола и лютня, маленькая арфа и костяная флейта с тонким нежным голосом…
А за столом сидели двенадцать фей. Для того, чтобы описать их лучезарную красоту, в людском языке не существует слов. Слова-то у нас все обыденные, затасканные, как базарный медяк…
Феи приняли меня с распростертыми объятиями, усадили рядом с собой, напоили вином, накормили пирогами. Принялись тормошить, щекотать, расспрашивать: да кто я такой? да о чем я мечтаю? да в кого я влюблен? и все такое прочее.
Хотел я им было все рассказать без утайки, но скоро убедился, что ответов моих они не слушают, а спрашивают лишь для того, чтобы пересмешничать, и все повторяют: «Ах, какой молоденький! Ах, какой хорошенький! Ах, какой головастенький!»
Так вот тешились они со мною, а я с ними три дня и три ночи. Я им рассказывал смешные случаи и сплетни и плясал с каждой по очереди. А они учили меня играть на лютне и щедро кормили-поили.
Я уж решил, что такому моему счастливому житью конца не будет. И вот, представьте себе, как-то раз заснул у ног прехорошенькой феи, а проснулся в лесу, на сыром мху, весь искусанный комарами. Небо надо мною серенькое, деревья шумят так уныло: «У-у…»
Сел я, спросонок мало что понимая. Решил поначалу, что упал с коня, ушиб голову – и сон мне приснился.
Но голова у меня не болела, руки-ноги казались целы, так что, похоже, ни с какой лошади я не падал. Зато рядом, на мху, оказалась лютня, точь-в-точь такая, как памятна мне по подземным чертогам.
Коротко говоря, направился я прямиком в Сливицы, торопясь рассказать моему пану о том, какое мне выпало приключение. И вот подхожу к Сливицам и ничего вокруг не узнаю. Где был амбар – там ничего нет, а где испокон веку ничего не было – понастроили каких-то домов. И народ одет как-то странно. То есть, простой люд – он как обычно, рубаха да штаны, а вот кто побогаче…
От всего этого я чуть с ума не сошел. И торопясь поскорее разрешить загадку, принялся колотить в ворота барского дома.
Отворил какой-то незнакомый слуга. Окинул он меня взглядом с головы до ног и спрашивает:
– Что это ты, огородное пугало, стучишь?
А я, надо вам сказать, одет был очень даже неплохо, по самой последней моде – облегающие штаны в клеточку и все такое. И потому заслышав насчет «пугала», я, господа мои, даже не рассердился, а ощутил в животе леденящий ужас. Совладав с собою, однако, я подбоченился и отвечал нахалу:
– Да ты здесь, никак, новенький? Что-то не припомню я тебя. Ступай и доложи пану, что вернулся Гловач!
А он, представьте себе, только глаза на меня таращит:
– Какой такой Гловач? – говорит. – И кто это здесь новенький? Да я здесь двадцать лет состою на службе, а тебя, образина ты эдакая, и в глаза не видывал.
Худо мне тут стало, потому что чувствую: не врет.
– Позови, – прошу, – пана. Пусть он самолично скажет, что знать меня не знает.
Лютню зачем-то ему показываю и объясняю, что я, мол, музыкант хороший.
Слуга ушел, а я остался ждать в тоске и недоумении.
Вскоре проводили меня в барские комнаты. Гляжу я на Сливицкий замок и не узнаю его. Все по-другому стало! Но главное – сам пан. Пан другим стал. И он меня не узнавал, да и я его, признаться, тоже. Вот так и выяснилось, что пробыл я в холме у фей без малого триста лет…
Приобрел я там лютню да десяток веселых песен. А потерял весь мир, в котором вырос и который был моим. Не попал я на войну – она успела начаться, кончиться и забыться. Давно умерла девушка, которая мне нравилась, а от прежнего пана остались только оленьи рога, совершенно не похожий на него портрет и вот эта сабля, которую пан Борживой носит теперь при себе.
Да, если бы не пан Борживой, пропасть бы мне в этом незнакомом времени. Он один не счел меня сумасшедшим и оставил при себе.
