Страница:
— С настоящим товаром, моя милая. Тем, за которым мы плывем. Поверь моему слову. Я знаю все о море. Все это стоило им целое состояние. Единственное, что может обеспечить проценты с этого капиталовложения — это наркотики.
Там, где заканчивается туннель, вокруг стальной стойки не толще основания флагштока поднимается вверх узкая винтовая лестница. Яккельсен кладет руку на белую эмаль стойки. — Это опора передней мачты.
Я вспоминаю грузовую стрелу и лебедки. На них указана максимальная нагрузка в 45 тонн.
— Она слишком тонкая.
— Давление по вертикали. Нагрузка на мачту дает направленное вниз давление. Никакого заметного поперечного давления не возникает.
Я насчитываю 56 ступенек и прикидываю, что мы поднялись на такое количество метров, которое соответствует высоте трехэтажного дома. Моей ноге это нелегко дается.
Наверху трапа площадка, примыкающая к переборке. В переборке — круглая крышка диаметром в полтора метра. На ней два зажимных колеса, которые делают ее похожей на дверь сейфа из мультфильма. Крышка не соответствует тому, что ее окружает. “Кронос” выглядит так, будто он построен одновременно с “Киста Дан” судоходной компании “Лауритсен”
— моей первой захватывающей встречей с большими дизельными судами. Это было в моем детстве, в начале 60-х. Крышка кажется изготовленной позавчера.
Крышка закрыта не очень плотно. Яккельсен поворачивает оба колеса на пол-оборота и дергает ее на себя. Она должна быть тяжелой, но поддается без сопротивления. С внутренней стороны в качестве уплотнения — тройной бортик из плотной черной резины.
За дверью — платформа, которая возвышается над темной пустотой. Откуда-то из-за двери он достает большой фонарик на батарейках. Я беру его и зажигаю.
Уже по звуку, по отражению его от далеких стен, можно понять, как велико помещение. Теперь луч света достигает дна, которое, кажется, находится головокружительно далеко под нами. В действительности, наверное, в 10-12 метрах. Над нами примерно 5 метров до крышки трюма. Я освещаю все отверстие по периметру. На нем такое же резиновое уплотнение. Я осматриваю дно. Оно представляет собой решетку из нержавеющей стали.
— Она опушена, — говорит он. — Когда здесь стоял контейнер, она была поднята выше.
Под решеткой пол скошен в сторону сточного люка.
Я нахожу угол и провожу фонариком снизу вверх по стене.
Стены сделаны из полированной стали. На некотором расстоянии от дна луч освещает выступ. Он напоминает головку ручного душа. Но он расположен под углом вниз. Немного выше — еще один выступ. Потом еще один. То же самое с другой стороны. В помещении их всего 18.
Я осматриваю все стены. В каждой стене сверху, снизу и посередине вставлены решетки размером 50 на 50 сантиметров.
Та платформа, на которой мы стоим, выдается на полметра над помещением. Слева находится приборная доска. На ней четыре лампы, рубильник, счетчик с надписью “кислор. 0/00”, еще один такой же с надписью “давл. возд.”, термостат со шкалой от плюс 20 до минус 60 градусов по Цельсию и гигрометр.
Я вешаю фонарик на место. Мы выходим, и я закрываю дверь. Слева в стене находится маленькая белая дверца. Я пытаюсь открыть ее, но ключ Яккельсена не подходит. Это неважно. Я примерно представляю себе, что за ней находится. За ней находится точно такая же приборная доска, как и в трюме. Плюс кнопки регулировки.
Мы идем назад. Яккельсен впереди. Его энергия иссякает. Он исчерпал все свои силы.
Он остается ждать в своей каюте, пока я хожу за шахматными фигурками для него. Мне не встретилось ни души. На моем будильнике 3.30. Я чувствую себя постаревшей.
Я иду в душ. Когда я выхожу из душа, он стоит в дверях. Полный энергии. С преобразившимся худым юным лицом.
— Смилла, — шепчет он, — как насчет того, чтобы быстренько трахнуться?
— Яккельсен, — говорю я, — скажи-ка мне одну вещь. Этот Педер Мост тоже был наркоманом?
6
Я засовываю голову в сушильную машину и погружаю руки в еще обжигающе горячие полотенца. Кожа на лице и руках мгновенно и ощутимо начинает сохнуть.
Если человек бездомен, он всегда будет искать связь, сходство, запахи, цвета и переживания, которые могут напомнить ему о том месте, где у него было ощущение родного дома, где он когда-то мог обрести душевный покой. В сушильной машине воздух пустыни. Однажды у меня возникло ощущение родного дома, когда я была в пустыне.
Мы шли по равнине на дне долины, и вокруг нас была плоская, безжизненная степь, а над нами палящее солнце. Как будто немилосердно любопытный Бог направил на нас свой микроскоп и свою лабораторную лампу, потому что мы были единственными живыми существами в совершенно безлюдном мире. Мы шли по песчаным дюнам и по соляным озерам, через желто-коричневый, пепельно-серый и все же волнующе прекрасный ад жары. В конце дня началась пыльная буря, нам пришлось прижаться к земле, закрыв лица платками. У нас кончилась вода, и у одного из участников, молодого человека, поднялась температура, и он кричал, что умирает от жажды. Когда буря пронеслась мимо, между нами и солнцем на мгновение повисла завеса взметенного песка. Она светилась изнутри, как будто поглотила солнце, как будто это вместе с солнцем поднимался в небо огромный пылающий пчелиный рой. Но на душе у меня было светло и радостно без всякой на то причины.
Время было 23.30 вечера, яркий свет был светом полуночного солнца, а происходило все это в Шукертдален в Северной Гренландии, арктической пустыне, где полярное солнце в течение очень короткого лета нагревает дюны до 35 градусов, создавая наполненный комарами пейзаж с высохшими руслами рек и трепещущей от жары каменной почвой. Чтобы пересечь ее, потребовалось два дня, и с тех пор у меня часто возникало желание вернуться туда. Мой брат участвовал в экспедиции как охотник. Это было наше последнее долгое совместное путешествие. Мы чувствовали себя детьми, как будто никогда не было того дня, когда Мориц заставил меня уехать в Данию, как будто у нас никогда не было 12 лет разлуки. Сейчас, стоя перед сушильной машиной, я все время возвращаюсь мыслями к этому абсурдному воспоминанию из моей молодости, сладость которого я более никогда ни с кем не смогу разделить. Смерть страшна не тем, что она меняет будущее. А тем, что она оставляет нас в одиночестве с нашими воспоминаниями.
