— Я делаю уборку, — говорю я.
   — За что он взял тебя на борт, Смилла? Я не отвечаю. Я не знаю, что ему сказать.
   Только когда за мной захлопывается дверь в машинное отделение, я понимаю, каким раздражающим был шум. Тишина действует благотворно.
   Верлен, боцман, стоит на средней площадке лестницы, прислонившись к стене. Проходя мимо, я непроизвольно поворачиваюсь к нему боком.
   — Заблудились?
   Из нагрудного кармана он достает горсточку риса и подносит ко рту. Он не роняет ни зернышка, и на руках его ничего не остается, все его движения уверенные и отработанные.
   Мне. наверное, надо было бы придумать какое-нибудь оправдание, но я ненавижу, когда меня допрашивают.
   — Просто сбилась с пути.
   Поднявшись на несколько ступенек, я кое-что вспоминаю. — Господин Боцман, — добавляю я. — Просто сбилась с пути, господин Боцман.
 

3

 
   Я ударяю по будильнику ребром ладони. Пролетев словно пуля через каюту, он ударяется о вешалку на двери и падает на пол.
   Я не могу смириться с явлениями, которые рассчитаны на всю жизнь. Пожизненные заключения, брачные контракты, постоянная работа до конца жизни. Попытки зафиксировать отрезки существования и избавить их от течения времени. Еще хуже с тем, что призвано быть вечным. Как, например, мой будильник. Eternity clock. <Вечные часы (англ ) (Примея перев )> Так они его называли. Я вытащила его из приборной доски второго лунохода НАСА, после того как он полностью вышел из строя на материковом льду. Подобно американцам, он не смог выдержать 55-градусный мороз и ветер, значительно превышающий по силе бофортову шкалу.
   Они не заметили, что я взяла часы. Я взяла их в качестве сувенира и чтобы доказать, что у меня не растут бессмертники — даже американская космическая программа не продержится у меня и трех недель.
   На сегодняшний день они продержались уже десять лет. Десять лет, и при этом они не видели ничего иного, кроме грубости и суровых слов. Но к ним и в прежние времена предъявляли высокие требования. Говорили, что можно засунуть их в пламя паяльной лампы или сварить в серной кислоте, или погрузить на дно Филиппинской котловины, а они все равно, как ни в чем не бывало, смогут показывать время. Мне это утверждение казалось чересчур провокационным. В Кваанааке нам казалось, что ручные часы красивы. Некоторые из охотников носили их как украшение. Но нам бы и в голову не пришло жить по ним.
   Это я объясняла сидящему за рулем Джилу. (Сидя в наблюдательной кабине, я сообщала, когда фирн приобретает слишком темный или слишком светлый оттенок, это означало, что он может не выдержать нас, а откроется, и земля поглотит идиотскую пятнадцатитонную американскую мечту о луне в сверкающую синим и зеленым тридцатиметровую трещину, которая, сужаясь у дна, заключает все падающее в крепкие объятия и тридцатиградусный мороз.) В Кваанааке нашим ориентиром является погода, — говорила я ему. Нашим ориентиром являются животные. Любовь. Смерть. А не кусочек механической железки.
   Мне было тогда чуть больше двадцати. В этом возрасте можно лгать — можно даже лгать самому себе — с большим успехом.
   В действительности, уже задолго до того времени, задолго до моего рождения европейское время пришло в Гренландию. Оно пришло вместе с расписанием работы магазинов Гренландской Торговой компании, установлением сроков уплаты долгов, церковными богослужениями и наемной работой.
   Я пыталась разбить часы большим молотком. На молотке остались следы. Так что теперь я сдалась. Теперь я ограничиваюсь тем, что сметаю их на пол, где они невозмутимо электронно пищат, избавляя меня от необходимости появляться на мостике, не умыв лицо холодной водой и не подкрасив слегка глаза.
