Страница:
И все же у меня ни на секунду не возникает искушения пошевелиться, уступить холоду. Я чувствую, как длинная, протяжная нота внутри подсказывает мне, что тут кто-то ждет. И что он ждет меня.
Я даже не слышу, как он уходит. На минуту я закрыла глаза, потому что от холода они стали слезиться. Когда я их открываю, от навеса отрывается тень, она удаляется. Высокий человек, быстрая, плавная походка. А на голове, словно ореол или корона, что-то белое, наверное, шляпа.
Есть два способа метить белых медведей. Обычно их усыпляют с вертолета. Машина опускается прямо над медведем, высовываешься из кабины, и в тот момент, когда воздушная волна от винта достигает его, он прижимается к земле, а ты стреляешь.
И есть другой способ, который мы использовали на Свальбарде. С мотосаней — “способ викингов”. Стреляешь из специального духового ружья, изготовленного Ниендаммом в Южной Ютландии. Для этого требуется, чтобы ты был на расстоянии не более 50 метров. Еще лучше — менее 25. В тот момент, когда медведь останавливается и смотрит на тебя, ты видишь его таким, какой он есть на самом деле. Не живую тушу, которой вас увеселяют в зоопарке, а белого медведя, того, который изображен на гербе Гренландии, огромного, три четверти тонны мышц, костей и зубов — колоссальная, смертельная, взрывоопасная энергия. Хищник, который существует всего лишь 20 000 лет и для которого все это время существовало только два вида млекопитающих — его собственный вид и добыча, пища.
Я никогда не промахивалась. Мы стреляли пулями, которые с помощью газового механизма впрыскивали большую порцию золатила. Он падал почти мгновенно. Но мне ни разу не удалось избежать панического страха, от которого волосы вставали дыбом у меня на голове.
Так и сейчас. То, что удаляется от меня, это только тень, незнакомец, человек, который не замечает моего присутствия. Но на моей бесчувственной от холода коже, словно иголки ежа, топорщатся волоски.
Я выхожу к лестнице через подвал. Квартира механика заперта, и скотч на месте.
Дверь в квартиру Юлианы открыта. Когда я прохожу мимо, она выходит на лестницу.
— Ты уезжаешь, Смилла?
Вид у нее беспомощный и измученный. Все равно я ее ненавижу. — Почему ты не рассказала мне о Винге? — говорю я. — О том, что он приезжал за Исайей. Она начинает рыдать.
— Квартира. Он дал нам квартиру. Он какая-то шишка в жилищном кооперативе. Он бы мог отнять ее у нас. Он сам так сказал. Ты не вернешься?
— Вернусь, — говорю я.
Это правда. Мне придется вернуться. Она — единственное, что осталось от Исайи. Как и я для Морица — единственная связь с моей матерью.
Я поднимаюсь на свой этаж. Скотч не тронут. Я открываю дверь. Все лежит так, как я и оставила. Я собираю самое необходимое. Получается два чемодана, и они весят столько, что мне пришлось бы вызывать грузчиков. Я пытаюсь все уложить снова. Это трудно, потому что я не решаюсь зажигать свет — мне приходится складывать все в отраженном снегом свете города, проникающем через окно. В конце концов, я ограничиваюсь большой спортивной сумкой. Но не без душераздирающих жертв.
Стоя посреди комнаты, я оглядываюсь в последний раз по сторонам. Потом я достаю из ящика коробку Исайи и кладу ее в сумку. Мысленно я быстро прощаюсь со своим домом.
В этот момент звонит телефон.
И пусть себе звонит на здоровье. Ведь я же не говорила механику, что пойду сюда. С полицией мне вряд ли захочется говорить. Все остальное может подождать. Мне просто не надо брать трубку. Я рискую потерять все, выигрывать же мне нечего.
Я снимаю скотч и беру трубку.
— Смилла...
Говорит он медленно, почти рассеянно. Но вместе с тем бархатным, звучным, как в рекламном ролике, голосом. Я его прежде не слышала. Волосы у меня на затылке встают дыбом. Я знаю, что этот голос принадлежит человеку, от которого я только что стояла на расстоянии менее метра. Я знаю это наверняка.
— Смилла... Я знаю, что ты там.
Я слышу его дыхание. Глубокое, спокойное.
— Смилла...
Я кладу трубку, не на рычаг, а на стол. Мне приходится взять ее двумя руками, чтобы не уронить. Вешаю сумку на плечо. Я не трачу времени на то, чтобы переодеть обувь. Я просто вылетаю из дверей, бегу вниз по темной лестнице, на улицу и по Странгаде, через мост и по Хаунегаде. Невозможно каждую секунду в жизни держать себя в руках. У каждого из нас бывает минута, когда паника побеждает.