Я достаю отвертку из пробки и разрываю большой черный мешок для мусора.
Позавчера ночью Яккельсен показывал мне трюм. Со вчерашнего дня я не расстаюсь с отверткой.
Придя вчера около 12 часов из прачечной к себе в каюту, я хотела переодеться.
Пожалуй, мою жизнь в целом можно назвать беспорядочной. Но моя одежда находится в порядке. Я взяла с собой вешалки для брюк, надувные вешалки для блузок, а свои свитера я складываю совершенно определенным образом. Ваша одежда остается новой и все же привычной оттого, что ее хорошо гладят, складывают, развешивают, и раскладывают аккуратными стопками.
Наверху в моем шкафу лежит футболка, которая сложена не так, как ей положено. Я просматриваю всю стопку. Кто-то ее обследовал.
В кают-компании я сажусь рядом с Яккельсеном. Я не видела его с прошлой ночи. На минуту он прекращает есть, потом опять склоняется над тарелкой.
— Ты обыскивал, — спрашиваю я тихо. — мою каюту?
В его глазах лихорадочно трепещет страх. Он качает головой. Мне следовало бы поесть, но у меня пропал аппетит. Перед тем, как идти после обеда в прачечную, я приклеиваю две тонкие полоски скотча на свою дверь.
Когда я возвращаюсь перед ужином, они оторваны. С того момента я не расстаюсь с отверткой. Возможно, это и не очень разумная реакция. Но люди могут привязываться к самым удивительным предметам. Чем крестообразная отвертка хуже чего-нибудь другого?
Из мешка на пол вываливается груда мужской одежды. Майки-сеточки, рубашки, носки, джинсы, трусы, пара брюк из плотной ткани в рубчик.
Это первая порция грязного белья с закрытой шлюпочной палубы.
Немного женской одежды: кардиган, чулки, хлопчатобумажная юбка, полотенца из махровой ткани толщиной в один сантиметр с бирками “Ютландская ткацкая фабрика дамаста”, на которых вышито имя Кати Клаусен. Более она ничего не прислала. Я ее хорошо понимаю. Женщинам не нравится, когда посторонние видят их грязное белье и держат его в руках. Если бы кроме меня в прачечной работал еще кто-нибудь, я бы стирала свое белье в раковине и потом сушила на спинке стула.
Потом еще одна груда мужской одежды. Футболки, рубашки, свитера, холщовые брюки. Обо всем этом можно сказать три вещи. Что все это новое, все это дорогое и все это 52-го размера.
— Ясперсен.
Маленькие черные пластмассовые телефоны, которые висят в каждом помещении “Кроноса” и приводятся в действие с мостика, позволяя тем самым вахтенному, когда ему будет угодно, подключиться и дать приказ, для меня — во всяком случае, в настоящий момент — являются олицетворением того, к чему привело замечательное, мелко-террористическое, изощренное и превосходящее все разумные пределы технологическое развитие последних 40 лет.
— Подайте, пожалуйста, кофе на мостик.
Я не люблю, когда за мной наблюдают. Я ненавижу отметки о приходе на работу и уходе с работы. У меня возникает аллергия, когда из разных инстанций сводится воедино различная информация о человеке. Я испытываю отвращение к паспортному контролю и свидетельствам о рождении. К обязательному обучению, к обязанности в определенных случаях предоставлять сведения, к обязанности содержать семью, к обязанности возмещать убытки, к обязанности сохранять тайну — ко всей этой вязкой громаде контрольных мероприятий и требований государства, которая обрушивается на вашу голову, когда вы приезжаете в Данию, и которую мне в обычной жизни удается вытеснять из своего сознания, но она в любой момент может снова оказаться передо мной, материализовавшись в таком вот, например, маленьком черном телефоне.
Я ненавижу все это еще больше, потому что знаю, что все это преподносится под видом своего рода благодеяния — все западная мания контроля, архивирования и каталогизации задумана к тому же в помощь людям.
Когда в 30-е годы спросили престарелую Иттусаарсуак, которая ребенком вместе со своим племенем и с семьей пришла через остров Эллесмере в Гренландию с той волной эмиграции канадских эскимосов, которая впервые за 700 лет встретилась с inuit в Северной Гренландии, когда ей задали вопрос — 85-летней женщине, пережившей весь современный процесс колонизации от каменного века до радио — какова жизнь сейчас по сравнению с прошлыми временами, то она, не задумываясь, сказала: “Лучше — inuit гораздо реже умирают от голода”.
Наши чувства должны находить искреннее выражение, чтобы не происходило путаницы. Невозможно с полной искренностью ненавидеть колонизацию Гренландии, поскольку она, вне всякого сомнения, помогла преодолеть материальные трудности самых тяжелых на земле жизненных условий.
Кнопки ответа на переговорном устройстве нет. Я прислоняюсь к стене рядом с ним.
— А я-то как раз сижу и думаю, — говорю я, — когда же мне представится возможность себя проявить.
Направляясь наверх, я выхожу на палубу. “Кронос” идет по длинным поперечным волнам зыби, затухшим волнам, созданным далеким штормом, исчезнувшим и не оставившим после себя ничего другого, кроме подвижного, матово-серого ковра энергии, содержащейся в воде.
Но ветер дует навстречу — холодный ветер. Я вдыхаю его, открывая рот, позволяя ему найти резонанс — высокую стоячую волну, как будто дуешь над горлышком пустой бутылки.
Брезент с десантного бота снят. Стоя спиной ко мне, работает Верлен. Электрической отверткой он привинчивает ко дну лодки длинные рейки из тикового дерева.
Лукас на мостике один. Он стоит, положив руку на румпель. Авторулевой отключен. Что-то подсказывает мне, что он предпочитает сам стоять у руля, хотя это дает менее точный курс.
Он не оборачивается, когда я вхожу. Пока он не начинает говорить, кажется, что он и не заметил моего прихода.
— Вы хромаете.
Он выработал в себе способность видеть все, при этом ни во что особенно не всматриваясь.
— Это мои вены, — говорю я.
— Вы знаете, где мы находимся, Ясперсен?
Я наливаю ему кофе. Урс хорошо знает, какой кофе ему нужен. Крохотная порция. Черный и ядовитый, как один децилитр кипящей смолы.