   Время 2.30. Середина ночи в северной Атлантике. Около 22 часов из переговорного устройства над кроватью, без какого-либо предупреждения, кроме подмигивания зеленой лампочки, доносится голос Лукаса — вторжение в маленькое пространство.
   — Ясперсен. Завтра в три часа утра вы должны подать кофе на мостик.
   Только коснувшись пола, часы издают звук. Я проснулась сама по себе. Разбуженная ощущением непривычной активности. 24 часов хватило, чтобы ритм “Кроноса” стал моим. На судне в море по ночам тихо. Конечно же, работает двигатель, длинные, высокие волны ударяют о борт корабля, и время от времени форштевень разбивает 50-тонную массу воды в мелкую водяную пыль. Но это обычные звуки, а когда звуки повторяются достаточно часто, они превращаются в тишину. На мостике меняются вахтенные, где-то бьют склянки. Но люди спят.
   На этом знакомом фоне теперь все в движении. Сапоги стучат по коридорам, двери хлопают, слышны голоса, звуки громкоговорителя и в отдалении гудение гидравлических лебедок.
   По пути на мостик я выглядываю на палубу. Темно. Я слышу шаги и голоса, но свет не горит. Я иду в темноту.
   На мне нет верхней одежды. Температура около нуля, ветер дует с кормы, небо покрыто низким и плотным слоем облаков. Гребни волн становятся видны только у самого борта, но ложбины между ними кажутся длинными, словно футбольные поля. Палуба скользкая и жирная от соленой воды. Я пригибаюсь к борту, чтобы укрыться и быть как можно менее заметной. В темноте у брезента стоит фигура. Впереди — слабый свет. Он идет из переднего трюма. Крышки люка откинуты в сторону, а вокруг отверстия установлено леерное заграждение. От двух развернутых назад грузовых стрел на передней мачте отходят два троса и спускаются в отверстие трюма. На леере кольцами разложен толстый, синий нейлоновый трос. Людей нет.
   Трюм на удивление глубок, он освещен четырьмя лампами дневного света, по одной с каждой стороны. В десяти метрах подо мной на крышке большого металлического контейнера сидит Верлен. У каждого из углов контейнера находится белый ящик из стеклопластика, вроде тех, что используются для хранения надувных спасательных плотиков.
   Это то, что я успеваю увидеть. Кто-то хватает меня сзади за одежду.
   Я не сопротивляюсь, но не потому, что смирилась, а чтобы можно было дать более сильный отпор. В эту минуту судно накреняется на косой волне, и, потеряв равновесие, мы валимся назад в сторону пульта управления лебедками и к знакомому мне запаху лосьона после бритья.
   — Идиотка, ты идиотка!
   Яккельсен пытается отдышаться после напряжения. В его лице и голосе появилось нечто новое. Признаки страха.
   — На этом судне те же порядки, что и в старое время. Занимайся своим делом.
   Он почти умоляюще смотрит на меня.
   — Убирайся отсюда. Проваливай.
   Я иду назад. Он то ли шепчет, то ли кричит против ветра мне вслед.
   — Ты что, хочешь оказаться в большом мокром шкафу?
   Я с грохотом ударяю поднос сначала об один дверной косяк, затем о другой, потом красиво захожу и останавливаюсь, позвякивая в темноте.
   Никто не обращается ко мне. Постояв так какое-то время, я делаю шаг назад и нахожу среди линеек и циркулей на столе место для чашек и сдобных булочек.
   — Две минуты, восемьсот метров.
   Он — лишь силуэт в темноте, но этот силуэт я прежде не видела. Он стоит, склонившись над зелеными цифрами электронного лага.
   Слоеное сдобное тесто пахнет маслом. Урс — добросовестный кок. Запах улетучивается, потому что открыта дверь. В крыле мостика я замечаю спину Сонне.
   Над морской картой зажигается слабая, красная лампочка, и в темноте проступает лицо Сигмунда Лукаса.
   — 500 метров.
