Страница:
Он сидит за письменным столом из темного красного дерева, стоящим на четырех львиных лапах, который выглядит так, что нельзя не задуматься, как же его сюда втащили. На стене позади него висят три безрадостные картины в тяжелых рамах с изображением Мраморного моста.
Трудно определить его возраст. От Эльзы Любинг я знаю, что ему должно быть за семьдесят. Но он кажется здоровым и спортивным. Как будто он каждое утро идет босиком по своему участку пляжа, спускается к морю, где проделывает отверстие во льду и принимает освежающую ванну, а затем бежит назад и съедает маленькую мисочку гладиаторских мюсли с обезжиренным молоком.
Это помогло ему сохранить кожу гладкой и румяной. Но это не способствовало росту волос. Голова его гладкая, как яйцо.
На нем очки в золоченой оправе, и они так сильно блестят, что никак не удается разглядеть его глаза.
— Доброе утро, — говорю я. — Это контроль качества. Мы проверяем утреннюю уборку помещений.
Он ничего не отвечает, просто смотрит на нас. Явственно, будто он говорит сейчас, я помню его голос — сухой и корректный — по одному телефонному разговору когда-то давным-давно.
Механик удаляется в угол и начинает подметать. Я выбираю тот подоконник, который ближе всего к письменному столу.
Он смотрит в свои бумаги. Я вытираю подоконник тряпкой. Она оставляет полосатый след грязной воды.
Скоро он начнет удивляться.
— Да, приятно, когда сделана по-настоящему хорошая уборка, — говорю я.
Он делает недовольную гримасу, теперь уже слегка раздраженный. Рядом с подоконником висит картина с изображением парусного судна.
Я снимаю ее со стены и тряпкой стираю пыль с обратной стороны.
— Какая прекрасная картинка, — говорю я. — Я, видите ли, сама интересуюсь кораблями. Когда я возвращаюсь домой после долгого рабочего дня, проведенного среди резиновых перчаток и дезинфектантов, я вытягиваю ноги и листаю хорошую книгу о кораблях.
Теперь он размышляет, в своем ли я уме.
— У всех нас есть свои любимцы. Мне больше всего нравятся корабли, которые плавали в Гренландию. А тут, случай — вижу ваше имя на красивой дощечке у дверей и говорю себе: Бог ты мой, Смилла, — говорю я — Винг! Этот милый господин однажды подарил одному из твоих друзей на Рождество модель кораблика. Прекрасного корабля “Йоханнес Томсен”. Маленькому гренландскому мальчику.
Я вешаю картину на место. Вода ей не пошла на пользу. За любую уборку надо платить. Я вспоминаю Юлиану на коленях перед ним, в дверном проеме.
— О чем мне тоже никогда не надоедает читать — так это о судах, зафрахтованных для гренландских экспедиций.
Теперь он сидит совершенно тихо. Лишь отражения в стеклах очков слабо играют.
— Взять, например, те два судна, которые были зафрахтованы в 66-м и 91 — м годах. Для экспедиций на Гела Альта.
Я подхожу к тележке и выжимаю тряпку.
— Я думаю, что теперь вы будете довольны, — говорю я. — Нам надо идти. Работа зовет.
Когда мы выходим, нам через длинный ряд комнат виден его кабинет. Он неподвижно сидит за письменным столом.
Внизу лестницы стоит дама средних лет в белом халате. Она стоит, с печальным видом похлопывая свой пылесос, как будто она разговаривала с ним о том, как же им двоим прожить в этом огромном мире без тележки с ведрами.
Механик ставит тележку перед ней. Он не в особенном восторге оттого, что ему пришлось взять чужой инструмент. Ему хочется сказать несколько слов. Как ремесленник ремесленнику. Но ему не удается ничего придумать.
— Мы из компании, — говорю я. — Проверяли вашу работу. Мы очень, очень довольны.
Я нахожу в кармане одну из новых, хрустящих стокроновых купюр Морица и пристраиваю ее на краю ведра.
— Примите, пожалуйста, это дополнительное вознаграждение. В такое прекрасное утро. Чтобы купить булочку к кофе.
Она меланхолично смотрит на меня.
— Это я директор, — говорит она. — Здесь работаю только я и четверо сотрудников.
Мы некоторое время стоим и смотрим друг на друга.
— Ну и что, — говорю я. — Ведь даже директор пьет кофе с булочками.
Мы садимся в машину и какое-то время сидим, глядя на Конгенс Нюторв. Уже слишком поздно, чтобы завтракать вместе. Мы договариваемся встретиться позже. Теперь, когда напряжение спало, мы говорим друг с другом, как чужие. Когда я выхожу из машины, он опускает стекло.
— Смилла. Надо ли было это делать?
— Это было спонтанно, — говорю я. — И к тому же: ты когда-нибудь охотился?
— Немного.
— Когда охотишься на пугливых животных, на оленей, например, иногда специально даешь им себя увидеть. Встаешь и машешь стволом ружья. У всех живых существ страх и любопытство соседствуют. Животное подходит ближе. Оно знает, что это опасно. Но оно должно подойти и посмотреть, что это там так движется.
— И что же ты делала, когда оно подходило совсем близко?
— Ничего, — признаюсь я. — Я никогда не могла заставить себя выстрелить. Но вдруг повезет и рядом окажется кто-нибудь, кто знает, что надо делать.
Я иду пешком по Книппельсбро. Восемь часов, день едва начался. У меня возникает ощущение, что я сделала очень большое дело, например, разнесла по квартирам множество газет.
Меня ждет письмо. Продолговатый конверт из плотной бумаги, сделанной вручную. Оно от моего отца. Двухслойный конверт, изготовленный “Объединенной бумажной компанией” с его тиснеными инициалами. Его почерк выглядит так, как будто он ходил на курсы, чтобы проявить себя в области каллиграфии. Да он и на самом деле ходил на курсы. Это было, пока я жила с ним. После двух вечеров на курсах, он забыл свой старый почерк. Но еще не выучил новый. В течение трех месяцев он писал, как ребенок. Я вынуждена была подделывать его подпись на тех счетах, которые он рассылал. Он боялся, что у пациентов случится рецидив болезни, когда они увидят неровную подпись великого лекаря.
С тех пор его почерк стал более контролируем. Мир им восхищается. Мне же он кажется высокомерным.
Но письмо вполне любезно. Оно состоит из одной строчки на листке бумаги с водяными знаками, которая, как мне известно, стоит пять крон за лист. И еще в конверте пачка фотокопий газетных вырезок, соединенных скрепкой.