— Я чувствую запах Гренландии. Сегодня, на палубе. Его спина выражает недоверие. Я пытаюсь объяснить.
— Это ветер. Он пахнет землей. И при этом он холодный и сухой. В нем лед. Это мы встретили ветер, дующий с материкового льда, над побережьем.
Я ставлю перед ним чашку.
— Я не чувствую никакого запаха, — говорит он.
— Наукой доказано, что заядлые курильщики губят свое обоняние. От крепкого кофе оно тоже лучше не становится.
— Но вы правы. Сегодня ночью, около двух часов, мы пройдем мыс Фарвель.
Ему что-то от меня нужно. Он не говорил со мной с того дня, как я появилась на борту.
— Существует правило, по которому при проходе мыса сообщают о себе Гренландской ледовой службе.
В Ледовом центре я налетала 300 часов на “твин-оттере” Хавиллана и провела три месяца в бараках Нарсарсуака, рисуя ледовые карты на основе авиасъемки, а потом отправляла их факсом в Метеорологический институт, который передает их для судов по радио “Скамлебэк”. Но я не рассказываю об этом Лукасу.
— Следовать или не следовать этому правилу — дело добровольное. Но все это делают. Они сообщают о себе, а потом раз в сутки докладывают.
Он берет кофе так, словно это лекарство от головной боли.
— Если только плавание не является противозаконным. И если не хотят скрыть свое движение. Если не сообщить о себе Ледовой службе, то и датской береговой службе ничего не сообщат. И полиции.
Все говорят со мной о полиции: Верлен, Мария, Яккельсен. А теперь вот — Лукас.
— С владельцами заключено соглашение, что по пути телефон на борту не будет использоваться. Но я готов сделать одно исключение.
Сначала это предложение ошарашивает меня. Мне кажется, что я не произвожу впечатления человека, которому необходимо повисеть на телефоне и поплакаться своим родственникам по радио “Люнгбю”.
Потом меня осеняет. Слишком поздно, конечно, но тем яснее все становится. Лукас думает, что я из полиции. Верлен так думает. И Яккельсен.
Они думают, что я переодетый полицейский. Это единственное разумное объяснение. Поэтому Лукас и взял меня на борт.
Я смотрю на него. По нему ничего не заметно, но конечно он должен чувствовать страх. Наверное, страх был написан на его лице уже при первой нашей встрече, тогда, когда он, отвернувшись, смотрел в окна казино. В его жизни, несомненно, было несколько сомнительных рейсов. Но этот с самого начала очень от них отличался. Этого плавания он боится. Настолько, что даже взял меня на борт, пребывая в убеждении, что я что-то расследую. Что его вынужденная уступчивость обеспечит ему своего рода алиби, если на него, “Кронос” и его пассажиров обрушится закон.
Это заметно по его осанке, по тому, как напряженно он держится и, очевидно, пытается следить за всем, присутствовать повсюду. По дисциплине, которую он поддерживает.
— У вас есть ко мне какие-нибудь просьбы?
Такой вопрос не очень привычен для него. Он не сотрудник благотворительной организации и не начальник отдела кадров. Он раздает приказы.
Я встаю за его спиной.
— Ключ.
— У вас есть ключ.
Я стою так, что дышу ему в затылок. Он не оборачивается.
— От шлюпочной палубы.
— Он конфискован.
Я чувствую его возмущение. Моим требованием. Но более всего тем, что его лишили неограниченной власти главнокомандующего на судне. Потом я спрашиваю. О том же, о чем Яккельсен спрашивал меня.
— Куда мы плывем?
Его палец оказывается на лежащей рядом с ним морской карте. Карте Южной Гренландии. На нее положено полученное со станции в Юлианехоб прозрачное пластиковое факсимильное изображение линий, кругов, штриховки и черных как смоль треугольников, рассказывающих о скоплении льдов, видимости и айсбергах. Вдоль побережья проложен курс — мимо мыса Торвальдсен и затем норд-норд-вест. Линия заканчивается в районе западной части страны, где-то посреди моря.
— Это то, что я знаю.
Он ненавидит их за это. За то, что его держат в узде, словно он маленький ребенок.
— Но западный лед спускается вниз до самого Хольстейнсборга. И это не шуточное дело. Примерно до района к северу от Сёндре Стрёмфьорда. Дальше этого места меня плыть не заставят.
Я села рядом с Яккельсеном. По другую сторону стола сидят Фернанда и Мария. Они раз и навсегда объединились против окружающего их мира мужчин. Меня они не замечают. Как будто они пытаются привыкнуть к тому, как все будет, когда я очень скоро перестану существовать на этом свете.
Яккельсен уставился в свою тарелку. На столе рядом с ним лежит его связка ключей. Положив на стол нож и вилку, я протягиваю правую руку, кладу ее на его ключи, медленно двигаю их по столу и сбрасываю себе на колени. Под столом я ощупываю их все один за другим, пока не нахожу тот, на котором три буквы “К” и цифра 7. Это ключ-проводник “Кроноса”, который есть и у меня. Но кроме этого ключа, у Яккельсена есть ключ с буквой “Н”. Судно ремонтировали в Гамбурге. “Н” означает Hauptschlussel. <Ключ-проводник, ключ, который подходит ко всем дверям (нем.) (Примеч. перев.)>
Я снимаю его с кольца.
Потом кладу оставшиеся в связке ключи назад и встаю. Он не пошевелился.
У себя в каюте я тепло одеваюсь. Оттуда иду на ют.
Я иду неторопливо, держась рукой за перила. Это должно выглядеть как прогулка.
Расстояние в Северной Гренландии измеряется в sinik — “снах”, то есть тем числом ночевок, которое необходимо для путешествия. Это, собственно говоря, и не расстояние, потому что с изменением погоды и времени года количество sinik может измениться. Это и не единица времени. Перед надвигающейся бурей мы с матерью проехали без остановки от Форсе Бэй до Иита — расстояние, на котором должны были быть две ночевки.
Sinik — это не расстояние, это не количество дней или часов. Это и пространственное, и временное явление, понятие из области пространство-время, которое передает соединение пространства, движения и времени, являющееся само собой разумеющимся для эскимосов, но не поддающееся передаче ни на один европейский разговорный язык.
Европейское расстояние, обычный, парижский метр, это нечто иное. Это единица измерения для преобразователей, для людей, которые смотрят на мир, исходя прежде всего из того, что мир нуждается в переделке. Инженеры, военные стратеги, пророки. И рисовальщики карт. Как я сама.