   На мужчине комбинезон с расстегнутым воротником. Рядом с ним, на навигационном столе, стоит плоский ящик величиной с усилитель для стереосистемы. По бокам ящика поднимаются две тонкие телескопические антенны. У стола стоит женщина, в таком же комбинезоне, что и мужчина. На фоне рабочей одежды и сосредоточенности ее длинные, темные, расчесанные волосы, спадающие на расстегнутый воротник и струящиеся по спине, кажутся почти неуместными. Это Катя Клаусен. Внутренний голос подсказывает мне, что мужчина — это Сайденфаден.
   — Минута, двести метров.
   — Поднимайте.
   Голос раздается из переговорного устройства на стене. Я разжимаю руки, отпуская стол, стоящий позади меня. Мои ладони вспотели. Я слышала этот голос раньше. В телефонной трубке, в своей квартире. В последний раз, когда я там была.
   Красная лампочка гаснет. Из ночной тьмы вырастает серый контур, который поднимается из переднего трюма и движется, медленно покачиваясь, за борт судна.
   — Десять секунд.
   — Верлен. Опускай.
   Он, должно быть, сидит в одной из наблюдательных кабин на верхушке передней мачты. То, что мы слышим, это его приказы палубе. — Туго натянуто. Ослабь.
   — Пять секунд. Четыре, три, два, один, ноль.
   Луч света туннелем прорезает ночь по направлению к корме. Контейнер лежит на воде, в пяти метрах от ахтерштевня. Он подпрыгивает — по-видимому, на носовой волне. От одного его угла вдоль борта в направлении носа тянется синий трос. У фальшборта стоят Мария и Фернанда, Хансен и матросы. Чем-то, напоминающим очень длинный багор, они отталкивают контейнер от борта. Благодаря освещению мне видно, что по краям контейнера — две узкие белые надувные резиновые полосы.
   — Верлен. Отпускай.
   Я передвигаюсь к крылу мостика. Свет идет от одного из тех прожекторов, которые прикреплены на перилах. Им управляет Сонне. Он перемещает луч света по воде. Контейнер освобожден от троса, находится уже на расстоянии 40 метров от кормы и начинает тонуть.
   Раздается приглушенный хлопок, и на поверхности воды раскрываются пять оболочек из стеклопластика, и над большим металлическим контейнером появляются пять серых самонадувающихся плавучих буев, словно пять огромных водяных лилий. Потом прожектор гаснет.
   — Один метр, 2 000 литров. Это голос женщины.
   — 3 000, 4 000. Два метра, 5 000 литров. Два метра. Два с половиной. Два тридцать. 5 000 литров и два тридцать.
   Я встаю рядом с подносом. На прежнее место. На приборе перед ней горит теперь несколько красных указателей.
   — Я поднимаю. 4 700 и два с половиной. Три, три двадцать, четыре, четыре с половиной, пять. 5 700 литров и пять метров. Крен нулевой. Температура минус полградуса.
   Она поворачивает ручку, и в комнате разрастается такой звук, как будто они принесли сюда мой будильник.
   — Пеленг десять — четыре.
   Она выключает переговорное устройство. Мужчина, сидящий перед лагом, выпрямляется. Напряжение снято. Сонне заходит в помещение и закрывает дверь. Лукас встает рядом со мной.
   — Вы можете идти спать.
   Я делаю жест в сторону кофе. Он качает головой. Им даже не потребовалось его разлить по чашкам. Меня позвали только для того, чтобы пронести поднос шесть метров от кухонного лифта до мостика. Это лишено всякого смысла. Разве что он хотел, чтобы я увидела то, что я только что видела.
   Я беру поднос. Женщина передо мной наклоняется вперед и поглаживает мужчину. Она не смотрит на него. Ее рука на мгновение задерживается на его затылке. Потом она наматывает маленькую прядь его волос на пальцы и тянет. Они не замечают меня. Я жду, что он отреагирует на боль. Но он стоит совершенно спокойно, совершенно прямо.
