удара - по радарному сигналу. Для этого нужно было засечь по радару
расположение всех моих людей. Но действовать нужно было очень быстро, а я
еще не слишком хорошо разбирался в показаниях дисплеев и датчиков,
расположенных перед моими глазами. Поэтому, шевельнув головой, я отключил
аппаратуру и поднял фильтры, чтобы осмотреть местность своими глазами.
Вокруг расстилалась залитая солнцем прерия. Но, черт побери, я ничего
толком не мог разглядеть - только одна фигура маячила невдалеке от линии
предполагаемого удара. Я знал, что моя ракета способна выдать лишь
грандиозное облако дыма и ничего больше. Поэтому прицелился на глазок,
навел пусковую установку и пальнул.
Убираясь с места выстрела, я чувствовал удовлетворение: ни одной
секунды не потеряно.
Но прямо в воздухе система энергоснабжения моего скафандра отказала.
Падать совсем не больно: система отключается постепенно, так что
приземлился я благополучно. Но, приземлившись, застыл, как куча
металлолома, двинуться не было никакой возможности. В этой ситуации
поневоле быстро успокаиваешься и прекращаешь даже попытки пошевелиться -
ведь вокруг тебя никак не меньше тонны мертвого металла.
Ругаться я все-таки мог и проклинал себя на все лады. И не только
себя. Вот уж не думал, что они устроят мне аварию, когда я так хорошо
руковожу группой и решаю на ходу все сложные боевые задачи.
Мне следовало знать, что командиров групп Зим контролирует сам. Он
почти примчался ко мне - наверное, специально, чтобы поговорить со мной с
глазу на глаз. Начал с предположения, что неплохо бы мне заняться мытьем
грязных полов, потому что в виду моей тупости, бездарности и прочих
неизлечимых пороков мне нельзя доверить другую, более тонкую работу - к
примеру, разносить тарелки в столовой. Он кратко охарактеризовал мою
прежнюю жизнь, коснулся будущего и сказал еще несколько слов, о которых мне
не хотелось бы вспоминать. В заключение он ровным голосом произнес:
- Как бы ты себя чувствовал, если бы полковник Дюбуа увидел, что ты
здесь натворил?
После этого сержант Зим покинул место моего приземления. Я проторчал
там без движения еще два часа, напоминая страшное чугунное идолище,
поставленное в степи языческим племенем. Наконец учения закончились. Зим
вернулся, восстановил систему энергоснабжения, и мы на полной скорости
помчались в штаб.
Капитан франкель говорил мало, но весомо.
Потом он помолчал и добавил казенным, лишенным интонаций голосом:
- Если считаешь, что не виноват, можешь потребовать трибунала. Так
что?
Я сглотнул и пробормотал:
- Нет, сэр.
До этой минуты я все еще не понимал, в какой оборот умудрился попасть.
Было видно, что капитан слегка расслабился.
- Что ж, тогда посмотрим, что скажет командир полка. Сержант, отведите
заключенного.
Быстрым шагом мы отправились к штабу полка, и я впервые встретился с
нашим командиром полка лицом к лицу. Сначала был уверен, что он подробно
рассмотрит дело, но, припомнив, как Тэд сам втянул себя в судебную
мясорубку, решил молчать.
Майор Мэллоу в общей сложности сказал мне ровно пять слов. Выслушав
сержанта Зима, он произнес первые три:
- Все это правда?
Я сказал:
- Да, сэр. - И этим моя роль завершилась.
Тогда майор Мэллоу повернулся к капитану Франкелю:
- Есть ли хоть один шанс, что из этого человека что-нибудь получится?
- Мне кажется, да, - ответил капитан Франкель.
- Тогда мы ограничимся административным наказанием. - Тут майор Мэллоу
повернулся ко мне и произнес оставшиеся два слова: - Пять ударов.
Все происходило так быстро, что я не успел очухаться. Доктор дал
заключение, что сердце у меня работает нормально, потом сержант и охрана
надели на меня специальную рубашку, снять которую можно, не расстегивая
пуговиц. Полк как раз приготовился к смотру, прозвучал сигнал. Казалось,
все это происходит не со мной, все нереально... Это, как я узнал позже,
первый признак сильного испуга или нервного потрясения. Галлюцинация,
ночной кошмар.
Зим вошел в палатку охраны сразу после сигнала. Он взглянул на
начальника охраны, и тот исчез. Зим шагнул ко мне и сунул что-то в мою
руку.
- Возьми, - сказал он. - Поможет. Я знаю.