Впервые я всерьез поняла метрическую систему во время курса топографии в Датском Техническом Университете осенью 83-го года. Мы обмеряли парк Дюрехаун. С теодолитами и рулетками, и нормальным распределением, и эквидистантой, и случайной переменной, и дождем, и маленькими карандашами, которые все время надо было точить. И с измерением шагами. Наш преподаватель не уставал повторять, что топография начинается и кончается тем, что геодезист должен знать длину своего шага.
Я знала мой шаг, измеренный в sinik. Я знала, что если нам приходится бежать за санями, потому что небо черно от затаенных разрядов, проходит вдвое меньше sinik, чем когда нас тянут собаки по свежевставшему льду. В тумане это количество увеличивается в два раза, во время снежной бури может увеличиться в десять раз.
Так что в Дюрехаун я сама переводила мои sinik в метры. С тех самых пор, независимо от того, иду ли я во сне или по канату, надеты ли на мне сапоги с “кошками” или узкая черная юбка, заставляющая двигаться японским пятисантиметровым шагом, я всегда точно знаю, какое расстояние я прохожу каждый раз, когда делаю шаг.
Не ради развлечения я отправилась гулять на ют. Я обмеряю “Кронос”. Я смотрю на воду, но вся находящаяся в моем распоряжении энергия уходит на то, чтобы запомнить.
Я прохожу 25 с половиной метров по палубе мимо задней мачты и ее двух грузовых стрел, и дальше к кормовой надстройке. 12 метров вдоль надстройки. Я облокачиваюсь на фальшборт и прикидываю, что высота надводного борта — пять метров.
Позади меня кто-то стоит. Я оборачиваюсь. Хансен заполняет собой весь дверной проем, ведущий в слесарную мастерскую. Массивный, в больших сапогах с деревянными каблуками. В руке он держит нечто, напоминающее короткий кинжал.
Он рассматривает меня с тем ленивым животным удовлетворением, которое появляется у некоторых мужчин от сознания собственного физического превосходства.
Он поднимает нож. Потом подносит левую руку к лезвию и начинает круговыми движениями протирать его маленькой тряпочкой. На лезвии остается белый след, похожий на мыльный.
— Мел. Их надо чистить мелом. Иначе не будут блестеть.
Он не смотрит на нож. Пока говорит, он не сводит с меня глаз.
— Я их сам делаю. Из старых ножовок по металлу. Самая твердая сталь в мире. Сначала я обрабатываю лезвие на точиле. Потом довожу на наждачном бруске, потом на оселке. И наконец, полирую мелом. Очень, очень острые.
— Как бритвенное лезвие?
— Острее, — говорит он удовлетворенно.
— Острее, чем маникюрные пилочки?
— Гораздо острее.
— Как же получается, — говорю я, — что ты так чертовски плохо выбрит и что каждый раз, когда ты появляешься в камбузе, у тебя невероятно грязные ногти?
Он смотрит на капитанский мостик и опять на меня. Облизывает губы. Но не находит, что ответить.
История повторяется? Разве Европа не пыталась всегда опустошать свои клоаки в колониях? Разве “Кронос” не то же самое, что судно с осужденными по пути в Австралию, иностранный легион по пути в Корею, английские коммандос по пути в Индонезию?
У себя в каюте я достаю два сложенных листка формата A4. Они лежали в кармане моей куртки. Я больше не оставляю ничего важного в каюте. Пока я еще помню, я заношу те цифры, которые отмерила шагами, на чертеж корпуса “Кроноса”, который я начала делать. На полях я записываю остальные цифры. Часть из них я знаю, часть додумываю.
Общая длина: 105 метров
Внутренняя длина: 97 метров
Ширина: 15 метров
Высота верхней палубы: 9, 5 метров
Высота второй палубы: 6 метров
Грузовместимость (II палуба): 100 000 куб. футов
Грузовместимость (корпус): 125 000 куб. футов
Всего: 225 000 куб. футов
Скорость: 18 узлов, при эффективной мощности 4 500 л.с.
Потребление топлива: 14 тонн в день
Дальность плавания: 10 000 морских миль
Я пытаюсь найти объяснение тем ограничениям, которые накладываются на передвижение экипажа на “Кроносе”. Когда эскимос Ханс плыл с Пири к северному полюсу, матросам было запрещено выходить на офицерскую палубу. Это было частью военной муштры, попыткой доставить на судне в Арктику сдержанность феодальных отношений. На современном судне экипаж слишком мал для такого рода правил. И, однако же, они существуют на “Кроносе”.
Я включаю стиральные машины. Потом выхожу из прачечной.
Если ты являешься частью изолированной группы людей — в интернате, на материковом льду, на судне — то твоя индивидуальность стирается, отчасти уступая место ощущению единого целого. В любую минуту я, не задумываясь, могу узнать любого человека этого судового мира. По их шагам в коридоре, по их дыханию во сне за закрытыми дверями, по их посвистыванию, рабочему дню, по их вахтенным часам.
А они, в свою очередь, знают, где нахожусь я. Но есть преимущество в том, что ты работаешь в прачечной. По звуку кажется, что ты там, хотя, на самом деле, тебя там нет.
Урс собирается есть. Он открыл откидной столик рядом с конфоркой, постелил на него скатерть, накрыл стол и зажег стеариновую свечку.
— Фройляйн Смилла, attendez moi one minute. <подождите одну минуточку (франц.. англ.)>
Кают-компания “Кроноса” — это вавилонское столпотворение английского, французского, филиппинского, датского и немецкого. Урс беспомощно плавает между обрывками языков, которых он никогда не учил.
Я чувствую к нему сострадание. Мне слышно, как разрушается его родной язык.
Он вытаскивает для меня стул и ставит на столик тарелку.
Ему необходима компания, чтобы есть. Он ест так, как будто ему хотелось бы объединить жителей всех стран вокруг кастрюль с мясом, он преисполнен неистребимой веры, что несмотря на все войны, и насилие, и языковые барьеры, и климатические различия, и проявление датского военного суверенитета в Северной Гренландии, даже после введения самоуправления, у нас есть одно общее — нам надо питаться.
На его тарелке порция макарон, которая достаточно велика, чтобы можно было предложить и мне.
— Вы слишком худенькая, фройляйн.
Он натирает большой кусок пармезана, сухая золотистая пыль, словно маленькие снежинки, сыпется на макароны.