   Лицо Урса блестит от пота. Он пытается одновременно жестикулировать и балансировать большой десятилитровой кастрюлей.
   — Feodora, die einzige mit sechzig Prozent Cacao. Und die Schlagsahne muss ein bisschengefroren sein <“Феодора” — единственный напиток, где есть 60 процентов какао А взбитые сливки должны быть немного охлажденными (нем.) (Пргшея перев) >. Десять минут im <в (нем.) (Примеч. перев.)> морозильнике.
   Здесь все одиннадцать человек. В воздухе не витает никаких вопросов. Как будто я единственная не поняла, что произошло. Или же, как будто им и не надо этого знать.
   Я втягиваю в себя обжигающий шоколад через слегка замерзшие взбитые сливки. В результате как будто мгновенно наступает опьянение, которое начинается в желудке и, горячо пульсируя, поднимается до самой макушки. Интересно, каким образом такой волшебник, как Урс, оказался на борту “Кроноса”.
   Верлен задумчиво смотрит на меня. Но я избегаю его взгляда.
   Я ухожу предпоследней. В углу над чашкой черного кофе сидит Яккельсен.
   Мария стоит в туалете перед зеркалом. Сначала я думаю, что это своего рода протез, потом я вижу, что это маленькие, полые алюминиевые колпачки. На каждом кончике пальца у нее по колпачку, и теперь она их осторожно снимает. Под ними у нее красные, длиной четыре сантиметра, идеальные ногти.
   — Я содержу свою семью, — говорит она. — В Пхукете. На свое жалованье. Я приехала в Данию шлюхой. В Таиланде ты либо девственница, либо шлюха.
   Ее датский более невразумительный, чем у Верлена, менее разборчивый.
   — Я могла принять 30 клиентов в день. Я бросила это дело. Вытянув указательный палец, она касается моей щеки кончиком ногтя и задерживает его, прижав к коже.
   — Однажды я выцарапала глаза полицейскому.
   Я стою, не двигаясь, касаясь ее ногтя. Она внимательно смотрит на меня. Потом опускает руку.
   Я жду в своей каюте, приоткрыв дверь. Яккельсен проходит минуту спустя. Его каюта находится немного дальше по коридору. Он запирает за собой дверь. Я босиком подхожу к его двери. Внутри он с чем-то возится. Он чем-то тихо гремит, дергает наверх ручку. Загоняет под нее стул.
   Он забаррикадировался. Может быть, он боится, что некоторые из тех женщин, которые тоскуют по нему, выломают дверь.
   Я крадусь назад к своей каюте. Раздеваюсь, нахожу в ящике свой розовый банный халат и мочалку и, демонстративно посвистывая, иду в душевую и тру себя мочалкой, и вытираюсь, и намазываюсь кремом, и шлепаю в банных сандалиях назад по коридору. Отсюда я снова крадусь к двери Яккельсена.
   За ней тихо. Может быть, он делает маникюр или как-то иначе ухаживает за своими нежными руками. Но это вряд ли.
   Я стучу в дверь. Ответа нет. Стучу сильнее. Полная тишина. В кармане халата у меня мой ключ. Я открываю им дверь. Но она все равно не открывается. Я начинаю трясти ручку. Через минуту стул падает на пол. Я жду, пока пройдет испуг. Потом толкаю дверь. Предварительно, однако, бросив внимательный взгляд в обе стороны коридора — ситуация может быть истолкована не правильно.
   Я стою в темноте. Не слышно ни звука. Я начинаю думать, что каюта пуста. Потом зажигаю свет.
   Яккельсен спит в пижаме из таиландского шелка нежных пастельных тонов. Кожа его восковая. У левого уголка рта пузырьки слюны, и они двигаются всякий раз, когда он едва-едва, с трудом вдыхает воздух. Кисть его руки, выглядывающая из рукава пижамы, пугающе худа. Он похож на больного ребенка — да, в каком-то смысле, им и является.