А теперь, когда это новое время настигло и его, я отправился вместе с ним на поиски такого места, где уродливый торгашеский мир нас не догонит…
– Это правда, – пробасил Борживой. – Вся моя дворня разбежалась. Две собаки были – тех украли, а лошадей еще раньше увели. – Он в сердцах плюнул и замолчал.
– Но как это удивительно, – произнесла девица Гиацинта. – Вы были у фей, сидели с ними за одним столом…
– Удостоился, – подтвердил Гловач.
– Расскажите, расскажите подробнее, как они выглядели, во что были одеты… Ах, Гловач, миленький, поднатужьтесь – вспомните…
Гловач смутился:
– Ну, как выглядели? Обыкновенно. Феи и феи. Красота неописуемая… В такое, знаете, одеты… нечеловеческое. Такие, знаете, разноцветные… И сеточка золотая… Красиво.
Девица Гиацинта мечтательно затуманилась, пытаясь представить себе разноцветное с золотой сеточкой. Что-то, видать, представляла.
– Да феи-то что, – вступил в разговор пан Борживой. – Вы только представьте себе, как это все вышло! Хо-хо! Сижу я у себя в парадном зале, кормлю собаку, и вдруг является какой-то лютнист в клеточку, разодетый как на ярмарку, и называет себя добрым сподвижником моего предка… Собака – и та изумилась. Нашли мы с ним этого предка в картинной галерее. Я поначалу что подумал? Ну, думаю, этот малый изобрел новый способ попрошайничать. А что? За хороший рассказ охотно накормят. Однако, смотрю, знает мой лютнист такие вещи и про Сливицы, и про предков, какие постороннему человеку знать уж никак не положено. Вот где, по правде сказать, самое удивительное! А феи – что? Фей всякий видел.
– И все-таки триста лет в подземном чертоге у фей – это очень необычно, – возразила девица Гиацинта.
Гловач отвесил ей старинный поклон со множеством всяких финтифлюшек и выкрутасов и ответил так:
– Вы чрезвычайно добры к бедному музыканту, прекрасная дама. Но возьму на себя смелость обратить ваше внимание на то обстоятельство, что настала очередь господину Вольфраму Какаму Канделе поделиться с нами историей своей жизни. Клянусь зубочисткой старого тролля, вот от кого вы услышите много странного!
– У каждого из нас своя причина бежать от тягот и мерзостей этого мира. Правду сказать, всяк из нас, ученый или неуч, благородная девица или, к примеру, ваш покорный слуга, чужд того, на чем стоит нынешнее время. Погибшая любовь, разбитые надежды, разорение родового гнезда… Но, не в обиду вам будь сказано, никто из вас не отторгнут нынешним временем в той степени, в какой отторгает оно меня. Из того, что я вам сейчас расскажу, вы поймете, насколько я прав.
Зовут меня Гловач, и это имя я ношу с первой минуты моего появления на свет. Едва только я покинул утробу матери, как повивальная бабка воскликнула:
– Ух ты, какой головастенький!
Тотчас было объявлено, что народился младенец великого ума. И потому меня с самого детства решено было обучать музыке. Мать не раз говаривала: «Учись, мой Гловач, хорошенечко. Вот вырастешь ты большой, случится война, попадешь ты в солдаты, а там дадут тебе флейту и накажут дудеть шибче. А в атаку не пошлют. Потому что солдат, сыночек, много, а флейтистов мало».
Так вот и стал я музыкантом. В ожидании войны зарабатывал на жизнь тем, что играл на свадьбах и похоронах, на многолюдных праздниках, а то и с глазу на глаз какой-нибудь девчонке. На чем я только не играл! На деревянной дудочке, на тростниковой флейте, на глиняных сопелках, на волынке из козьей шкуры… А когда взяли меня на службу к Сливицким господам, то и на рожке.