— Вы ein Hungerkunstler. <Великий постник (нем.)>
Там, где заканчивается туннель, вокруг стальной стойки не толще основания флагштока поднимается вверх узкая винтовая лестница. Яккельсен кладет руку на белую эмаль стойки. — Это опора передней мачты.
Я вспоминаю грузовую стрелу и лебедки. На них указана максимальная нагрузка в 45 тонн.
— Она слишком тонкая.
— Давление по вертикали. Нагрузка на мачту дает направленное вниз давление. Никакого заметного поперечного давления не возникает.
Я насчитываю 56 ступенек и прикидываю, что мы поднялись на такое количество метров, которое соответствует высоте трехэтажного дома. Моей ноге это нелегко дается.
Наверху трапа площадка, примыкающая к переборке. В переборке — круглая крышка диаметром в полтора метра. На ней два зажимных колеса, которые делают ее похожей на дверь сейфа из мультфильма. Крышка не соответствует тому, что ее окружает. “Кронос” выглядит так, будто он построен одновременно с “Киста Дан” судоходной компании “Лауритсен”
— моей первой захватывающей встречей с большими дизельными судами. Это было в моем детстве, в начале 60-х. Крышка кажется изготовленной позавчера.
Крышка закрыта не очень плотно. Яккельсен поворачивает оба колеса на пол-оборота и дергает ее на себя. Она должна быть тяжелой, но поддается без сопротивления. С внутренней стороны в качестве уплотнения — тройной бортик из плотной черной резины.
За дверью — платформа, которая возвышается над темной пустотой. Откуда-то из-за двери он достает большой фонарик на батарейках. Я беру его и зажигаю.
Уже по звуку, по отражению его от далеких стен, можно понять, как велико помещение. Теперь луч света достигает дна, которое, кажется, находится головокружительно далеко под нами. В действительности, наверное, в 10-12 метрах. Над нами примерно 5 метров до крышки трюма. Я освещаю все отверстие по периметру. На нем такое же резиновое уплотнение. Я осматриваю дно. Оно представляет собой решетку из нержавеющей стали.
— Она опушена, — говорит он. — Когда здесь стоял контейнер, она была поднята выше.
Под решеткой пол скошен в сторону сточного люка.
Я нахожу угол и провожу фонариком снизу вверх по стене.
Стены сделаны из полированной стали. На некотором расстоянии от дна луч освещает выступ. Он напоминает головку ручного душа. Но он расположен под углом вниз. Немного выше — еще один выступ. Потом еще один. То же самое с другой стороны. В помещении их всего 18.
Я осматриваю все стены. В каждой стене сверху, снизу и посередине вставлены решетки размером 50 на 50 сантиметров.
Та платформа, на которой мы стоим, выдается на полметра над помещением. Слева находится приборная доска. На ней четыре лампы, рубильник, счетчик с надписью “кислор. 0/00”, еще один такой же с надписью “давл. возд.”, термостат со шкалой от плюс 20 до минус 60 градусов по Цельсию и гигрометр.
Я вешаю фонарик на место. Мы выходим, и я закрываю дверь. Слева в стене находится маленькая белая дверца. Я пытаюсь открыть ее, но ключ Яккельсена не подходит. Это неважно. Я примерно представляю себе, что за ней находится. За ней находится точно такая же приборная доска, как и в трюме. Плюс кнопки регулировки.
Мы идем назад. Яккельсен впереди. Его энергия иссякает. Он исчерпал все свои силы.
Он остается ждать в своей каюте, пока я хожу за шахматными фигурками для него. Мне не встретилось ни души. На моем будильнике 3.30. Я чувствую себя постаревшей.
Я иду в душ. Когда я выхожу из душа, он стоит в дверях. Полный энергии. С преобразившимся худым юным лицом.
— Смилла, — шепчет он, — как насчет того, чтобы быстренько трахнуться?
— Яккельсен, — говорю я, — скажи-ка мне одну вещь. Этот Педер Мост тоже был наркоманом?
6
Я засовываю голову в сушильную машину и погружаю руки в еще обжигающе горячие полотенца. Кожа на лице и руках мгновенно и ощутимо начинает сохнуть.
Если человек бездомен, он всегда будет искать связь, сходство, запахи, цвета и переживания, которые могут напомнить ему о том месте, где у него было ощущение родного дома, где он когда-то мог обрести душевный покой. В сушильной машине воздух пустыни. Однажды у меня возникло ощущение родного дома, когда я была в пустыне.
Мы шли по равнине на дне долины, и вокруг нас была плоская, безжизненная степь, а над нами палящее солнце. Как будто немилосердно любопытный Бог направил на нас свой микроскоп и свою лабораторную лампу, потому что мы были единственными живыми существами в совершенно безлюдном мире. Мы шли по песчаным дюнам и по соляным озерам, через желто-коричневый, пепельно-серый и все же волнующе прекрасный ад жары. В конце дня началась пыльная буря, нам пришлось прижаться к земле, закрыв лица платками. У нас кончилась вода, и у одного из участников, молодого человека, поднялась температура, и он кричал, что умирает от жажды. Когда буря пронеслась мимо, между нами и солнцем на мгновение повисла завеса взметенного песка. Она светилась изнутри, как будто поглотила солнце, как будто это вместе с солнцем поднимался в небо огромный пылающий пчелиный рой. Но на душе у меня было светло и радостно без всякой на то причины.
Время было 23.30 вечера, яркий свет был светом полуночного солнца, а происходило все это в Шукертдален в Северной Гренландии, арктической пустыне, где полярное солнце в течение очень короткого лета нагревает дюны до 35 градусов, создавая наполненный комарами пейзаж с высохшими руслами рек и трепещущей от жары каменной почвой. Чтобы пересечь ее, потребовалось два дня, и с тех пор у меня часто возникало желание вернуться туда. Мой брат участвовал в экспедиции как охотник. Это было наше последнее долгое совместное путешествие. Мы чувствовали себя детьми, как будто никогда не было того дня, когда Мориц заставил меня уехать в Данию, как будто у нас никогда не было 12 лет разлуки. Сейчас, стоя перед сушильной машиной, я все время возвращаюсь мыслями к этому абсурдному воспоминанию из моей молодости, сладость которого я более никогда ни с кем не смогу разделить. Смерть страшна не тем, что она меняет будущее. А тем, что она оставляет нас в одиночестве с нашими воспоминаниями.