"Дорогая Смилла”, — написано в письме. “Вот то, что есть в архиве “Берлингске Тидене” о Лойене и Гренландии”.
И еще листок.
"Полный список его научных публикаций”, — написано почерком Морица. Список напечатан.
Внизу написано, что сведения взяты из чего-то, что называется Index Medicus, и получены через базу данных в Стокгольме. Есть статьи на четырех иностранных языках, один из которых русский. Большая часть — на английском. В половине случаев мне непонятны даже названия. Но Мориц написал на полях краткие объяснения. Есть статьи об увечьях при авариях. О токсикологии. Статья, написанная в соавторстве, о нарушении усвоения витамина В-12 в желудке, как осложнении после огнестрельного ранения. Это статьи 40-х и 50-х годов. С 60-х начинаются статьи об арктической медицине. Трихиноз, обморожения.
Книга об эпидемиях гриппа в районе Баренцева моря. Целый ряд коротких статей о паразитах. Несколько об использовании рентгена. Он работал во многих областях.
Похоже, что он несколько раз занимался историческими исследованиями. Есть статья об исследовании найденных в датских болотах останков людей каменного века. И три названия, которые я помечаю крестиком. В них речь идет о рентгеновских исследованиях мумий. Одно исследование проводилось в Берлине в 70-е годы в музее Пергамон, мумий из гробницы Тутанхамона. Вторая статья о бальзамировании в Малайзии и Таиланде в добуддистсткую эпоху, она опубликована музеем в Сингапуре. Третья посвящена гренландским мумиям Квилакитсок.
Внизу на листке я пишу “С благодарностью. Смилла”, кладу его в конверт, на котором пишу адрес отца. Потом я просматриваю вырезки.
Их 18, и они лежат в хронологическом порядке. Я начинаю сверху. Это октябрьская статья, сообщающая о том, что подготовка к созданию гренландской судебно-медицинской инстанции уже почти закончена под руководством профессора, доктора медицины Йоханнеса Лойена. Следующая статья старше на год. Это фотография с короткой подписью. “Совет по этике на конференции в Готхопе”. Все одеты в камики и меховые шапки. Лойен — второй слева. Он возвышается так, что оказывается одного роста с теми, кто стоит за ним несколькими ступеньками выше. Следующая вырезка относится к его семидесятилетию годом раньше. В заметке написано, что в виде исключения был продлен срок его пребывания в должности в связи с работой по созданию гренландского государственного центра аутопсии. Так статьи и идут — обратно во времени. “Поздравляем профессора Лойена с 60-летием”, “Профессор Лойен читает лекцию в только что открывшемся Гренландском университете”, “Представители Управления Здравоохранения в Гренландии, слева главный врач Копенгагена, рядом заведующий отделением, директор недавно созданного Института Арктической медицины”. И так далее назад через 70-е и 60-е. Экспедиции 91-го и 66-го не упоминаются.
Предпоследняя вырезка относится к 1949 году. Это маленький образец газетной проституции. Восторженное описание новых вагонеток Криолитового общества “Дания”, которые облегчили доставку руды из глубины шахты на поверхность. Сердечная благодарность директору и тайному советнику Эбелю и его супруге, которые видны на переднем плане. За ними стоят главный инженер, доктор технических наук Вильхельм Оттесен и медицинский консультант компании, доктор Йоханнес Лойен. Фотография сделана у шахты в Саккаке, в ту минуту, когда новая машина подняла первый груз на поверхность.
После этой фотографии десятилетний перерыв. Последняя вырезка относится к маю 1939-го.
Это фотография и подпись к ней. Фотография сделана в порту. На заднем плане темное судно. Перед ним стоит десяток людей. Мужчины в светлых костюмах, дамы в длинных юбках и легких накидках. Общий вид производит впечатление инсценировки. Подпись совсем короткая. “Отважная и полная энтузиазма компания со студии “Фрейя Фильм” при отъезде в Гренландию”. После этого идет список отважной и полной энтузиазма компании. Она состоит из актеров и режиссера. И врача киносъемочной группы и его ассистента. Врача зовут Роусинг. Ассистент не назван. В консервативной прессе в 30-е годы у ассистентов не было имен. Но его дальнейшая судьба и сохранила эту фотографию в архиве, и заставила кого-то приписать его имя шариковой ручкой. Он выделяется на фотографии. Выше всех остальных. И, несмотря на его молодость, его подчиненное положение, на то, что он стоит позади людей, кокетничающих перед камерой, в нем уже тогда сквозит его высокомерие. Это Лойен. Я складываю вырезку.
После завтрака я надеваю длинное замшевое пальто и меховую шапку от Джейн Эберлайн. В пальто глубокие внутренние карманы. В них я кладу последнюю сложенную вырезку, пачку денег, кассету Исайи и письмо отцу. Затем я выхожу из дома. День начался.
В магазине “Пронтапринт” на Торвегаде я делаю копию кассеты. Я заглядываю также в их телефонную книгу. Институт кисмологии находится на Фиольстрэде. Я звоню туда из телефонной будки на площади. Меня соединяют с преподавателем, речь которого свидетельствует о его гренландском происхождении. Я объясняю, что у меня есть запись, на восточно-эскимосском, которую мне не разобрать. Он спрашивает, почему бы мне не обратиться в “Дом Гренландцев”.
— Мне нужен эксперт. Речь идет не просто о том, чтобы понять, что говориться. Я хочу попробовать идентифицировать того, кто говорит. Я ищу человека, который мог бы послушать пленку и сказать, что у говорящего огненно-рыжие волосы и что в пятилетнем возрасте, когда он сидел на горшке, его шлепали, а его гласные свидетельствуют о том, что это происходило в Акунааке в 1947 году.
Он начинает пофыркивать от смеха.
— У вас есть деньги, фру?
— Деньги? А у вас? И это не фру. А фрекен.
— Свайербрюгген. Это в Южной гавани. Место стоянки 126. Спросите смотрителя.
Он все еще фыркает, опуская трубку.
Я еду на поезде до станции Энгхаве. Оттуда я пойду пешком. Я посмотрела карту Крака в библиотеке на Торвегаде. В моем сознании запечатлелся лабиринт извилистых улочек.
На станции холодно. На противоположном перроне стоит человек. Он с тоской высматривает поезд, который должен увезти его отсюда в центр города, к другим людям. Он последний человек, встретившийся на моем пути.
Центр города сейчас представляет собой муравейник. Люди в этот момент заполняют универмаги. Они готовят театральные премьеры. Они стоят в очереди перед винным погребком Вида.