Это была резиновая прокладка, наподобие тех, что мы зажимали в зубах,
когда занимались рукопашным боем. Чтобы не пострадали зубы. Зим вышел. Я
сунул прокладку в рот. Потом на меня надели наручники и вывели из палатки.
Потом читали приказ: "...в учебном бою проявил полную
безответственность, которая в реальных боевых действиях повлекла бы за
собой неминуемую гибель товарищей". Потом сорвали рубашку и, подняв руки,
привязали их к столбу.
И тогда случилась странная вещь: оказалось, что легче переносить,
когда бьют тебя самого, чем смотреть, как секут другого. Я вовсе не хочу
сказать, что это было приятно. Как раз страшно больно. И паузы между
ударами не менее мучительны, чем сами удары. Но прокладка действительно
помогла, и мой единственный стон после третьего удара никто не услышал.
И еще одна странность: никто никогда не напоминал мне о том, что
случилось. Как я ни приглядывался, но Зим и другие инструкторы обращались
со мной точно так же, как всегда. Доктор смазал чем-то следы на спине,
сказал, чтобы я возвращался к своим обязанностям - и на этом все было
кончено. Я даже умудрился что-то съесть за ужином в тот вечер и
притворился, что участвую в обычной болтовне за столом.
Оказалось, что административное наказание вовсе не становится черным
пятном в твоей карьере. Запись о нем уничтожается, когда заканчивается
подготовка, и ты начинаешь службу наравне со всеми чистеньким. Но главная
метка остается не в досье.
Ты никогда не сможешь забыть наказания.


    ГЛАВА VIII



Наставь юношу в начале пути его; он не уклонится от него, когда и
состареет.
Книга Притчей Соломоновых, 22,6

Были у нас и еще порки, но всего несколько. И одного только Хендрика в
нашем полку выпороли через трибунал -- остальных, как и меня, наказали в
административном порядке. И всякий раз наказание плетьми следовало
утверждать на самом верху, у командира полка; а этого делать офицеры,
подчиненные ему, мягко говоря, не любили. И даже тогда майор Мэллой
предпочитал просто вышвырнуть провинившегося со службы -- "отставка по
служебному несоответствию", -- чем ставить его к столбу для порки. Но
вообще-то порка в административном порядке была даже своего рода
комплиментом; значит, твои начальники думают, что у тебя есть характер и
прочие задатки для того, чтобы стать солдатом и гражданином, -- хотя в
данный момент на то и непохоже.
Максимум для административного наказания получил только я -- прочие
отделались самое большее тремя ударами. Никто не был ближе, чем я, к тому,
чтобы надеть штатское, но и у меня проскочило. Это было вроде поощрения --
правда, сам я никому бы такого поощрения не пожелал.
Однако был у нас случай гораздо хуже, чем мой или Теда Хендрика, --
настоящая казнь. Однажды на месте столба для порки поставили виселицу.
Я вам честно скажу, что думаю на этот счет. Этот случай не имеет
никакого отношения к армии. Преступление было совершено не в лагере Кюри, и
тот офицер по кадрам, который отправил парня в МП, должен бы висеть на его
месте.
Этот парень дезертировал через два дня после прибытия в лагерь. Нелепо
это все было и совершенно бессмысленно -- почему бы ему просто не уволиться?
Конечно, дезертирство -- один из "способов круто подсесть", но за него в
армии не принято наказывать смертью, исключая, конечно, особые
обстоятельства, например "перед лицом врага" или еще что-нибудь,
превращающее дезертирство из чересчур оригинального способа уволиться в
преступление, которое не может остаться безнаказанным.
Армия не прилагает никаких сил к розыску и возвращению дезертиров.
Зачем? Мы здесь все -- добровольцы, мы в пехоте, потому что хотим быть в
пехоте, и мы гордимся нашей МП, как и МП гордится нами. Если же кто думает
не так и не чувствует этого всем существом своим -- от мозолистых пяток до
волосатых ушей, то я не хочу, чтобы он был рядом, когда начнется заваруха.
Если уж меня пришибут где-нибудь, я хочу, чтобы рядом были те, кто в случае
чего подберет меня с земли -- просто потому, что он МП и я тоже и моя шкура
ему так же дорога, как своя собственная. И никому здесь не нужны всякие
"эрзац-зольдатен", поджимающие хвост и ныряющие в кусты, когда попадут в
переделку. Гораздо безопаснее иметь по флангу "дырку", чем этих так
называемых "солдат", до сих пор пестующих в себе синдром "всеобщей воинской
повинности". И раз такие бегут -- то пусть бегут; они не стоят тех средств,
которые придется истратить на их розыск и возвращение.