Ландер сидит в машине с работающим двигателем. Я бросаюсь на сидение рядом с ним и прижимаюсь к нему.
— Неплохо для начала, — говорит он.
Проходит какое-то время, прежде чем мне удается отдышаться.
— В порядке исключения это было выражение симпатии, — говорю я. — Не воображай себе очень много.
Я не возражаю против того, чтобы он подвез меня прямо к дому. Во всяком случае на сегодняшний вечер я потеряла всякое желание быть одной в темноте. И я не знаю другого места, куда я могла бы отправиться. Дверь открывает сам Мориц. В белом махровом халате, белых шелковых шортах, с всклокоченными волосами и заспанными глазами.
Он смотрит на меня. Он смотрит на Ландера, который держит мою сумку. Он смотрит на “ягуар”. В его полусонном мозгу бродят, борясь друг с другом, удивление, ревность, давняя злость, раздражительность, любопытство и вежливое негодование. Потом он трет щетину на лице.
— Ты зайдешь? — говорит он. — Или мне просто просунуть тебе деньги через щель для газет?
5
Ребра — это замкнутые эллиптические орбиты планет, с фокусами в sternum — грудине, белом центре снимка. Легкие — это сероватые тени млечного пути на фоне черного свинцового небесного экрана. Темные контуры сердца — это облако пепла от сгоревшего солнца. Туманные гиперболы внутренностей — это одинокие астероиды, бродяги вселенной, случайная космическая пыль.
Мы стоим в приемной Морица, вокруг экрана, на котором висят три рентгеновских снимка. Уменьшение с помощью техники фотонной фотографии со всей ясностью показывает, что человек — это целый мир, солнечная система, увиденная из другой галактики. И все-таки этот человек мертв. В вечной мерзлоте Хольстейнсборга кто-то пневматическим буром выдолбил ему могилу и завалил сверху камнями, а потом залил цементом, чтобы к этому месту не сбегались песцы.
— Мариус Хёг, умер на глетчере Баррен. Гела Альта, июль 1966. Мориц, судебно-медицинский эксперт Лагерманн и я стоим у экрана.
В плетеном кресле сидит Бенья, посасывая большой палец.
Пол здесь из желтого мрамора, стены оклеены светло-коричневой материей. Плетеные кресла, кушетка для осмотра больных, покрашенная в цвет зеленого авокадо и обтянутая натурального цвета воловьей кожей. На стене висит подлинный Дали. Даже рентгеновский аппарат выглядит так, будто испытывает удовольствие от этой попытки сделать передовую технологию уютной.
Именно здесь Мориц обычно зарабатывает ту часть денег, которые помогают ему позолотить закат его жизни, но в настоящий момент он работает бесплатно. Он рассматривает рентгеновские снимки, которые Лагерманн, нарушив шесть пунктов закона, вынес из архива Института судебной медицины.
— Отчета об экспедиции 66-го года нет. Его просто изъяли. Черт возьми.
Я рассказала Морицу, что на меня объявлен розыск и что я не собираюсь являться в полицию. Нарушения закона вызывает у него отвращение, но он покоряется, потому что, с разрешения полиции или без разрешения, все равно лучше, что я здесь, чем если меня здесь нет.
Я рассказала ему, что ко мне придет один знакомый и что нам понадобится экран в его клинике. Клиника — это для него святая святых, наряду с его капиталами и его счетами в Швейцарии, но он покоряется.
Я сказала, что не хочу ему ничего объяснять. Он покоряется. Он пытается выплачивать свой долг мне. Этому долгу 30 лет, и он беспределен.
И вот, когда пришел Лагерманн, достал снимки и прикрепил их маленькими прищепками, дверь все-таки открывается, и, ссутулившись, входит Мориц.
Перед нами оказывается человек, единый в трех лицах.
Он — мой отец, по-прежнему любящий мою мать и, возможно, и меня тоже, а теперь он вне себя от беспокойства, с которым не в силах совладать.
Он — крупный врач и доктор медицинских наук, и международная знаменитость по части инъекций, от которого никогда ничего не скрывали и который всегда раньше других узнавал, что и как.
И он — маленький мальчик, которого выставили за дверь, а внутри происходит нечто, в чем он страстно хочет принять участие.
Именно этому последнему я по неожиданной прихоти позволяю войти и представляю его Лагерманну.
Конечно же, тот знает моего отца, он пожимает ему руку и широко ему улыбается, он встречался с ним до этого два-три раза. Мне следовало бы предусмотреть то, что сейчас происходит, а именно то, что Лагерманн тянет его к экрану.