   Я трясу его. Веки его слегка приподнимаются. Глазное яблоко закатывается, и белки его глаз смотрят слепо и мертво. Он не издает ни звука.
   Пепельница у кровати пуста. На столе ничего не лежит. Все в чистоте и порядке.
   Я заворачиваю рукав его пижамы. На внутренней стороне руки рассеяно от 40 до 60 маленьких желто-синих точек с черным центром, красивый узор, который идет по вздувшимся венам. Я выдвигаю ящик для постельного белья. Он сбросил все туда. Фольгу, спички, старый стеклянный шприц, быстро застывающий клей, иголку, открытый перочинный нож, пластмассовый футляр, предназначенный для хранения швейных иголок, и кусочек черного резинового жгута, применяемого для упаковки.
   Он не собирался в ближайшее время вставать. Он спит самым спокойным и безмятежным наркотическим сном.
   До того как Гренландия получила автономию, там не было таможни. Функций таможенников выполняли полицейские и начальники портов. В тот год, когда я работала на метеорологической станции в Уппернавике, я встретила Йоргенсена.
   Он был начальником порта. Но он редко бывал на своем рабочем месте. Вместо этого он отправлялся в Туле к американцам или же был на борту одного из сторожевых кораблей военно-морского флота. Он был рекордсменом Гренландии по количеству вертолетных перелетов.
   Йоргенсена звали, когда что-то искали, не зная при этом, где это находится. Когда никого конкретно нельзя было заподозрить. У патруля по выявлению наркотиков на авиабазе Туле были собаки и металлоискатели, а также группа лаборантов и техников. В Хольстейнсборге было несколько опытных флотских следователей, а в Нууке находился один из переносных рентгеновских аппаратов Центра сварки.
   И, однако, все они звали Йоргенсена. Он был квалифицированным сварщиком на верфи “Бурмайстер и Вайн”, а потом выучился на штурмана, и теперь оказался начальником порта, который никогда не показывался в порту.
   Он был маленьким человечком, сереньким, сгорбленным, с жесткими, как у барсука, волосами. Он говорил на одном и том же односложном гнусавом датском с гренландцами, с русскими и всеми военными, не обращая внимания на звания.
   Его приводили на борт задержанного судна или самолета, и он перекидывался парой слов с экипажем и с капитаном и, близоруко оглядываясь по сторонам, то и дело рассеянно постукивал костяшками пальцев по панелям, а потом вызывали одного из флотских слесарей, который приносил шлифмашину и снимал панель, а за панелью находили 5 000 бутылок или 400 000 сигарет, а с годами, все чаще — запечатанные парафином груды брикетов с белым порошком.
   Йоргенсен рассказывал нам, что при расследовании проходишь только небольшой участок пути с помощью систематического метода. — Когда я не могу найти свои очки, — говорил он, — я сначала немного пользуюсь системой. Я ищу их в туалете, рядом с кофеваркой и под газетой. Но если их там нет, то я прекращаю думать, а сажусь в кресло и оглядываю все в ожидании, не появится ли идея, и она всегда появляется, всегда приходит. Мы не можем разложить все на части, неважно, что мы ищем — очки или бутылки, нам надо подумать и почувствовать, нам надо найти преступника в самих себе и решить, куда бы мы сами их запрятали.
   В феврале 1981 года в одной из факторий залива Диско его застрелили четыре молодых гренландца, которые по его требованию получили необоснованно суровые приговоры за контрабанду алкоголя. Меня он почему-то любил. Гренландцев как народ он никогда не пытался понять.
   Теперь я вспоминаю Йоргенсена и пытаюсь отыскать наркотики в самой себе.
   Я бы прятала их, не торопясь. Я бы не делала это небрежно. У меня возникло бы искушение спрятать их за пределами моей каюты. Но я бы не смогла жить без их близости к моему телу. Как мать не может жить без своего новорожденного ребенка.