И вот как-то раз поехал я со своим паном на охоту. Протрубил оленю боевую тревогу – и помчался рогатый, а за ним устремились охотники и их собаки. Мною же овладела задумчивость. Вскоре уж я остался один и начал, созвучно своим раздумьям, наигрывать печальную мелодию. Долго ли я играл, не знаю, но тут подлетает ко мне птичка, маленькая такая да серенькая, и принимается петь. Уж как она пела! Никогда в жизни не слыхал я такого пения. Отложил свой рожок и шагнул к птичке. А она чуть отлетела и снова опустилась на веточку, опять заливается. Я к ней – она от меня. И сам я не заметил, как ушел далеко в лес. Правду сказать, ничто меня в тот час не заботило. Лишь бы слушать это чудесное пение.
Наконец чаща осталась позади. Передо мной расстилался цветущий луг. В голубых от незабудок низинах угадывались ручьи, а дальше виднелся холм, и вот к нему-то полетела птичка. Тогда я впервые и заподозрил, что непростая это птичка. Не иначе, как подослали ее феи.
Человек я был молодой, отчаянный и потому без колебаний проник в пещеру. Оказался я в просторном, ярко освещенном зале, где все было готово для празднества. Длинный стол украшен лентами и букетами полевых цветов, на деревянных блюдах лежали пироги с лесной ягодой, кувшины полны молодого вина… И повсюду звучала музыка – то играли сами собою, без музыкантов, прекраснейшие в мире инструменты: виола и лютня, маленькая арфа и костяная флейта с тонким нежным голосом…
А за столом сидели двенадцать фей. Для того, чтобы описать их лучезарную красоту, в людском языке не существует слов. Слова-то у нас все обыденные, затасканные, как базарный медяк…
Феи приняли меня с распростертыми объятиями, усадили рядом с собой, напоили вином, накормили пирогами. Принялись тормошить, щекотать, расспрашивать: да кто я такой? да о чем я мечтаю? да в кого я влюблен? и все такое прочее.
Хотел я им было все рассказать без утайки, но скоро убедился, что ответов моих они не слушают, а спрашивают лишь для того, чтобы пересмешничать, и все повторяют: «Ах, какой молоденький! Ах, какой хорошенький! Ах, какой головастенький!»
Так вот тешились они со мною, а я с ними три дня и три ночи. Я им рассказывал смешные случаи и сплетни и плясал с каждой по очереди. А они учили меня играть на лютне и щедро кормили-поили.
Я уж решил, что такому моему счастливому житью конца не будет. И вот, представьте себе, как-то раз заснул у ног прехорошенькой феи, а проснулся в лесу, на сыром мху, весь искусанный комарами. Небо надо мною серенькое, деревья шумят так уныло: «У-у…»
Сел я, спросонок мало что понимая. Решил поначалу, что упал с коня, ушиб голову – и сон мне приснился.
Но голова у меня не болела, руки-ноги казались целы, так что, похоже, ни с какой лошади я не падал. Зато рядом, на мху, оказалась лютня, точь-в-точь такая, как памятна мне по подземным чертогам.
Коротко говоря, направился я прямиком в Сливицы, торопясь рассказать моему пану о том, какое мне выпало приключение. И вот подхожу к Сливицам и ничего вокруг не узнаю. Где был амбар – там ничего нет, а где испокон веку ничего не было – понастроили каких-то домов. И народ одет как-то странно. То есть, простой люд – он как обычно, рубаха да штаны, а вот кто побогаче…
От всего этого я чуть с ума не сошел. И торопясь поскорее разрешить загадку, принялся колотить в ворота барского дома.
Отворил какой-то незнакомый слуга. Окинул он меня взглядом с головы до ног и спрашивает:
– Что это ты, огородное пугало, стучишь?
А я, надо вам сказать, одет был очень даже неплохо, по самой последней моде – облегающие штаны в клеточку и все такое. И потому заслышав насчет «пугала», я, господа мои, даже не рассердился, а ощутил в животе леденящий ужас. Совладав с собою, однако, я подбоченился и отвечал нахалу:
– Да ты здесь, никак, новенький? Что-то не припомню я тебя. Ступай и доложи пану, что вернулся Гловач!