Южная Гавань — это город призраков. Над ним нависло серое небо. Воздух пахнет дымом от сжигаемого угля и химическими веществами.
Тот, кто боится, что машины скоро захватят власть, должен воздержаться от прогулок по Южной Гавани. Здесь не убран снег. Тротуары непроходимы. По узкому, покрытому грязью железнодорожному полотну время от времени проносятся сверхъестественно огромные товарные поезда с большими окнами без единого признака жизни. Над мыловаренным заводом висит облако зеленого дыма. Кафетерий рекламирует жареную картошку с колбасой. За стеклами на одиноких обжарочных аппаратах в покинутой кухне светятся красные и желтые контрольные лампочки. Над занесенной снегом грудой угля взад и вперед по рельсам без всякой цели движется неугомонный кран. Из щелей в закрытых воротах гаражей проникает голубоватый тусклый свет и доносится треск электрической сварки и позвякивание незаконно зарабатываемых денег, но не слышно голосов людей.
Потом дорога выходит к художественной открытке. Большая акватория порта, окруженная низкими, желтыми пакгаузами. Вода замерзла, и пока я прихожу в себя, созерцая этот вид, появляется солнце, низкое, светло-желтое, неожиданное, и освещает лед, словно подземная электрическая лампочка за матовым стеклом. У причала стоят маленькие рыболовецкие суда, корпуса которых такого же голубого цвета, как в том месте, где море встречается с горизонтом. На краю портового бассейна, в самой гавани, стоит большой трехмачтовый парусник. Набережная эта и есть Свайербрюгген.
На стоянке 126 — парусное судно. По пути туда мне никто не встречается. Звуки всех механизмов позади меня пропали. Повсюду тишина.
На причале стоит столб с белым почтовым ящиком. Над ним прикреплена большая вывеска, еще закрытая белым полиэтиленом.
На корме золотыми буквами написано название судна — “Северное сияние”. На носу судна фигура, изображающая человека с факелом, длина черного сверкающего корпуса судна, по меньшей мере, 30 метров, мачты устремляются в небо, создавая впечатление, что стоишь перед церковью, пахнет смолой и опилками. Кто-то недавно потратил целое состояние, чтобы привести его в порядок.
Я поднимаюсь на борт по трапу с толстой дорожкой из кокосового волокна и перилами, украшенными полированными бронзовыми шишками. Вся палуба заставлена большими, закрытыми деревянными ящиками с надписью “осторожно” и грудами досок и банок с краской. Весь такелаж аккуратно свернут, все дерево сверкает глубоким, темно-коричневым блеском, возникающим после покрытия несколькими слоями дорогого корабельного лака. Белая эмаль сверкает, как стекло. Воздух вибрирует от запаха чистящих средств, двухкомпонентного эпоксидного клея и шпаклевки. Если не обращать внимания на эту вибрацию, то судно кажется вымершим.
Узкая тропинка между коробками ведет к лакированной двойной двери, которая не заперта. За ней в темноту спускается лестница.
Внизу у лестницы стоит человек. Он облокотился на копье, он неподвижен. Даже когда я подхожу к нему вплотную.
В помещении, должно быть, есть несколько верхних окошек, которые еще прикрыты. Но по краям просачиваются узкие полоски белого света.
Достаточно для того, чтобы увидеть, что это зал. Все переборки снесены, и получилось помещение длиной примерно 25 метров и шириной во все судно.
Теперь достаточно светло, и я могу разглядеть, что стоящий передо мной человек — эскимос. Облокотился он на длинный гарпун. В левой руке он держит приспособление для метания копья. Он только наполовину одет, на нем высокие камики и костюм из птичьих шкур с перьями. Он немногим выше меня. Я хлопаю его по щеке. Он отлит из полого стеклопластика и искусно раскрашен. У него внимательное лицо.
— Как будто живой, правда?
Голос доносится откуда-то из-за ширмы. Направляясь туда, я должна обойти наполовину распакованный каяк и стеклянную витрину, лежащую на полу, словно опустошенный аквариум на три тысячи литров. Ширма представляет собой шкуру, натянутую между двумя полосами китового уса. За ней стоит письменный стол. За письменным столом сидит человек. Он встает, и я пожимаю протянутую мне руку. Он как две капли воды похож на манекен. Но он на 30 лет старше. У него жесткие, подстриженные под пажа волосы, но седые. Он происходит оттуда же, откуда и я. В нем есть гренландские черты.
— Смотритель...
— Это я.
По-датски он говорит без акцента. Он показывает рукой.
— Мы делаем экспозицию. Это стоит целое состояние. Я кладу перед ним пленку. Он осторожно ощупывает ее.
— Я пытаюсь идентифицировать того человека, голос которого записан на пленке. Меня направили сюда, когда я позвонила в Институт кисмологии.
Он удовлетворенно улыбается.
— Устная рекомендация — это лучшая реклама. И самая дешевая. Вы знаете, сколько стоит дать объявление?
— Только объявление о знакомстве.
— Это дорого?
Он искренне заинтересован. Юмор на него потрачен напрасно.
— Очень. Он кивает.
— Это ужасно. Вас разрывают на куски. Дневные газеты. Налоговое управление, таможня...
Мне кажется, что я его раньше где-то видела. Это чувство все чаще и чаще вызывают у меня лица и места. Я не знаю, связано ли это с тем, что я так много повидала и мир начал повторяться, или же это объясняется преждевременным износом умственного аппарата.
Перед ним на столе стоит плоский, матово-черный, квадратный кассетный магнитофон. Он ставит пленку. Звук доносится из расположенных на дальней стене комнаты динамиков. Теперь, когда мои глаза уже привыкают к темноте, я могу догадываться, как изгибаются стены там, где они повторяют форму борта судна.
Он слушает полминуты, закрыв лицо руками. Потом он останавливает пленку.
— Около 45 лет. Вырос в районе Ангмагссалика. Очень недолгое школьное образование. На восточно-эскимосской основе слышны следы более северных диалектов. Но они так неустойчивы, что трудно сказать, каких именно. Он, очевидно, никогда не бывал подолгу за пределами Гренландии.
Он смотрит на меня светло-серыми, почти молочными глазами, так, как будто чего-то ждет. Неожиданно я понимаю, чего именно. Аплодисментов после первого акта.
— Впечатляюще, — говорю я. — Можно сказать еще что-нибудь?
— Он описывает путешествие. По льду. На санях, запряженных собаками. Он, очевидно, охотник, потому что использует ряд профессиональных выражений, как, например anut о постромках для собак. По-видимому, он говорит с европейцем. Он использует английские названия местности. И ему кажется, что некоторые вещи он должен повторять.