   В каюте работает кондиционер. “Кронос” оснащен вентиляционной системой высокого давления, которая и сейчас тихо жужжит. Вытяжка находится за панелями потолка, в которых проделаны отверстия. В каждой панели, по меньшей мере. 40 винтов. Было бы невыносимо отвинчивать 40 винтов, каждый раз, когда надо добраться до своего ребенка.
   Второй раз за сегодняшний день я просматриваю его ящики. По-прежнему без всякого результата. В них писчая бумага, синий пластилин — такой, какой используют, чтобы прикреплять к стене открытки, несколько блестящих, сверкающих номеров “Плейбоя”, электрическая бритва, несколько колод карт, коробка с шахматами, четыре прозрачных пластиковых коробки, в каждой из которых шелковая бабочка кричащей расцветки, немного иностранной валюты, платяная щетка и несколько запасных золотых цепочек вроде той, какую он носит на шее.
   На книжной полке испанско-датский словарь. Турецкий разговорник Берлица, пособие по контрактному бриджу, изданное “Бритиш Петролеум”, несколько книг по шахматам. Потертая книга в бумажной обложке с изображением обнаженной упитанной блондинки с названием “Флосси — 16 лет”.
   Меня никогда всерьез не интересовали никакие другие книги, кроме специальной литературы. Я никогда не утверждала, что я культурный человек. С другой стороны, я всегда считала, что никогда не поздно начать учиться заново. Может быть, следовало бы начать с “Флосси — 16 лет”.
   Я достаю перочинный ножик из ящика. На лезвии — несколько темно-зеленых частичек. Я открываю шкаф и еще раз просматриваю всю одежду. Нет ничего именно этого цвета. В кровати Яккельсен издает приглушенные булькающие звуки.
   Я достаю из ящика коробку с шахматами. Беру белого короля и черного ферзя и ставлю их на стол. Они искусно вырезаны из какого-то тяжелого дерева. Доска лежит на столе, она покрыта тонкой металлической пластиной. На борту корабля, наверное, очень удобно иметь магнитные шахматы. Магниты находятся снизу — серые кружки под ножкой. На кружке наклеен кусочек зеленого фетра. Я засовываю лезвие ножа между ножкой короля и металлическим кружком. С некоторым напряжением мне удается его вынуть. По бокам на нем видны следы клея. Я кладу кружок на стол.
   На ноже остается кусочек фетра, несколько зеленых ниточек, которые заметны, только если знаешь, что они там должны быть.
   Фигурка полая. Она примерно восемь сантиметров в высоту, и по всей ее высоте просверлен цилиндр, полтора сантиметра в диаметре. По-видимому, это сделал не Яккельсен, они так и выглядели с самого начала. Но он использовал это. Снаружи находится кусочек пластилина. Под ним — три прозрачные пластиковые трубочки. Я вытряхиваю их. Под ними — еще четыре.
   Я кладу их на место, запечатываю пластилином и приклеиваю магнит на фигурку. Я могла бы обследовать остальные фигурки, чтобы выяснить, сколько футляров помещается в пешку — два или три. Чтобы определить, какой у него запас — на четыре месяца или на шесть. Но мне хочется уйти отсюда. Одинокой даме не пристало слишком долго оставаться в каюте незнакомого мужчины.
 

4

 
   — Это было мое первое плавание. Поэтому я отправился к своему коллеге. “Как мне доплыть до Гренландии?” — спросил я. “Плыви до Скагена”, — ответил он. — “Там повернешь налево. Когда дойдешь до мыса Фарвель, поворачивай направо”.
   Я ввинчиваю штопор в пробку. Это сухое вино, желто-зеленого цвета, и Урс отправил его на кухонном лифте в самый последний момент, как будто это чувствительная к температуре икона. Когда я вытягиваю пробку, половина ее остается в бутылке. Мне приходится предпринять еще одну попытку. На этот раз пробка, раскрошившись, падает внутрь. Урс сказал, что “Монтраше” — это великое вино. Тогда, наверное, не страшно, что туда попал такой маленький кусочек пробки?