— Взгляните-ка сюда, — говорит он, — потому что тут, черт возьми, есть кое-что, что вас удивит.
Дверь открывается, и медленно входит Бенья. В своих шерстяных гольфах на вывернутых носками наружу ногах примадонны, и со своими претензиями на безграничное внимание.
Оба мужчины прилипли к прозрачной звездной карте на экране. Они говорят и объясняют мне. Но обращаются они друг к другу.
— В Гренландии очень мало опасных бактерий.
Лагерманн не знает, что мы с Морицем успели забыть о Гренландии больше, чем он когда-либо узнает. Но мы не перебиваем его.
— Там слишком холодно. И слишком сухо. Поэтому отравления испорченными продуктами питания бывают крайне редко. За исключением только одной формы. Ботулизма, анаэробных бактерий, вызывающих очень опасную форму отравления мясом.
— Я лактовегетарианка, — говорит Бенья.
— Медицинское заключение находится в Готхопе, но копия есть в Копенгагене. В нем говорится, что было найдено пять человек в один день, 7 августа 1991 года. Здоровые, молодые люди. Ботулизм. Clostridium Botulinum — анаэроб, как и Tetanus, бактерия, вызывающая столбняк. Сам по себе микроб ботулизма не представляет опасности. Но продукты его жизнедеятельности крайне токсичны. Они поражают периферийную нервную систему, нервы, возбуждающие мышечные ткани. Парализуют дыхание. Перед самым наступлением смерти все это, конечно, ярко выражено. Чертовское кислородное голодание, acidose. Лица людей становятся совершенно синими. Но когда все заканчивается, не остается никаких следов. Понятно, что livores немного темнее, но это ведь, черт возьми, бывает и при сердечном приступе.
— Так что по внешнему виду ничего не определить? — спрашиваю я. Он качает головой.
— Ничего. Ботулизм определяют в процессе исключения других возможностей. Это предположение, к которому приходят, потом) что не могут найти других причин смерти. Берут анализ крови. Пробы тех продуктов питания, которые находятся под подозрением. Их посылают в Институт вакцины. В больнице королевы Ингрид в Готхопе есть, конечно же, медицинская лаборатория. Но нет оборудования, необходимого для обнаружения самых редких токсинов. Поэтому анализы крови были посланы в Копенгаген. В анализах был обнаружен яд микроба ботулизма.
Он достает одну из своих больших спичек для сигар. Брови Морица взлетают на лоб. В клинике под страхом смерти запрещено курить. Курильщикам предлагают пройти в курительную, то есть прогуляться по саду. И даже там он это не очень приветствует. Он считает, что вид курящего человека, даже на расстоянии, может нарушить точность его удара при игре в гольф. Одной из немногих крупных, удивительных его побед над моей матерью было то, что в Кваанааке он заставил ее курить на улице. Одним из его бесчисленных поражений было то, что она курила в летней палатке в Сиорапалуке.
Тем концом спички, на котором нет головки, Лагерманн показывает на микроскопические цифры на нижнем крае снимка.
— Рентген стоит целую кучу денег. Мы используем его, только когда ищем попавшие в тело людей металлические предметы. В 91 году не делали снимков. Посчитали, что в этом нет необходимости.
Он достает из нагрудного кармана сигару в целлофане.
— Здесь нельзя курить, — говорит Бенья.
Он рассеянно разглядывает ее. Потом осторожно постукивает сигарой по снимку.
— Но в 66-м, тогда они были вынуждены сделать снимки. Не было уверенности при опознании. Тела ведь были сильно повреждены взрывом. Не оставалось ничего другого, кроме как сделать рентген. Чтобы поискать старые переломы и всякое такое. Снимки должны были быть разосланы всем гренландским врачам. Как и полный снимок того, что осталось от их зубов.
Только сейчас я замечаю, что на снимке под тазом отсутствуют бедренные кости.
Лагерманн осторожно прикрепляет еще два снимка рядом с первым. На одном из них изображен целиком почти неповрежденный позвоночник. Другой представляет собой хаос кусочков костей и затемнений — разорванную на куски вселенную.
— Тут встает целый ряд профессиональных вопросов. Например, о положении тела по отношению к центру взрыва. Похоже, что они сидели прямо на самой взрывчатке. Что она не была — как обычно бывает в случае использования пластичных взрывчатых веществ в горах или на льду — помещена в пробуренный шурф или же в кумулятивное устройство, которое фокусирует взрыв в определенном направлении. Что она, если так можно выразиться, взлетела на воздух прямо им в задницу. Что случается крайне редко, когда работают профессионалы.
— Я ухожу, — говорит Бенья. Но она продолжает сидеть.