Правда, они чаще всего возвращаются сами, думают, что их все равно со
временем поймают. В этом случае, чем вешать, армии гораздо легче влепить им
их полсотни плетей и выкинуть вон. По-моему, беглецу, даже если его полиция
не разыскивает, здорово треплет нервы его положение, когда все вокруг --
граждане или просто законные жители. "Злодей бежит, когда и нет погони".
Искушение вернуться, получить что причитается, но зато потом дышать
свободно, наверное, очень трудно пересилить.
Но этот парень не вернулся назад сам. Он был в бегах четыре месяца, и
сомневаюсь, что даже в собственной роте его помнили. Он и в роте-то был
всего пару дней, а потом стал просто именем без лица на каждой утренней
перекличке -- день за днем выкликали "Дил-лингер Н.Л.!", и каждый раз был
ответ: "Находится в самовольной отлучке!" А потом он убил маленькую девочку.
Местный суд судил его и вынес приговор, но, когда установили его
личность, выяснилось, что он находится на военной службе. Надо было сообщить
в министерство, и тут сразу же вмешался наш генерал. Парня вернули к нам,
потому что воинский кодекс в этом случае стоит выше гражданского.
Зачем генерал помешал им? Почему он не позволил местному шерифу
выполнить ту же работу?
В порядке "преподания солдатам урока"?
Вовсе нет! Я твердо уверен, что у генерала и в мыслях не было, будто
кто-нибудь из его ребят нуждается в таком уроке, чтобы понять, что нельзя
убивать маленьких девочек. Я твердо уверен, что он уберег бы нас от этого
зрелища, -- если бы мог.
Нет, урок заключался в другом. Мы хорошо запомнили его, хотя в то время
не понимали его сути, и довольно много времени потребовалось, чтобы это
стало второй натурой:
-- МП сама разберется со своими -- в чем бы там ни было дело.
Ведь Диллингер оставался одним из нас, он все еще числился в наших
списках. Несмотря даже на то, что мы не хотели иметь с ним ничего общего,
что нам никогда не придется служить с ним, что все мы счастливы были бы
отречься от него, он принадлежал к нашему цолку. Мы не могли отказаться от
него и позволить шерифу за тысячу миль отсюда повесить его. Если уж
возникнет такая необходимость, человек -- настоящий человек -- сам
пристрелит свою собаку, а не станет искать, кто бы сделал это за него.
Полковые документы гласят, что Диллингер -- один из нас, и мы просто не
имеем права бросить его.
В тот вечер мы маршировали по плацу "тихим шагом" -- шестьдесят шагов в
минуту, и это, доложу вам, тяжело, когда привык делать тысячу, -- оркестр
играл "Панихиду по неоплаканным", затем вывели Диллин-гера, одетого по
полной форме МП, как и все мы, и оркестр заиграл "Денни Дивера", пока с него
срывали знаки различия, даже пуговицы и пилотку, оставив только
светло-голубой мундир, который больше не являлся формой. Барабаны забили
непрерывную дробь, и затем все было кончено.
Мы прошли к осмотру, а затем разошлись по палаткам бегом. Не помню,
чтобы кто-нибудь потерял сознание или кого-то затошнило. Однако за ужином
почти никто ничего не ел, и не слыхать было обычной болтовни. Но, как бы ни
было страшно это зрелище (я, как и большинство ребят, в первый раз видел
смерть), все же оно не потрясло меня так, как случай с Тедом Хендри-ком. Я
хочу сказать, что не мог представить себя на месте Диллингера, а потому
мысль: "Ведь это и со мной могло случиться" -- в голову не приходила. Не
считая дезертирства, за Диллингером числилось еще четыре серьезных
преступления; если бы девочка осталась в живых, то ему пришлось бы сплясать
"Денни Дивера" за любое из трех остальных -- похищение ребенка, требование
выкупа, преступная небрежность и так далее.
Никакого сочувствия к нему у меня не было и нет. Старая песня -- "Все
понять -- все простить" -- это су-Щая ерунда. Многие вещи вызывают тем
больше отвращения, чем больше их понимаешь. Мое сочувствие -- на стороне
Барбары Энн Энтсуайт, которую я никогда не видел и теперь уже не увижу, и ее
родителей, которые тоже никогда не увидят больше свою девочку.