Я достаю отвертку из пробки и разрываю большой черный мешок для мусора.
Позавчера ночью Яккельсен показывал мне трюм. Со вчерашнего дня я не расстаюсь с отверткой.
Придя вчера около 12 часов из прачечной к себе в каюту, я хотела переодеться.
Пожалуй, мою жизнь в целом можно назвать беспорядочной. Но моя одежда находится в порядке. Я взяла с собой вешалки для брюк, надувные вешалки для блузок, а свои свитера я складываю совершенно определенным образом. Ваша одежда остается новой и все же привычной оттого, что ее хорошо гладят, складывают, развешивают, и раскладывают аккуратными стопками.
Наверху в моем шкафу лежит футболка, которая сложена не так, как ей положено. Я просматриваю всю стопку. Кто-то ее обследовал.
В кают-компании я сажусь рядом с Яккельсеном. Я не видела его с прошлой ночи. На минуту он прекращает есть, потом опять склоняется над тарелкой.
— Ты обыскивал, — спрашиваю я тихо. — мою каюту?
В его глазах лихорадочно трепещет страх. Он качает головой. Мне следовало бы поесть, но у меня пропал аппетит. Перед тем, как идти после обеда в прачечную, я приклеиваю две тонкие полоски скотча на свою дверь.
Когда я возвращаюсь перед ужином, они оторваны. С того момента я не расстаюсь с отверткой. Возможно, это и не очень разумная реакция. Но люди могут привязываться к самым удивительным предметам. Чем крестообразная отвертка хуже чего-нибудь другого?
Из мешка на пол вываливается груда мужской одежды. Майки-сеточки, рубашки, носки, джинсы, трусы, пара брюк из плотной ткани в рубчик.
Это первая порция грязного белья с закрытой шлюпочной палубы.
Немного женской одежды: кардиган, чулки, хлопчатобумажная юбка, полотенца из махровой ткани толщиной в один сантиметр с бирками “Ютландская ткацкая фабрика дамаста”, на которых вышито имя Кати Клаусен. Более она ничего не прислала. Я ее хорошо понимаю. Женщинам не нравится, когда посторонние видят их грязное белье и держат его в руках. Если бы кроме меня в прачечной работал еще кто-нибудь, я бы стирала свое белье в раковине и потом сушила на спинке стула.
Потом еще одна груда мужской одежды. Футболки, рубашки, свитера, холщовые брюки. Обо всем этом можно сказать три вещи. Что все это новое, все это дорогое и все это 52-го размера.
— Ясперсен.
Маленькие черные пластмассовые телефоны, которые висят в каждом помещении “Кроноса” и приводятся в действие с мостика, позволяя тем самым вахтенному, когда ему будет угодно, подключиться и дать приказ, для меня — во всяком случае, в настоящий момент — являются олицетворением того, к чему привело замечательное, мелко-террористическое, изощренное и превосходящее все разумные пределы технологическое развитие последних 40 лет.
— Подайте, пожалуйста, кофе на мостик.
Я не люблю, когда за мной наблюдают. Я ненавижу отметки о приходе на работу и уходе с работы. У меня возникает аллергия, когда из разных инстанций сводится воедино различная информация о человеке. Я испытываю отвращение к паспортному контролю и свидетельствам о рождении. К обязательному обучению, к обязанности в определенных случаях предоставлять сведения, к обязанности содержать семью, к обязанности возмещать убытки, к обязанности сохранять тайну — ко всей этой вязкой громаде контрольных мероприятий и требований государства, которая обрушивается на вашу голову, когда вы приезжаете в Данию, и которую мне в обычной жизни удается вытеснять из своего сознания, но она в любой момент может снова оказаться передо мной, материализовавшись в таком вот, например, маленьком черном телефоне.
Я ненавижу все это еще больше, потому что знаю, что все это преподносится под видом своего рода благодеяния — все западная мания контроля, архивирования и каталогизации задумана к тому же в помощь людям.
Когда в 30-е годы спросили престарелую Иттусаарсуак, которая ребенком вместе со своим племенем и с семьей пришла через остров Эллесмере в Гренландию с той волной эмиграции канадских эскимосов, которая впервые за 700 лет встретилась с inuit в Северной Гренландии, когда ей задали вопрос — 85-летней женщине, пережившей весь современный процесс колонизации от каменного века до радио — какова жизнь сейчас по сравнению с прошлыми временами, то она, не задумываясь, сказала: “Лучше — inuit гораздо реже умирают от голода”.
Наши чувства должны находить искреннее выражение, чтобы не происходило путаницы. Невозможно с полной искренностью ненавидеть колонизацию Гренландии, поскольку она, вне всякого сомнения, помогла преодолеть материальные трудности самых тяжелых на земле жизненных условий.
Кнопки ответа на переговорном устройстве нет. Я прислоняюсь к стене рядом с ним.
— А я-то как раз сижу и думаю, — говорю я, — когда же мне представится возможность себя проявить.
Направляясь наверх, я выхожу на палубу. “Кронос” идет по длинным поперечным волнам зыби, затухшим волнам, созданным далеким штормом, исчезнувшим и не оставившим после себя ничего другого, кроме подвижного, матово-серого ковра энергии, содержащейся в воде.
Но ветер дует навстречу — холодный ветер. Я вдыхаю его, открывая рот, позволяя ему найти резонанс — высокую стоячую волну, как будто дуешь над горлышком пустой бутылки.
Брезент с десантного бота снят. Стоя спиной ко мне, работает Верлен. Электрической отверткой он привинчивает ко дну лодки длинные рейки из тикового дерева.
Лукас на мостике один. Он стоит, положив руку на румпель. Авторулевой отключен. Что-то подсказывает мне, что он предпочитает сам стоять у руля, хотя это дает менее точный курс.
Он не оборачивается, когда я вхожу. Пока он не начинает говорить, кажется, что он и не заметил моего прихода.
— Вы хромаете.
Он выработал в себе способность видеть все, при этом ни во что особенно не всматриваясь.
— Это мои вены, — говорю я.
— Вы знаете, где мы находимся, Ясперсен?
Я наливаю ему кофе. Урс хорошо знает, какой кофе ему нужен. Крохотная порция. Черный и ядовитый, как один децилитр кипящей смолы.
— Я чувствую запах Гренландии. Сегодня, на палубе. Его спина выражает недоверие. Я пытаюсь объяснить.