А он, представьте себе, только глаза на меня таращит:
– Какой такой Гловач? – говорит. – И кто это здесь новенький? Да я здесь двадцать лет состою на службе, а тебя, образина ты эдакая, и в глаза не видывал.
Худо мне тут стало, потому что чувствую: не врет.
– Позови, – прошу, – пана. Пусть он самолично скажет, что знать меня не знает.
Лютню зачем-то ему показываю и объясняю, что я, мол, музыкант хороший.
Слуга ушел, а я остался ждать в тоске и недоумении.
Вскоре проводили меня в барские комнаты. Гляжу я на Сливицкий замок и не узнаю его. Все по-другому стало! Но главное – сам пан. Пан другим стал. И он меня не узнавал, да и я его, признаться, тоже. Вот так и выяснилось, что пробыл я в холме у фей без малого триста лет…
Приобрел я там лютню да десяток веселых песен. А потерял весь мир, в котором вырос и который был моим. Не попал я на войну – она успела начаться, кончиться и забыться. Давно умерла девушка, которая мне нравилась, а от прежнего пана остались только оленьи рога, совершенно не похожий на него портрет и вот эта сабля, которую пан Борживой носит теперь при себе.
Да, если бы не пан Борживой, пропасть бы мне в этом незнакомом времени. Он один не счел меня сумасшедшим и оставил при себе.
А теперь, когда это новое время настигло и его, я отправился вместе с ним на поиски такого места, где уродливый торгашеский мир нас не догонит…
– Это правда, – пробасил Борживой. – Вся моя дворня разбежалась. Две собаки были – тех украли, а лошадей еще раньше увели. – Он в сердцах плюнул и замолчал.
– Но как это удивительно, – произнесла девица Гиацинта. – Вы были у фей, сидели с ними за одним столом…
– Удостоился, – подтвердил Гловач.
– Расскажите, расскажите подробнее, как они выглядели, во что были одеты… Ах, Гловач, миленький, поднатужьтесь – вспомните…
Гловач смутился:
– Ну, как выглядели? Обыкновенно. Феи и феи. Красота неописуемая… В такое, знаете, одеты… нечеловеческое. Такие, знаете, разноцветные… И сеточка золотая… Красиво.
Девица Гиацинта мечтательно затуманилась, пытаясь представить себе разноцветное с золотой сеточкой. Что-то, видать, представляла.
– Да феи-то что, – вступил в разговор пан Борживой. – Вы только представьте себе, как это все вышло! Хо-хо! Сижу я у себя в парадном зале, кормлю собаку, и вдруг является какой-то лютнист в клеточку, разодетый как на ярмарку, и называет себя добрым сподвижником моего предка… Собака – и та изумилась. Нашли мы с ним этого предка в картинной галерее. Я поначалу что подумал? Ну, думаю, этот малый изобрел новый способ попрошайничать. А что? За хороший рассказ охотно накормят. Однако, смотрю, знает мой лютнист такие вещи и про Сливицы, и про предков, какие постороннему человеку знать уж никак не положено. Вот где, по правде сказать, самое удивительное! А феи – что? Фей всякий видел.
– И все-таки триста лет в подземном чертоге у фей – это очень необычно, – возразила девица Гиацинта.
Гловач отвесил ей старинный поклон со множеством всяких финтифлюшек и выкрутасов и ответил так:
– Вы чрезвычайно добры к бедному музыканту, прекрасная дама. Но возьму на себя смелость обратить ваше внимание на то обстоятельство, что настала очередь господину Вольфраму Какаму Канделе поделиться с нами историей своей жизни. Клянусь зубочисткой старого тролля, вот от кого вы услышите много странного!
5. Злоключения судебного исполнителя
Все повернулись к невысокому мужчине лет сорока, одетому в строгое платье из черного сукна очень высокого качества. Возможно, в молодости он и был хорош собой, но с возрастом начал полнеть, лысеть и приобрел «бульдожьи щеки».