Тем же вечером, стоило оркестру отложить инструменты, мы надели
тридцатидневный траур -- по Барбаре, а также в знак позора нашего полка.
Знамена были задрапированы черным, на поверках не играла музыка, не было
пения на ежедневном марше. Только раз кто-то попробовал -- и тут же его
спросили, как ему нравится полный набор синяков и шишек. Конечно, мы ни в
чем не были виноваты, но обязанность наша -- охранять маленьких девочек, а
вовсе не убивать их. Была задета честь нашего полка, и мы должны были смыть
с себя пятно. Мы были опозорены и постоянно ощущали свой позор.
Той ночью я задумался -- а как можно сделать, чтобы такого не
случалось? Конечно, в наши дни такое бывает очень редко, но даже одного
случая -- и то много. Я никак не мог найти удовлетворительного ответа. С
виду этот Диллингер был такой же, как все, манеры его и документы не внушали
никаких подозрений -- иначе он вовсе не попал бы в лагерь Кюри. Похоже, он
был из тех патологических личностей, про которых иногда пишут: "вначале они
ничем не отличаются от нормальных людей".
Ну что ж, если невозможно было удержать его от проделывания таких штук,
то уж возможность не дать ему повторить их -- найдется. Она и нашлась.
Если Диллингер соображал, что творит, хотя поверить в это невозможно,
то наверняка должен был понимать, что ему за это будет. Жаль только, что ему
досталось куда меньше боли и мук, чем маленькой Барбаре Энн, -- он ведь и
вовсе не мучился.
Ну а если он был -- что больше похоже на правду -- просто чокнутым и
вообще не сознавал, что делает? Как тогда?
Ну что ж -- бешеных собак пристреливают, верно?
Да, но ведь сумасшествие -- все-таки болезнь...
Здесь я видел только два выхода. Если он неизлечим, в таком случае ему
лучше умереть -- и окружающим безопаснее. Или его можно вылечить. В таком
случае, представлялось мне, его вылечили бы настолько, чтобы он стал
приемлем для общества... и понял бы, что сделал, пока был болен, -- что ему
тогда оставалось бы, кроме самоубийства? Как смог бы он ужиться с самим
собой?!
А если бы он сбежал до того, как его успеют вылечить, и опять вытворил
бы что-нибудь подобное? А может, и в третий раз? Что тогда можно было бы
сказать родителям, лишившимся детей? При том, что раз он уже такое сделал?
И тут я вспомнил диспут в нашем классе на уроке Истории и Философии
Морали. Мистер Дюбуа рассказывал о беспорядках, предшествовавших распаду
Североамериканской Республики в конце двадцатого века. Из его слов выходило,
что, прежде чем все пошло вразнос, преступления вроде совершеного
Диллингером были . так же обычны, как собачьи драки. И такой ужас творился
не только в Америке -- в России и на Британских островах было то же самое,
да и в других странах... Но своего апогея это достигло в Северной Америке,
незадолго до того как наступил полный абзац.
-- Обычные законопослушные люди, -- рассказывал мистер Дюбуа, -- даже
не ходили вечером в публичные парки. Это было связано с риском подвергнуться
нападению жестоких, будто стая зверей, подростков, вооруженных велосипедными
цепями, ножами, самодельными пистолетами... и быть в лучшем случае
напуганными, а скорее всего ограбленными, возможно -- опасно раненными или
даже убитыми. И продолжалось это долгие годы, вплоть до начала войны между
Русско-Англо-Американским Альянсом и Китайской Гегемонией. Убийства,
наркомания, воровство, разбой и вандализм стали обычным явлением. И не
только в парках -- такие вещи случались на улицах, посреди бела дня, или во
дворах школ, или даже в самих школах. Но парки были особенно опасны --
честные люди старались держаться от них подальше после наступления темноты.
Я попытался вообразить, что такие штуки творятся в нашей школе, -- и
просто не смог. Или в наших парках... Парк -- это ведь место для веселья, а
вовсе не для того, чтобы обижать кого-нибудь... А уж убивать...
-- Мистер Дюбуа! А разве тогда не было полиции?
Или судов?
-- Тогда было гораздо больше полиции и судов, чем в наше время. И все
они были загружены работой выше
головы.
-- Похоже, я не могу этого понять...
Если бы мальчишка из нашего города совершил что-нибудь хотя бы
наполовину такое плохое, и его, и его отца высекли бы при всем честном
народе. Но такого
просто не было!