   — Потом он взял морскую карту, приложил один конец линейки к Ска-гену, повернул ее вокруг его оконечности и провел линию на мыс Фарвель. “Ты идешь вот так”, — сказал он, — “то есть ты плывешь grand circle sailing. <Плавание по дуге большого круга (англ ) (Примеч В.Воблина )> А последние двое суток перед мысом ты не спишь. Тут ты пьешь черный кофе и смотришь, нет ли айсбергов”.
   Это говорит Лукас. Не глядя на тех, кому он это говорит. Но его авторитет приковывает их внимание.
   Кроме него, в офицерской кают-компании три человека: Катя Клау-сен, Сайденфаден и старший механик Кютсов.
   В первый раз в своей жизни я прислуживаю за столом.
   — Тогда отплывали в апреле. Пытались попасть в так называемый “Пасхальный восточный ветер”. Если это удавалось, то во время всего плавания тебе был обеспечен попутный ветер. Трудно представить, чтобы кто-нибудь по доброй воле выбрал время от ноября до конца марта.
   Существуют правила, определяющие, в какой последовательности надо наливать вино. С ними я, к сожалению, не знакома. Поэтому я решаю рискнуть и первой наливаю женщине. Она покачивает бокал, в котором налито на сантиметр жидкости, но глаза ее прикованы к Лукасу, и она не чувствует вкуса, когда пробует.
   Я пытаюсь подходить поочередно то с правой, то с левой стороны. Чтобы все остались довольны.
   Они переоделись к обеду. Мужчины в белых рубашках, женщина в красном платье.
   — Первый лед мы можем ждать в сутках хода до мыса Фарвель. Именно там в 59-м затонул “Ханс Хедтофт”, принадлежавший Гренландской торговой компании, когда погибли 95 пассажиров и членов экипажа. Вы когда-нибудь видели айсберг, фрекен Клаусен?
   Я подаю цветную капусту и батон из дрожжевого теста, приготовленные Урсом. У стола все проходит блестяще. Но около лифта я роняю остатки капусты прямо на вареного лосося. Он лежит целиком, во всей своей шкуре, и выжидающе смотрит на меня. Урс объяснил мне, что один японский кок научил его не варить глаза, а вынимать их и вставлять на место, когда рыба уже готова, и вообще слегка смазывать все яичным белком, так что рыба приобретает слизистый блеск, как будто она попало на стол прямо из сети. Мне это не нравится. По-моему, у нее какой-то дохлый вид.
   Я соскребаю цветную капусту и вношу рыбу. Они все равно не видят, что едят. Они смотрят на Лукаса.
   — Айсберги — это куски глетчера, которые сползают в море, откалываясь от материкового льда. Если они массивные, то соотношение между надводной и подводной частями один к пяти. Если они полые — один к двум. Последние, разумеется, наиболее опасны. Я видел айсберги высотой 40 метров и весом 50 000 тонн, которые могли перевернуться от вибрации винта.
   Я обжигаюсь о картофельную запеканку. Лукасу повезло. У берегов Антарктиды я в резиновой лодке проскочила мимо частично растаявших столообразных айсбергов высотой 90 метров и весом миллион тонн. Они могли бы взорваться оттого, что рядом начали бы насвистывать первый куплет “Прекрасного и радостного лета”.
   — “Титаник” столкнулся с айсбергом в 1912 году, к юго-востоку от Ньюфаундленда, и затонул за три часа. Погибло 1 500 человек.
   У себя в каюте я положила в раковину газету и, наклонившись вперед, срезала 20 сантиметров волос, так что они стали одной длины с теми, которые отросли на месте ожога. Впервые за то время, что я нахожусь на борту, я сняла свой платок. Это все, что я могу сделать, чтобы женщина меня не узнала.