Он слушал пленку совсем не долго. Я думаю, уж не держит ли он меня за дурочку.
— Вы мне не верите, — холодно говорит он.
— Я просто удивляюсь тому, что можно сделать так много выводов из малого.
— Язык — это голограмма.
Он говорит это медленно и отчетливо.
— В каждом из высказываний человека заключена сумма его языкового прошлого. Вот вы сами... Вам около 35 лет. Выросли в Туле или севернее. Один из родителей или оба inuit. Вы приехали в Данию, когда вы уже усвоили всю эскимосскую языковую основу, но до того, как вы потеряли свойственный ребенку талант в совершенстве изучить иностранный язык. Ну, скажем, вам было от семи до одиннадцати лет. Потом становится труднее. Есть следы нескольких социолектов. Вы жили или ходили в школу в северных предместьях: Гентофте или Шарлоттенлунде. Есть также кое-что действительно северо-зеландское. И, как это ни удивительно, более поздний намек на западно-эскимосский.
Я не делаю попытки скрыть восхищение.
— Это правда, — говорю я. — В общих чертах все так. Он довольно причмокивает.
— Есть ли возможность узнать, где происходит беседа?
— Вы действительно не понимаете этого?
Я снова это чувствую. Полная уверенность в себе и триумф по поводу своего умения.
Он перематывает пленку назад. Нажимая на кнопки, он не смотрит на магнитофон. Он проигрывает секунд 10 для меня.
— Что вы слышите?
Я слышу только неразборчивые голоса.
— На фоне голоса. Другой звук.
Он снова проигрывает. И тут я слышу это. Слабый, усиливающийся шум двигателя, словно генератор, который начинает работать, а потом снова выключается.
— Самолет с пропеллером, — говорит он. — Большой самолет с пропеллером.
Он перематывает. Снова включает. То место, где слышится слабое позвякивание фарфора.
— Большое помещение. С низким потолком. Накрывают столы. Что-то вроде ресторана.
Я вижу, что он знает ответ. Но он получает удовольствие, медленно доставая ответ из своей высокой шляпы.
— На заднем плане голос.
Он несколько раз проигрывает одно и то же место. Теперь я четко слышу его.
— Женщина, — говорю я.
— Мужчина, говорящий как женщина. Он ругается. По-датски и по-американски. Датский — его родной язык. По-видимому, он делает выговор тому, кто накрывает на стол. Это наверняка администратор ресторана.
В последний раз я задумываюсь над тем, не просто ли он гадает. Но я знаю, что он прав. Что у него ненормально точный и тренированный слух и языковое чутье.
Пленка звучит снова.
— Снова самолет с пропеллером, — делаю я предположение. Он качает головой.
— Реактивный. Небольшой реактивный самолет. Очень скоро после предыдущего. Оживленный аэропорт.
Он откидывается на спинку кресла.
— В какой же части света восточно-эскимосский охотник может сидеть, рассказывая что-то в ресторане, столы которого накрывают, где датчанин ругается по-американски, и где на заднем плане слышен аэродром?
Теперь я тоже знаю это, но я даю ему возможность сказать это. Маленьким детям не надо мешать. Даже если эти маленькие дети взрослые.
— Только в одном месте. На военно-воздушной базе Туле.
Место отдыха на базе называется “Северная звезда”. Ресторан, состоящий из двух частей, с помещением для концертов. Он снова включает пленку.
— Странно. Я молчу.
— Музыка... на фоне голоса... следы старой записи. Это, конечно же, поп. “Юритмикс” «There must be an angel». Но труба...
Он поднимает голову.
— Пианино, это вы, конечно, слышите, Ямаха Гранд? Я вообще не слышу пианино.
— Большой, тяжелый, великолепный звук. Несколько неуклюжий бас. Иногда немного фальшивый. Никогда не станет Бёсендорфером... Но меня удивляет труба.
— В конце пленки сохранился отрывок музыки, — говорю я.
Он перематывает вперед. Когда он нажимает на кнопку, мы попадаем куда-то прямо после начала музыки.
— “М-р П.Ч.!” — говорит он. Потом его лицо становится непроницаемым, задумчивым.
Он проигрывает ее до конца. Когда он останавливает пленку, у него отсутствующий вид. Я даю ему время вернуться назад. Он вытирает глаза.
— Джаз, — говорит он тихо. — Моя страсть...
Это было минутное обнажение чувств. Когда он приходит в себя, он снова похож на петуха. Три четверти политиков и чиновников, стоящих во главе гренландского самоуправления, принадлежат к его поколению. Они были первыми гренландцами, получившими университетское образование. Некоторые из них выжили и сумели сохранить самих себя. Другие — как, например, смотритель — со своей хрупкой, но раздутой до неимоверных размеров самоуверенностью — стали настоящими, интеллектуальными северными датчанами.
— На самом деле очень трудно опознать музыканта по звуку. Кого можно идентифицировать таким образом? Стэна Гетса, когда он играет в латиноамериканском стиле. Майлса Дэвиса по его обнаженным, точным, лишенным вибрации звукам. Армстронга по его тщательной кристаллизации новоорлеанского джаза. И этого музыканта.
Он выжидающе и укоризненно смотрит на меня.
— Большой джаз — это синоним квартета Джона Колтрейна. Мак-Кой Тайнер — пианино, Джимми Гаррисон — бас, Элвин Джоунс — ударные. А в те периоды, когда Джоунс был в тюрьме — Рой Хэйнс. Только эта четверка. За исключением четырех случаев. Четырех концертов Нью-йоркского Независимого клуба. Там к ним присоединялся Рой Любер, игравший на трубе. Он перенял чувство европейской гармонизации и свой монотонный африканский нерв от самого Колтрейна.
Некоторое время мы размышляем об этом.
— Алкоголь, — говорит он неожиданно, — никогда ничего не сделал для музыки. Считают, что гашиш — это здорово. Но алкоголь — это тикающая бомба, заложенная под джаз.
Мы некоторое время сидим, прислушиваясь к тикающей бомбе.
— С тех самых пор, с 64-го года, Любер пытался спиться насмерть.
Падая все ниже и ниже, и как человек, и как музыкант, он однажды проездом оказался в Скандинавии. Здесь и остался.
Теперь я вспоминаю имя на концертных афишах. В некоторых скандальных газетных заголовках. Один из них звучал так: “Знаменитый джазист в пьяном виде пытается опрокинуть городской автобус”.