Между тем мистер Дюбуа спросил меня:
-- А сможете вы дать определение "малолетнего преступника"?
-- А-а... Н-ну, это те самые дети. Те, которые избивали людей.
-- Неверно.
-- А... Почему неверно? Ведь в учебнике сказано...
-- Извините. Учебник действительно дает такую формулировку. Но если
назвать хвост ногой, то вряд ли оя от этого превратится в ногу. "Малолетний
преступник" -- понятие внутренне противоречивое, однако само это
противоречие дает ключ к разрешению проблемы и возможность понять причины
провала попыток разрешить эту проблему. Вам приходилось когда-нибудь
воспитывать щенка?
-- Да, сэр.
-- А сумели ли вы отучить его делать лужи в доме?
-- Э-э... Да, сэр. В конце концов. Честно говоря, я с этим промедлил --
потому мама и решила, что собак в доме быть не должно.
-- Понятно. А когда щенок напускал лужицу, вы злились на него?
-- Как? Нет, зач^м же. Он ведь еще щенок, он же не знает...
-- А что же вы делали?
-- Ну, я ругал его, и тыкал носом в лужу, и шлепал.
-- Но ведь он не мог понимать ваших слов.
-- Конечно, не мог, но он понимал, что я на него сержусь!
-- Но вы только что говорили, что не сердились на него.
Мистер Дюбуа иногда просто бесил меня -- вот так приводя в
замешательство.
-- Нет, я только ИЗОБРАЖАЛ, что сержусь! Его ведь нужно было приучать,
верно?
-- Согласен. Но, объяснив ему, что вы им недовольны, как могли вы быть
таким жестоким, что еще и шлепали его? Ведь вы сказали, что бедный звереныш
не знал, что делает плохо! И все же причиняли ему боль! Как же вам не
стыдно? Может быть, вы -- садист? Я не знал тогда, что такое садист, однако
в щенках кое-что понимал!
-- Мистер Дюбуа, но ведь иначе -- никак! Вы ругаете его, чтобы он знал,
что поступил неправильно, тычете его в лужу носом, чтобы он знал, в чем
заключается его проступок, и шлепаете, чтобы ему расхотелось впредь так
поступать. И шлепать его нужно сразу же -- иначе от наказания ничего
хорошего не будет; вы его просто запутаете. И даже тогда он с одного раза не
поймет; надо следить, и сразу же наказывать его опять, и шлепать немного
больнее. И он очень скоро научится. А просто ругать его -- только зря языком
молоть. Вы, наверное, никогда не воспитывали щенков.
-- Почему же, многих. Сейчас я воспитываю гон чую. Этим самым методом.
Однако вернемся к нашим малолетним преступникам. Наиболее жестокие из них
были примерно вашего возраста. А когда начинали свою преступную карьеру --
были гораздо младше вас. И вот теперь вспомним вашего щенка. Тех подростков
очень часто ловили; полиция производила аресты каждый день.
Их ругали? Да, и зачастую очень жестко. Тыкали их носом в содеянное?
Лишь изредка. Газеты и официальные учреждения держали их фамилии в секрете
-- таков был закон во многих штатах для тех, кто не достиг восемнадцати лет.
Их шлепали? Ни в коем случае! Многих не шлепали, даже когда они были
малышами! Считалось, что порка или другие наказания, причиняющие боль, могут
повредить неустойчивой детской психике.
Я подумал, что мой отец, должно быть, никогда не слыхал о такой теории.
-- Телесные наказания в школах были запрещены законом, -- продолжал
мистер Дюбуа. -- Порка дозволялась законом лишь в одной маленькой провинции
-- в Делавере; полагалась она только за несколько преступлений и применялась
крайне редко. Она считалась "жестоким и неординарным наказанием". Лично я не
понимаю, что плохого в наказании жестоком и неординарном. Хотя судья должен
быть, в принципе, милосердным, все равно его приговор обязательно должен
причинять преступнику страдания, иначе наказание не будет наказанием. Ведь
боль -- основной механизм, выработавшийся в нас в течение миллионов лет
эволюции! И этот механизм охраняет нас, предупреждая всякий раз, когда
что-либо угрожает нашему выживанию. Так почему же общество должно отрицать
такой хороший механизм выживания? Но тот период был просто переполнен
ненаучной, псевдо-психологической беесмыслимцей. И о неординарности:
наказание должно выходить из ряда вон, иначе оно не сослужит никакой службы.
Мистер Дюбуа указал пальцем на другого мальчика.