Он обвел сидевших у костра насмешливым и немного жалостливым взглядом и заговорил:
– Все это время я слушал вас и задавался одним-единственным вопросом: ну неужели взрослый человек может быть настолько обделен разумом, чтобы в одночасье бросить и дом, и прежнее житье, пусть даже не очень счастливое, но налаженное, и отправиться в путь? Куда вы все идете? Скажите мне на милость, где она, вожделенная цель вашего путешествия? С чего вы взяли, что она вообще существует? Феи, разочарование в любви – это все прекрасно! А каков результат? Вот уже второй день сидим мы на берегу мертвой реки и ждем переправы…
– А почему это вы, господин хороший, называете реку «мертвой»? – перебил его Гловач. – А кубышки, а лягушки, а стрекозы?
– Я, милейший, назвал эту реку мертвой, потому что она мертвая, – отрезал Кандела. – Ни паромщика на ней нет, ни лодочника, ни рыбаков каких-нибудь. И мельницы на ней не поставишь.
– Следовательно, – с ледяной вежливостью произнес философ Штранден, – мертвы суть любые объекты, где визуально не наблюдается ни одного налогоплательщика…
Но господина Канделу не так-то просто было сбить с толку.
– Если угодно, да, – резко ответил он. – Вы отрицаете порядок? Замечательно! В таком случае, не поделитесь ли вы своими соображениями касательно того общественного устройства, которое бы вас удовлетворило? Насколько я понимаю, вы все тут предпочитаете брать деньги в долг без отдачи, выскакивать замуж за первого встречного хлыща, пьянствовать в сомнительном обществе, отлынивая от работы, и прикрывать свою полную несостоятельность высокими философскими идеями. Я в восторге от вашей жизненной позиции, господа! Сколько благородства! Только у кого вы станете занимать деньги и кто захочет вас кормить ради красивой болтовни? Вы называете себя мечтателями, а я вам скажу, кто вы на самом деле. Вы – паразиты. На ком вы будете паразитировать теперь, когда отринули общество добропорядочных граждан?
Он обвел сидевших у костра насмешливым и немного жалостливым взглядом и заговорил:
– Все это время я слушал вас и задавался одним-единственным вопросом: ну неужели взрослый человек может быть настолько обделен разумом, чтобы в одночасье бросить и дом, и прежнее житье, пусть даже не очень счастливое, но налаженное, и отправиться в путь? Куда вы все идете? Скажите мне на милость, где она, вожделенная цель вашего путешествия? С чего вы взяли, что она вообще существует? Феи, разочарование в любви – это все прекрасно! А каков результат? Вот уже второй день сидим мы на берегу мертвой реки и ждем переправы…
– А почему это вы, господин хороший, называете реку «мертвой»? – перебил его Гловач. – А кубышки, а лягушки, а стрекозы?
– Я, милейший, назвал эту реку мертвой, потому что она мертвая, – отрезал Кандела. – Ни паромщика на ней нет, ни лодочника, ни рыбаков каких-нибудь. И мельницы на ней не поставишь.
– Следовательно, – с ледяной вежливостью произнес философ Штранден, – мертвы суть любые объекты, где визуально не наблюдается ни одного налогоплательщика…
Но господина Канделу не так-то просто было сбить с толку.
– Если угодно, да, – резко ответил он. – Вы отрицаете порядок? Замечательно! В таком случае, не поделитесь ли вы своими соображениями касательно того общественного устройства, которое бы вас удовлетворило? Насколько я понимаю, вы все тут предпочитаете брать деньги в долг без отдачи, выскакивать замуж за первого встречного хлыща, пьянствовать в сомнительном обществе, отлынивая от работы, и прикрывать свою полную несостоятельность высокими философскими идеями. Я в восторге от вашей жизненной позиции, господа! Сколько благородства! Только у кого вы станете занимать деньги и кто захочет вас кормить ради красивой болтовни? Вы называете себя мечтателями, а я вам скажу, кто вы на самом деле. Вы – паразиты. На ком вы будете паразитировать теперь, когда отринули общество добропорядочных граждан?