— Он, должно быть, играл в ресторане. Та же акустика. На заднем плане едят люди. Кто-то воспользовался возможностью сделать пиратскую запись.
Трудно определить его возраст. От Эльзы Любинг я знаю, что ему должно быть за семьдесят. Но он кажется здоровым и спортивным. Как будто он каждое утро идет босиком по своему участку пляжа, спускается к морю, где проделывает отверстие во льду и принимает освежающую ванну, а затем бежит назад и съедает маленькую мисочку гладиаторских мюсли с обезжиренным молоком.
Это помогло ему сохранить кожу гладкой и румяной. Но это не способствовало росту волос. Голова его гладкая, как яйцо.
На нем очки в золоченой оправе, и они так сильно блестят, что никак не удается разглядеть его глаза.
— Доброе утро, — говорю я. — Это контроль качества. Мы проверяем утреннюю уборку помещений.
Он ничего не отвечает, просто смотрит на нас. Явственно, будто он говорит сейчас, я помню его голос — сухой и корректный — по одному телефонному разговору когда-то давным-давно.
Механик удаляется в угол и начинает подметать. Я выбираю тот подоконник, который ближе всего к письменному столу.
Он смотрит в свои бумаги. Я вытираю подоконник тряпкой. Она оставляет полосатый след грязной воды.
Скоро он начнет удивляться.
— Да, приятно, когда сделана по-настоящему хорошая уборка, — говорю я.
Он делает недовольную гримасу, теперь уже слегка раздраженный. Рядом с подоконником висит картина с изображением парусного судна.
Я снимаю ее со стены и тряпкой стираю пыль с обратной стороны.
— Какая прекрасная картинка, — говорю я. — Я, видите ли, сама интересуюсь кораблями. Когда я возвращаюсь домой после долгого рабочего дня, проведенного среди резиновых перчаток и дезинфектантов, я вытягиваю ноги и листаю хорошую книгу о кораблях.
Теперь он размышляет, в своем ли я уме.
— У всех нас есть свои любимцы. Мне больше всего нравятся корабли, которые плавали в Гренландию. А тут, случай — вижу ваше имя на красивой дощечке у дверей и говорю себе: Бог ты мой, Смилла, — говорю я — Винг! Этот милый господин однажды подарил одному из твоих друзей на Рождество модель кораблика. Прекрасного корабля “Йоханнес Томсен”. Маленькому гренландскому мальчику.
Я вешаю картину на место. Вода ей не пошла на пользу. За любую уборку надо платить. Я вспоминаю Юлиану на коленях перед ним, в дверном проеме.
— О чем мне тоже никогда не надоедает читать — так это о судах, зафрахтованных для гренландских экспедиций.
Теперь он сидит совершенно тихо. Лишь отражения в стеклах очков слабо играют.
— Взять, например, те два судна, которые были зафрахтованы в 66-м и 91 — м годах. Для экспедиций на Гела Альта.
Я подхожу к тележке и выжимаю тряпку.
— Я думаю, что теперь вы будете довольны, — говорю я. — Нам надо идти. Работа зовет.
Когда мы выходим, нам через длинный ряд комнат виден его кабинет. Он неподвижно сидит за письменным столом.
Внизу лестницы стоит дама средних лет в белом халате. Она стоит, с печальным видом похлопывая свой пылесос, как будто она разговаривала с ним о том, как же им двоим прожить в этом огромном мире без тележки с ведрами.
Механик ставит тележку перед ней. Он не в особенном восторге оттого, что ему пришлось взять чужой инструмент. Ему хочется сказать несколько слов. Как ремесленник ремесленнику. Но ему не удается ничего придумать.
— Мы из компании, — говорю я. — Проверяли вашу работу. Мы очень, очень довольны.
Я нахожу в кармане одну из новых, хрустящих стокроновых купюр Морица и пристраиваю ее на краю ведра.
— Примите, пожалуйста, это дополнительное вознаграждение. В такое прекрасное утро. Чтобы купить булочку к кофе.
Она меланхолично смотрит на меня.
— Это я директор, — говорит она. — Здесь работаю только я и четверо сотрудников.
Мы некоторое время стоим и смотрим друг на друга.
— Ну и что, — говорю я. — Ведь даже директор пьет кофе с булочками.
Мы садимся в машину и какое-то время сидим, глядя на Конгенс Нюторв. Уже слишком поздно, чтобы завтракать вместе. Мы договариваемся встретиться позже. Теперь, когда напряжение спало, мы говорим друг с другом, как чужие. Когда я выхожу из машины, он опускает стекло.
— Смилла. Надо ли было это делать?
— Это было спонтанно, — говорю я. — И к тому же: ты когда-нибудь охотился?
— Немного.
— Когда охотишься на пугливых животных, на оленей, например, иногда специально даешь им себя увидеть. Встаешь и машешь стволом ружья. У всех живых существ страх и любопытство соседствуют. Животное подходит ближе. Оно знает, что это опасно. Но оно должно подойти и посмотреть, что это там так движется.
— И что же ты делала, когда оно подходило совсем близко?
— Ничего, — признаюсь я. — Я никогда не могла заставить себя выстрелить. Но вдруг повезет и рядом окажется кто-нибудь, кто знает, что надо делать.
Я иду пешком по Книппельсбро. Восемь часов, день едва начался. У меня возникает ощущение, что я сделала очень большое дело, например, разнесла по квартирам множество газет.
Меня ждет письмо. Продолговатый конверт из плотной бумаги, сделанной вручную. Оно от моего отца. Двухслойный конверт, изготовленный “Объединенной бумажной компанией” с его тиснеными инициалами. Его почерк выглядит так, как будто он ходил на курсы, чтобы проявить себя в области каллиграфии. Да он и на самом деле ходил на курсы. Это было, пока я жила с ним. После двух вечеров на курсах, он забыл свой старый почерк. Но еще не выучил новый. В течение трех месяцев он писал, как ребенок. Я вынуждена была подделывать его подпись на тех счетах, которые он рассылал. Он боялся, что у пациентов случится рецидив болезни, когда они увидят неровную подпись великого лекаря.
С тех пор его почерк стал более контролируем. Мир им восхищается. Мне же он кажется высокомерным.
Но письмо вполне любезно. Оно состоит из одной строчки на листке бумаги с водяными знаками, которая, как мне известно, стоит пять крон за лист. И еще в конверте пачка фотокопий газетных вырезок, соединенных скрепкой.
"Дорогая Смилла”, — написано в письме. “Вот то, что есть в архиве “Берлингске Тидене” о Лойене и Гренландии”.