— Это ветер. Он пахнет землей. И при этом он холодный и сухой. В нем лед. Это мы встретили ветер, дующий с материкового льда, над побережьем.
Я ставлю перед ним чашку.
— Я не чувствую никакого запаха, — говорит он.
— Наукой доказано, что заядлые курильщики губят свое обоняние. От крепкого кофе оно тоже лучше не становится.
— Но вы правы. Сегодня ночью, около двух часов, мы пройдем мыс Фарвель.
Ему что-то от меня нужно. Он не говорил со мной с того дня, как я появилась на борту.
— Существует правило, по которому при проходе мыса сообщают о себе Гренландской ледовой службе.
В Ледовом центре я налетала 300 часов на “твин-оттере” Хавиллана и провела три месяца в бараках Нарсарсуака, рисуя ледовые карты на основе авиасъемки, а потом отправляла их факсом в Метеорологический институт, который передает их для судов по радио “Скамлебэк”. Но я не рассказываю об этом Лукасу.
— Следовать или не следовать этому правилу — дело добровольное. Но все это делают. Они сообщают о себе, а потом раз в сутки докладывают.
Он берет кофе так, словно это лекарство от головной боли.
— Если только плавание не является противозаконным. И если не хотят скрыть свое движение. Если не сообщить о себе Ледовой службе, то и датской береговой службе ничего не сообщат. И полиции.
Все говорят со мной о полиции: Верлен, Мария, Яккельсен. А теперь вот — Лукас.
— С владельцами заключено соглашение, что по пути телефон на борту не будет использоваться. Но я готов сделать одно исключение.
Сначала это предложение ошарашивает меня. Мне кажется, что я не произвожу впечатления человека, которому необходимо повисеть на телефоне и поплакаться своим родственникам по радио “Люнгбю”.
Потом меня осеняет. Слишком поздно, конечно, но тем яснее все становится. Лукас думает, что я из полиции. Верлен так думает. И Яккельсен.
Они думают, что я переодетый полицейский. Это единственное разумное объяснение. Поэтому Лукас и взял меня на борт.
Я смотрю на него. По нему ничего не заметно, но конечно он должен чувствовать страх. Наверное, страх был написан на его лице уже при первой нашей встрече, тогда, когда он, отвернувшись, смотрел в окна казино. В его жизни, несомненно, было несколько сомнительных рейсов. Но этот с самого начала очень от них отличался. Этого плавания он боится. Настолько, что даже взял меня на борт, пребывая в убеждении, что я что-то расследую. Что его вынужденная уступчивость обеспечит ему своего рода алиби, если на него, “Кронос” и его пассажиров обрушится закон.
Это заметно по его осанке, по тому, как напряженно он держится и, очевидно, пытается следить за всем, присутствовать повсюду. По дисциплине, которую он поддерживает.
— У вас есть ко мне какие-нибудь просьбы?
Такой вопрос не очень привычен для него. Он не сотрудник благотворительной организации и не начальник отдела кадров. Он раздает приказы.
Я встаю за его спиной.
— Ключ.
— У вас есть ключ.
Я стою так, что дышу ему в затылок. Он не оборачивается.
— От шлюпочной палубы.
— Он конфискован.
Я чувствую его возмущение. Моим требованием. Но более всего тем, что его лишили неограниченной власти главнокомандующего на судне. Потом я спрашиваю. О том же, о чем Яккельсен спрашивал меня.
— Куда мы плывем?
Его палец оказывается на лежащей рядом с ним морской карте. Карте Южной Гренландии. На нее положено полученное со станции в Юлианехоб прозрачное пластиковое факсимильное изображение линий, кругов, штриховки и черных как смоль треугольников, рассказывающих о скоплении льдов, видимости и айсбергах. Вдоль побережья проложен курс — мимо мыса Торвальдсен и затем норд-норд-вест. Линия заканчивается в районе западной части страны, где-то посреди моря.
— Это то, что я знаю.
Он ненавидит их за это. За то, что его держат в узде, словно он маленький ребенок.
— Но западный лед спускается вниз до самого Хольстейнсборга. И это не шуточное дело. Примерно до района к северу от Сёндре Стрёмфьорда. Дальше этого места меня плыть не заставят.
Я села рядом с Яккельсеном. По другую сторону стола сидят Фернанда и Мария. Они раз и навсегда объединились против окружающего их мира мужчин. Меня они не замечают. Как будто они пытаются привыкнуть к тому, как все будет, когда я очень скоро перестану существовать на этом свете.
Яккельсен уставился в свою тарелку. На столе рядом с ним лежит его связка ключей. Положив на стол нож и вилку, я протягиваю правую руку, кладу ее на его ключи, медленно двигаю их по столу и сбрасываю себе на колени. Под столом я ощупываю их все один за другим, пока не нахожу тот, на котором три буквы “К” и цифра 7. Это ключ-проводник “Кроноса”, который есть и у меня. Но кроме этого ключа, у Яккельсена есть ключ с буквой “Н”. Судно ремонтировали в Гамбурге. “Н” означает Hauptschlussel. <Ключ-проводник, ключ, который подходит ко всем дверям (нем.) (Примеч. перев.)>
Я снимаю его с кольца.
Потом кладу оставшиеся в связке ключи назад и встаю. Он не пошевелился.
У себя в каюте я тепло одеваюсь. Оттуда иду на ют.
Я иду неторопливо, держась рукой за перила. Это должно выглядеть как прогулка.
Расстояние в Северной Гренландии измеряется в sinik — “снах”, то есть тем числом ночевок, которое необходимо для путешествия. Это, собственно говоря, и не расстояние, потому что с изменением погоды и времени года количество sinik может измениться. Это и не единица времени. Перед надвигающейся бурей мы с матерью проехали без остановки от Форсе Бэй до Иита — расстояние, на котором должны были быть две ночевки.
Sinik — это не расстояние, это не количество дней или часов. Это и пространственное, и временное явление, понятие из области пространство-время, которое передает соединение пространства, движения и времени, являющееся само собой разумеющимся для эскимосов, но не поддающееся передаче ни на один европейский разговорный язык.
Европейское расстояние, обычный, парижский метр, это нечто иное. Это единица измерения для преобразователей, для людей, которые смотрят на мир, исходя прежде всего из того, что мир нуждается в переделке. Инженеры, военные стратеги, пророки. И рисовальщики карт. Как я сама.