-- Вот вы. Что произойдет, если щенка бить каждый час?
-- Ну-у! Он, наверное, с ума сойдет!
-- Возможно. И уж, конечно, ничему не научится. Сколько времени прошло
с тех пор, как директор нашей школы в последний раз применял к ученикам
розги?
-- Ну, я точно не помню... Около двух лет. Тот парень у дари л...
-- Неважно. Времени прошло достаточно много. Значит, это наказание
настолько необычно, чтобы быть значительным, предостерегать и послужить
уроком на будущее. Вернемся теперь снова к нашим малолетним преступникам.
Очень вероятно, что их не наказывали во младенчестве, известно в точности,
что не подвергали порке за преступления. Обычно все происходило в следующем
порядке: за первое преступление "предупреждали" -- и зачастую вовсе без
участия суда. После дальнейших проступков приговаривали к тюремному
заключению, но приговор обычно откладывался, и юнец "отпускался на поруки".
Такой подросток мог быть несколько раз арестован и приговорен, прежде чем
его, наконец, наказывали. Затем его помещали в тюрьму, вместе с другими
такими же, от кого он мог воспринять только новые преступные обычаи. И если
он не творил особенных безобразий во время заключения, то приговор ему
смягчали и отпускали его на поруки -- "давали помиловку", на жаргоне тех
времен.
Такие поблажки могли повторяться из года в год, а тем временем
подросток преступал закон все чаще, все с большей жестокостью и
изощренностью -- и всегда совершенно безнаказанно, только со скучноватыми,
но вполне комфортабельными отсидками иногда. А затем вдруг наступало
восемнадцатилетие, так называемый "малолетний преступник" становился по
закону преступником взрослым, и зачастую уже через пару недель сидел в
камере, приговоренный к смертной казни за убийство.
Мистер Дюбуа снова указал на меня:
-- Вот вы. Допустим, что щенка просто отчитали, не наказывая его, и
позволили ему пачкать в доме... Только иногда выставляли за дверь, но вскоре
впускали обратно, предупредив на будущее о том, что так делать нельзя. И вот
в один прекрасный день щенок вырос во взрослую собаку, так и не отучившись
пачкать в доме. Тогда вы хватаете ружье и пристреливаете его. Что скажете по
этому поводу?
-- Ну, это, по-моему, глупейший способ воспитывать щенка!
-- Согласен. Ребенка -- тоже. Но -- кто же здесь виноват?
-- Понятно, не щенок!
-- Согласен. Но все же -- объясните свою точку зрения.
-- Мистер Дюбуа, -- поднялась одна из девочек, -- но почему? Почему не
наказывали детей, когда это было необходимо для них же? И не пороли тех, кто
постарше, когда они этого заслуживали? Ведь такое наказание не забудешь
никогда. Я имею в виду тех, кто действительно творил безобразия. Почему?
-- Не знаю, -- нахмурившись, ответил мистер Дюбуа. -- За исключением
той причины, что использование этого проверенного временем метода внушения
понятий об общественном долге и соблюдении законов в сознание молодежи
чем-то не устраивало ненаучную, псевдопсихологическую прослойку, именовавшую
себя "детскими психологами" или же "социальными служащими". Видимо, им это
казалось чересчур примитивным -- ведь здесь нужны лишь терпение и твердость,
как и при воспитании щенка. Я порой думаю: может быть, им зачем-то были
нужны эти беспорядки? Однако непохоже на то; ведь взрослые почти всегда
поступают из "высших соображений": неважно, что из этого выходит.
-- Но -- Боже мой! -- сказала девочка. -- Мне вовсе не нравится, когда
меня наказывают, да и ни одному ребенку это не нравится. Но, когда нужно,
мама делала это. Когда однажды меня высекли в школе, мама дома еще добавила.
С тех пор прошло уже много лет. И я уверена, что меня никогда не потащат в
суд и не приговорят к порке -- веди себя как следует, и все будет в порядке.
В нашей системе я не вижу ничего неправильного -- это гораздо лучше, чем --
ох, ужас! -- когда за порог не ступить, чтобы не рисковать жизнью!
-- Согласен. Юная леди, трагическая ошибочность того, что делали эти
люди, заключалась в глубоком противоречии с тем, что они намеревались
сделать. У них не было научно обоснованной теории морали. Конечно, различные
теории на этот счет у них имелись, и они пытались жить по ним, и над их
побуждениями я вовсе
132
не склонен смеяться, но все эти теории были НЕВЕР-_ половина их была не
более чем благими пожела-