И еще листок.
"Полный список его научных публикаций”, — написано почерком Морица. Список напечатан.
Внизу написано, что сведения взяты из чего-то, что называется Index Medicus, и получены через базу данных в Стокгольме. Есть статьи на четырех иностранных языках, один из которых русский. Большая часть — на английском. В половине случаев мне непонятны даже названия. Но Мориц написал на полях краткие объяснения. Есть статьи об увечьях при авариях. О токсикологии. Статья, написанная в соавторстве, о нарушении усвоения витамина В-12 в желудке, как осложнении после огнестрельного ранения. Это статьи 40-х и 50-х годов. С 60-х начинаются статьи об арктической медицине. Трихиноз, обморожения.
Книга об эпидемиях гриппа в районе Баренцева моря. Целый ряд коротких статей о паразитах. Несколько об использовании рентгена. Он работал во многих областях.
Похоже, что он несколько раз занимался историческими исследованиями. Есть статья об исследовании найденных в датских болотах останков людей каменного века. И три названия, которые я помечаю крестиком. В них речь идет о рентгеновских исследованиях мумий. Одно исследование проводилось в Берлине в 70-е годы в музее Пергамон, мумий из гробницы Тутанхамона. Вторая статья о бальзамировании в Малайзии и Таиланде в добуддистсткую эпоху, она опубликована музеем в Сингапуре. Третья посвящена гренландским мумиям Квилакитсок.
Внизу на листке я пишу “С благодарностью. Смилла”, кладу его в конверт, на котором пишу адрес отца. Потом я просматриваю вырезки.
Их 18, и они лежат в хронологическом порядке. Я начинаю сверху. Это октябрьская статья, сообщающая о том, что подготовка к созданию гренландской судебно-медицинской инстанции уже почти закончена под руководством профессора, доктора медицины Йоханнеса Лойена. Следующая статья старше на год. Это фотография с короткой подписью. “Совет по этике на конференции в Готхопе”. Все одеты в камики и меховые шапки. Лойен — второй слева. Он возвышается так, что оказывается одного роста с теми, кто стоит за ним несколькими ступеньками выше. Следующая вырезка относится к его семидесятилетию годом раньше. В заметке написано, что в виде исключения был продлен срок его пребывания в должности в связи с работой по созданию гренландского государственного центра аутопсии. Так статьи и идут — обратно во времени. “Поздравляем профессора Лойена с 60-летием”, “Профессор Лойен читает лекцию в только что открывшемся Гренландском университете”, “Представители Управления Здравоохранения в Гренландии, слева главный врач Копенгагена, рядом заведующий отделением, директор недавно созданного Института Арктической медицины”. И так далее назад через 70-е и 60-е. Экспедиции 91-го и 66-го не упоминаются.
Предпоследняя вырезка относится к 1949 году. Это маленький образец газетной проституции. Восторженное описание новых вагонеток Криолитового общества “Дания”, которые облегчили доставку руды из глубины шахты на поверхность. Сердечная благодарность директору и тайному советнику Эбелю и его супруге, которые видны на переднем плане. За ними стоят главный инженер, доктор технических наук Вильхельм Оттесен и медицинский консультант компании, доктор Йоханнес Лойен. Фотография сделана у шахты в Саккаке, в ту минуту, когда новая машина подняла первый груз на поверхность.
После этой фотографии десятилетний перерыв. Последняя вырезка относится к маю 1939-го.
Это фотография и подпись к ней. Фотография сделана в порту. На заднем плане темное судно. Перед ним стоит десяток людей. Мужчины в светлых костюмах, дамы в длинных юбках и легких накидках. Общий вид производит впечатление инсценировки. Подпись совсем короткая. “Отважная и полная энтузиазма компания со студии “Фрейя Фильм” при отъезде в Гренландию”. После этого идет список отважной и полной энтузиазма компании. Она состоит из актеров и режиссера. И врача киносъемочной группы и его ассистента. Врача зовут Роусинг. Ассистент не назван. В консервативной прессе в 30-е годы у ассистентов не было имен. Но его дальнейшая судьба и сохранила эту фотографию в архиве, и заставила кого-то приписать его имя шариковой ручкой. Он выделяется на фотографии. Выше всех остальных. И, несмотря на его молодость, его подчиненное положение, на то, что он стоит позади людей, кокетничающих перед камерой, в нем уже тогда сквозит его высокомерие. Это Лойен. Я складываю вырезку.
После завтрака я надеваю длинное замшевое пальто и меховую шапку от Джейн Эберлайн. В пальто глубокие внутренние карманы. В них я кладу последнюю сложенную вырезку, пачку денег, кассету Исайи и письмо отцу. Затем я выхожу из дома. День начался.
В магазине “Пронтапринт” на Торвегаде я делаю копию кассеты. Я заглядываю также в их телефонную книгу. Институт кисмологии находится на Фиольстрэде. Я звоню туда из телефонной будки на площади. Меня соединяют с преподавателем, речь которого свидетельствует о его гренландском происхождении. Я объясняю, что у меня есть запись, на восточно-эскимосском, которую мне не разобрать. Он спрашивает, почему бы мне не обратиться в “Дом Гренландцев”.
— Мне нужен эксперт. Речь идет не просто о том, чтобы понять, что говориться. Я хочу попробовать идентифицировать того, кто говорит. Я ищу человека, который мог бы послушать пленку и сказать, что у говорящего огненно-рыжие волосы и что в пятилетнем возрасте, когда он сидел на горшке, его шлепали, а его гласные свидетельствуют о том, что это происходило в Акунааке в 1947 году.
Он начинает пофыркивать от смеха.
— У вас есть деньги, фру?
— Деньги? А у вас? И это не фру. А фрекен.
— Свайербрюгген. Это в Южной гавани. Место стоянки 126. Спросите смотрителя.
Он все еще фыркает, опуская трубку.
Я еду на поезде до станции Энгхаве. Оттуда я пойду пешком. Я посмотрела карту Крака в библиотеке на Торвегаде. В моем сознании запечатлелся лабиринт извилистых улочек.
На станции холодно. На противоположном перроне стоит человек. Он с тоской высматривает поезд, который должен увезти его отсюда в центр города, к другим людям. Он последний человек, встретившийся на моем пути.
Центр города сейчас представляет собой муравейник. Люди в этот момент заполняют универмаги. Они готовят театральные премьеры. Они стоят в очереди перед винным погребком Вида.
Южная Гавань — это город призраков. Над ним нависло серое небо. Воздух пахнет дымом от сжигаемого угля и химическими веществами.