Впервые я всерьез поняла метрическую систему во время курса топографии в Датском Техническом Университете осенью 83-го года. Мы обмеряли парк Дюрехаун. С теодолитами и рулетками, и нормальным распределением, и эквидистантой, и случайной переменной, и дождем, и маленькими карандашами, которые все время надо было точить. И с измерением шагами. Наш преподаватель не уставал повторять, что топография начинается и кончается тем, что геодезист должен знать длину своего шага.
Я знала мой шаг, измеренный в sinik. Я знала, что если нам приходится бежать за санями, потому что небо черно от затаенных разрядов, проходит вдвое меньше sinik, чем когда нас тянут собаки по свежевставшему льду. В тумане это количество увеличивается в два раза, во время снежной бури может увеличиться в десять раз.
Так что в Дюрехаун я сама переводила мои sinik в метры. С тех самых пор, независимо от того, иду ли я во сне или по канату, надеты ли на мне сапоги с “кошками” или узкая черная юбка, заставляющая двигаться японским пятисантиметровым шагом, я всегда точно знаю, какое расстояние я прохожу каждый раз, когда делаю шаг.
Не ради развлечения я отправилась гулять на ют. Я обмеряю “Кронос”. Я смотрю на воду, но вся находящаяся в моем распоряжении энергия уходит на то, чтобы запомнить.
Я прохожу 25 с половиной метров по палубе мимо задней мачты и ее двух грузовых стрел, и дальше к кормовой надстройке. 12 метров вдоль надстройки. Я облокачиваюсь на фальшборт и прикидываю, что высота надводного борта — пять метров.
Позади меня кто-то стоит. Я оборачиваюсь. Хансен заполняет собой весь дверной проем, ведущий в слесарную мастерскую. Массивный, в больших сапогах с деревянными каблуками. В руке он держит нечто, напоминающее короткий кинжал.
Он рассматривает меня с тем ленивым животным удовлетворением, которое появляется у некоторых мужчин от сознания собственного физического превосходства.
Он поднимает нож. Потом подносит левую руку к лезвию и начинает круговыми движениями протирать его маленькой тряпочкой. На лезвии остается белый след, похожий на мыльный.
— Мел. Их надо чистить мелом. Иначе не будут блестеть.
Он не смотрит на нож. Пока говорит, он не сводит с меня глаз.
— Я их сам делаю. Из старых ножовок по металлу. Самая твердая сталь в мире. Сначала я обрабатываю лезвие на точиле. Потом довожу на наждачном бруске, потом на оселке. И наконец, полирую мелом. Очень, очень острые.
— Как бритвенное лезвие?
— Острее, — говорит он удовлетворенно.
— Острее, чем маникюрные пилочки?
— Гораздо острее.
— Как же получается, — говорю я, — что ты так чертовски плохо выбрит и что каждый раз, когда ты появляешься в камбузе, у тебя невероятно грязные ногти?
Он смотрит на капитанский мостик и опять на меня. Облизывает губы. Но не находит, что ответить.
История повторяется? Разве Европа не пыталась всегда опустошать свои клоаки в колониях? Разве “Кронос” не то же самое, что судно с осужденными по пути в Австралию, иностранный легион по пути в Корею, английские коммандос по пути в Индонезию?
У себя в каюте я достаю два сложенных листка формата A4. Они лежали в кармане моей куртки. Я больше не оставляю ничего важного в каюте. Пока я еще помню, я заношу те цифры, которые отмерила шагами, на чертеж корпуса “Кроноса”, который я начала делать. На полях я записываю остальные цифры. Часть из них я знаю, часть додумываю.
Общая длина: 105 метров
Внутренняя длина: 97 метров
Ширина: 15 метров
Высота верхней палубы: 9, 5 метров
Высота второй палубы: 6 метров
Грузовместимость (II палуба): 100 000 куб. футов
Грузовместимость (корпус): 125 000 куб. футов
Всего: 225 000 куб. футов
Скорость: 18 узлов, при эффективной мощности 4 500 л.с.
Потребление топлива: 14 тонн в день
Дальность плавания: 10 000 морских миль
Я пытаюсь найти объяснение тем ограничениям, которые накладываются на передвижение экипажа на “Кроносе”. Когда эскимос Ханс плыл с Пири к северному полюсу, матросам было запрещено выходить на офицерскую палубу. Это было частью военной муштры, попыткой доставить на судне в Арктику сдержанность феодальных отношений. На современном судне экипаж слишком мал для такого рода правил. И, однако же, они существуют на “Кроносе”.
Я включаю стиральные машины. Потом выхожу из прачечной.
Если ты являешься частью изолированной группы людей — в интернате, на материковом льду, на судне — то твоя индивидуальность стирается, отчасти уступая место ощущению единого целого. В любую минуту я, не задумываясь, могу узнать любого человека этого судового мира. По их шагам в коридоре, по их дыханию во сне за закрытыми дверями, по их посвистыванию, рабочему дню, по их вахтенным часам.
А они, в свою очередь, знают, где нахожусь я. Но есть преимущество в том, что ты работаешь в прачечной. По звуку кажется, что ты там, хотя, на самом деле, тебя там нет.
Урс собирается есть. Он открыл откидной столик рядом с конфоркой, постелил на него скатерть, накрыл стол и зажег стеариновую свечку.
— Фройляйн Смилла, attendez moi one minute. <подождите одну минуточку (франц.. англ.)>
Кают-компания “Кроноса” — это вавилонское столпотворение английского, французского, филиппинского, датского и немецкого. Урс беспомощно плавает между обрывками языков, которых он никогда не учил.
Я чувствую к нему сострадание. Мне слышно, как разрушается его родной язык.
Он вытаскивает для меня стул и ставит на столик тарелку.
Ему необходима компания, чтобы есть. Он ест так, как будто ему хотелось бы объединить жителей всех стран вокруг кастрюль с мясом, он преисполнен неистребимой веры, что несмотря на все войны, и насилие, и языковые барьеры, и климатические различия, и проявление датского военного суверенитета в Северной Гренландии, даже после введения самоуправления, у нас есть одно общее — нам надо питаться.
На его тарелке порция макарон, которая достаточно велика, чтобы можно было предложить и мне.
— Вы слишком худенькая, фройляйн.
Он натирает большой кусок пармезана, сухая золотистая пыль, словно маленькие снежинки, сыпется на макароны.
— Вы ein Hungerkunstler. <Великий постник (нем.)>