Тот, кто боится, что машины скоро захватят власть, должен воздержаться от прогулок по Южной Гавани. Здесь не убран снег. Тротуары непроходимы. По узкому, покрытому грязью железнодорожному полотну время от времени проносятся сверхъестественно огромные товарные поезда с большими окнами без единого признака жизни. Над мыловаренным заводом висит облако зеленого дыма. Кафетерий рекламирует жареную картошку с колбасой. За стеклами на одиноких обжарочных аппаратах в покинутой кухне светятся красные и желтые контрольные лампочки. Над занесенной снегом грудой угля взад и вперед по рельсам без всякой цели движется неугомонный кран. Из щелей в закрытых воротах гаражей проникает голубоватый тусклый свет и доносится треск электрической сварки и позвякивание незаконно зарабатываемых денег, но не слышно голосов людей.
Потом дорога выходит к художественной открытке. Большая акватория порта, окруженная низкими, желтыми пакгаузами. Вода замерзла, и пока я прихожу в себя, созерцая этот вид, появляется солнце, низкое, светло-желтое, неожиданное, и освещает лед, словно подземная электрическая лампочка за матовым стеклом. У причала стоят маленькие рыболовецкие суда, корпуса которых такого же голубого цвета, как в том месте, где море встречается с горизонтом. На краю портового бассейна, в самой гавани, стоит большой трехмачтовый парусник. Набережная эта и есть Свайербрюгген.
На стоянке 126 — парусное судно. По пути туда мне никто не встречается. Звуки всех механизмов позади меня пропали. Повсюду тишина.
На причале стоит столб с белым почтовым ящиком. Над ним прикреплена большая вывеска, еще закрытая белым полиэтиленом.
На корме золотыми буквами написано название судна — “Северное сияние”. На носу судна фигура, изображающая человека с факелом, длина черного сверкающего корпуса судна, по меньшей мере, 30 метров, мачты устремляются в небо, создавая впечатление, что стоишь перед церковью, пахнет смолой и опилками. Кто-то недавно потратил целое состояние, чтобы привести его в порядок.
Я поднимаюсь на борт по трапу с толстой дорожкой из кокосового волокна и перилами, украшенными полированными бронзовыми шишками. Вся палуба заставлена большими, закрытыми деревянными ящиками с надписью “осторожно” и грудами досок и банок с краской. Весь такелаж аккуратно свернут, все дерево сверкает глубоким, темно-коричневым блеском, возникающим после покрытия несколькими слоями дорогого корабельного лака. Белая эмаль сверкает, как стекло. Воздух вибрирует от запаха чистящих средств, двухкомпонентного эпоксидного клея и шпаклевки. Если не обращать внимания на эту вибрацию, то судно кажется вымершим.
Узкая тропинка между коробками ведет к лакированной двойной двери, которая не заперта. За ней в темноту спускается лестница.
Внизу у лестницы стоит человек. Он облокотился на копье, он неподвижен. Даже когда я подхожу к нему вплотную.
В помещении, должно быть, есть несколько верхних окошек, которые еще прикрыты. Но по краям просачиваются узкие полоски белого света.
Достаточно для того, чтобы увидеть, что это зал. Все переборки снесены, и получилось помещение длиной примерно 25 метров и шириной во все судно.
Теперь достаточно светло, и я могу разглядеть, что стоящий передо мной человек — эскимос. Облокотился он на длинный гарпун. В левой руке он держит приспособление для метания копья. Он только наполовину одет, на нем высокие камики и костюм из птичьих шкур с перьями. Он немногим выше меня. Я хлопаю его по щеке. Он отлит из полого стеклопластика и искусно раскрашен. У него внимательное лицо.
— Как будто живой, правда?
Голос доносится откуда-то из-за ширмы. Направляясь туда, я должна обойти наполовину распакованный каяк и стеклянную витрину, лежащую на полу, словно опустошенный аквариум на три тысячи литров. Ширма представляет собой шкуру, натянутую между двумя полосами китового уса. За ней стоит письменный стол. За письменным столом сидит человек. Он встает, и я пожимаю протянутую мне руку. Он как две капли воды похож на манекен. Но он на 30 лет старше. У него жесткие, подстриженные под пажа волосы, но седые. Он происходит оттуда же, откуда и я. В нем есть гренландские черты.
— Смотритель...
— Это я.
По-датски он говорит без акцента. Он показывает рукой.
— Мы делаем экспозицию. Это стоит целое состояние. Я кладу перед ним пленку. Он осторожно ощупывает ее.
— Я пытаюсь идентифицировать того человека, голос которого записан на пленке. Меня направили сюда, когда я позвонила в Институт кисмологии.
Он удовлетворенно улыбается.
— Устная рекомендация — это лучшая реклама. И самая дешевая. Вы знаете, сколько стоит дать объявление?
— Только объявление о знакомстве.
— Это дорого?
Он искренне заинтересован. Юмор на него потрачен напрасно.
— Очень. Он кивает.
— Это ужасно. Вас разрывают на куски. Дневные газеты. Налоговое управление, таможня...
Мне кажется, что я его раньше где-то видела. Это чувство все чаще и чаще вызывают у меня лица и места. Я не знаю, связано ли это с тем, что я так много повидала и мир начал повторяться, или же это объясняется преждевременным износом умственного аппарата.
Перед ним на столе стоит плоский, матово-черный, квадратный кассетный магнитофон. Он ставит пленку. Звук доносится из расположенных на дальней стене комнаты динамиков. Теперь, когда мои глаза уже привыкают к темноте, я могу догадываться, как изгибаются стены там, где они повторяют форму борта судна.
Он слушает полминуты, закрыв лицо руками. Потом он останавливает пленку.
— Около 45 лет. Вырос в районе Ангмагссалика. Очень недолгое школьное образование. На восточно-эскимосской основе слышны следы более северных диалектов. Но они так неустойчивы, что трудно сказать, каких именно. Он, очевидно, никогда не бывал подолгу за пределами Гренландии.
Он смотрит на меня светло-серыми, почти молочными глазами, так, как будто чего-то ждет. Неожиданно я понимаю, чего именно. Аплодисментов после первого акта.
— Впечатляюще, — говорю я. — Можно сказать еще что-нибудь?
— Он описывает путешествие. По льду. На санях, запряженных собаками. Он, очевидно, охотник, потому что использует ряд профессиональных выражений, как, например anut о постромках для собак. По-видимому, он говорит с европейцем. Он использует английские названия местности. И ему кажется, что некоторые вещи он должен повторять.
Он слушал пленку совсем не долго. Я думаю, уж не держит ли он меня за дурочку.
— Вы мне не верите, — холодно говорит он.
— Я просто удивляюсь тому, что можно сделать так много выводов из малого.
— Язык — это голограмма.
Он говорит это медленно и отчетливо.
— В каждом из высказываний человека заключена сумма его языкового прошлого. Вот вы сами... Вам около 35 лет. Выросли в Туле или севернее. Один из родителей или оба inuit. Вы приехали в Данию, когда вы уже усвоили всю эскимосскую языковую основу, но до того, как вы потеряли свойственный ребенку талант в совершенстве изучить иностранный язык. Ну, скажем, вам было от семи до одиннадцати лет. Потом становится труднее. Есть следы нескольких социолектов. Вы жили или ходили в школу в северных предместьях: Гентофте или Шарлоттенлунде. Есть также кое-что действительно северо-зеландское. И, как это ни удивительно, более поздний намек на западно-эскимосский.
Я не делаю попытки скрыть восхищение.
— Это правда, — говорю я. — В общих чертах все так. Он довольно причмокивает.
— Есть ли возможность узнать, где происходит беседа?
— Вы действительно не понимаете этого?
Я снова это чувствую. Полная уверенность в себе и триумф по поводу своего умения.
Он перематывает пленку назад. Нажимая на кнопки, он не смотрит на магнитофон. Он проигрывает секунд 10 для меня.
— Что вы слышите?
Я слышу только неразборчивые голоса.
— На фоне голоса. Другой звук.
Он снова проигрывает. И тут я слышу это. Слабый, усиливающийся шум двигателя, словно генератор, который начинает работать, а потом снова выключается.
— Самолет с пропеллером, — говорит он. — Большой самолет с пропеллером.
Он перематывает. Снова включает. То место, где слышится слабое позвякивание фарфора.
— Большое помещение. С низким потолком. Накрывают столы. Что-то вроде ресторана.
Я вижу, что он знает ответ. Но он получает удовольствие, медленно доставая ответ из своей высокой шляпы.
— На заднем плане голос.
Он несколько раз проигрывает одно и то же место. Теперь я четко слышу его.
— Женщина, — говорю я.
— Мужчина, говорящий как женщина. Он ругается. По-датски и по-американски. Датский — его родной язык. По-видимому, он делает выговор тому, кто накрывает на стол. Это наверняка администратор ресторана.
В последний раз я задумываюсь над тем, не просто ли он гадает. Но я знаю, что он прав. Что у него ненормально точный и тренированный слух и языковое чутье.
Пленка звучит снова.
— Снова самолет с пропеллером, — делаю я предположение. Он качает головой.
— Реактивный. Небольшой реактивный самолет. Очень скоро после предыдущего. Оживленный аэропорт.
Он откидывается на спинку кресла.
— В какой же части света восточно-эскимосский охотник может сидеть, рассказывая что-то в ресторане, столы которого накрывают, где датчанин ругается по-американски, и где на заднем плане слышен аэродром?
Теперь я тоже знаю это, но я даю ему возможность сказать это. Маленьким детям не надо мешать. Даже если эти маленькие дети взрослые.
— Только в одном месте. На военно-воздушной базе Туле.
Место отдыха на базе называется “Северная звезда”. Ресторан, состоящий из двух частей, с помещением для концертов. Он снова включает пленку.
— Странно. Я молчу.
— Музыка... на фоне голоса... следы старой записи. Это, конечно же, поп. “Юритмикс” «There must be an angel». Но труба...
Он поднимает голову.
— Пианино, это вы, конечно, слышите, Ямаха Гранд? Я вообще не слышу пианино.
— Большой, тяжелый, великолепный звук. Несколько неуклюжий бас. Иногда немного фальшивый. Никогда не станет Бёсендорфером... Но меня удивляет труба.
— В конце пленки сохранился отрывок музыки, — говорю я.
Он перематывает вперед. Когда он нажимает на кнопку, мы попадаем куда-то прямо после начала музыки.
— “М-р П.Ч.!” — говорит он. Потом его лицо становится непроницаемым, задумчивым.
Он проигрывает ее до конца. Когда он останавливает пленку, у него отсутствующий вид. Я даю ему время вернуться назад. Он вытирает глаза.
— Джаз, — говорит он тихо. — Моя страсть...
Это было минутное обнажение чувств. Когда он приходит в себя, он снова похож на петуха. Три четверти политиков и чиновников, стоящих во главе гренландского самоуправления, принадлежат к его поколению. Они были первыми гренландцами, получившими университетское образование. Некоторые из них выжили и сумели сохранить самих себя. Другие — как, например, смотритель — со своей хрупкой, но раздутой до неимоверных размеров самоуверенностью — стали настоящими, интеллектуальными северными датчанами.
— На самом деле очень трудно опознать музыканта по звуку. Кого можно идентифицировать таким образом? Стэна Гетса, когда он играет в латиноамериканском стиле. Майлса Дэвиса по его обнаженным, точным, лишенным вибрации звукам. Армстронга по его тщательной кристаллизации новоорлеанского джаза. И этого музыканта.
Он выжидающе и укоризненно смотрит на меня.
— Большой джаз — это синоним квартета Джона Колтрейна. Мак-Кой Тайнер — пианино, Джимми Гаррисон — бас, Элвин Джоунс — ударные. А в те периоды, когда Джоунс был в тюрьме — Рой Хэйнс. Только эта четверка. За исключением четырех случаев. Четырех концертов Нью-йоркского Независимого клуба. Там к ним присоединялся Рой Любер, игравший на трубе. Он перенял чувство европейской гармонизации и свой монотонный африканский нерв от самого Колтрейна.
Некоторое время мы размышляем об этом.
— Алкоголь, — говорит он неожиданно, — никогда ничего не сделал для музыки. Считают, что гашиш — это здорово. Но алкоголь — это тикающая бомба, заложенная под джаз.
Мы некоторое время сидим, прислушиваясь к тикающей бомбе.
— С тех самых пор, с 64-го года, Любер пытался спиться насмерть.
Падая все ниже и ниже, и как человек, и как музыкант, он однажды проездом оказался в Скандинавии. Здесь и остался.
Теперь я вспоминаю имя на концертных афишах. В некоторых скандальных газетных заголовках. Один из них звучал так: “Знаменитый джазист в пьяном виде пытается опрокинуть городской автобус”.
— Он, должно быть, играл в ресторане. Та же акустика. На заднем плане едят люди. Кто-то воспользовался возможностью сделать пиратскую запись.