— Все это, конечно, домыслы, основанные на очень слабых доказательствах. Но иначе вот с этим.
Он вешает два более крупных снимка под первыми.
— Увеличение, сделанное с негатива этих участков. Он показывает сигарой.
— Видны остатки печени, нижний oesofagus и желудок. Здесь застряло нижнее ребро, прямо над vertebra lumbalis, который находится здесь. Это сердце. Здесь повреждено, здесь нет. Вы видите что-нибудь?
Для меня это хаос серых и черных оттенков. Мориц наклоняется вперед. Любопытство побеждает тщеславие. Из своего внутреннего кармана он достает те очки, в которых видели его только мы, близкие ему женщины. Потом он касается ногтем каждого снимка.
— Здесь.
Лагерманн выпрямляется.
— Да, — говорит он. — Именно здесь. Но что это за чертовщина? Мориц берет увеличительное стекло с алюминиевого подноса. Даже когда он показывает мне это, я ничего не вижу. И только когда он показывает мне на другом снимке, я могу рассмотреть. Как в гляциологии. Один раз — это только случайность. Повторение создает структуру.
Это беловатый, толщиной с иголку след, неровный, извилистый. Он движется вдоль разбитых позвонков, исчезает у ребер, появляется у одного края легкого, исчезает, и потом возникает у сердца, вне его и частично в нем, в большом желудочке, словно белая ниточка света.
Лагерманн показывает на другую фотографию. След идет через печень, в левую почку.
Они смотрят через лупу.
Потом Мориц поворачивается. С письменного стола он берет глянцевый, толстый журнал.
— «Nature», — говорит он. — Специальный выпуск 1979 года. На который ты, Смилла, обратила мое внимание.
Справа фотография. Рентгеновский снимок, но снятый при помощи специальной техники, так что видны и ткани, а тело совершенно незаметно переходит в скелет.
— Это, — говорит Мориц, — житель Ганы.
Он проводит авторучкой вдоль левой стороны снимка. Виден светлый, извилистый след, идущий от бедра вверх через брюшную полость.
— Dracunculus, — говорит он. — Гвинейский червь. Переносится ракообразными Cyclops, в питьевой воде. Может также проникать через кожу. Очень неприятный паразит. Достигает одного метра в длину. Двигается по телу со скоростью до одного сантиметра в сутки. Высовывает, наконец, голову на бедре. Тут его и ловят африканцы и наматывают на палочку. Каждый день они вытягивают несколько сантиметров. На то, чтобы вытащить его, уходит месяц. Этот месяц и все предшествующие — это период непрекращающихся страданий.
— Какая гадость. — говорит Бенья.
Мы все втроем склонились над снимками.
— Я так и думал, — говорит Лагерманн, — я так и думал, что это должен быть какой-то червь.
— Статья в «Nature», — говорит Мориц, — посвящена диагностированию таких паразитов при помощи рентгена. Это очень сложно, если нет обызвествления ткани вокруг них. Поскольку сердце больше не бьется, очень трудно заставить контрастное вещество распространиться по телу.
— Но здесь речь идет о Гренландии, — говорю я. — А не о тропиках. Мориц кивает.
— Но ты подчеркнула название статьи на листке. Ее написал Лойен. Это одно из основных направлений его исследований.
Лагерманн постукивает по снимку.
— Я ничего не знаю о тропических болезнях. Я судебно-медицинский эксперт. Но в этих двух людей что-то внедрилось. Нечто, возможно, похожее на червя, возможно, на что-нибудь другое. Оно оставило канал, длиной 40 сантиметров, и, по меньшей мере, 2 миллиметра в диаметре. Проходящий прямо через диафрагму и мягкие ткани. Попадающий в области, разрушенные в результате этого воспалительным процессом. Этим двум господам было наплевать на тротил. Они умерли еще до взрыва. Умерли, потому что нечто — уж черт его знает, что это было — просунуло голову соответственно в сердце и печень.
Мы стоим, в растерянности глядя на снимки.
— Самым подходящим человеком для решения этой проблемы, — говорит Мориц, — был бы, наверное, Лойен.
Лагерманн смотрит на него, прищурившись.
— Да, — говорит он. — Было бы интересно послушать, что он может сказать. Но, по-видимому, чтобы быть уверенными в искренности его ответов, нам бы пришлось привязать его к стулу, дать ему пентотал натрия и присоединить его к детектору лжи.
6
Я очень хочу понять Бенью. И в эту минуту более, чем когда бы то ни было.
Так было не всегда. Не всегда мне обязательно надо было понять. Во всяком случае, я говорю себе, что так было не всегда. Когда я впервые приехала в Данию, я лишь воспринимала явления. В их ужасе, или красоте, или глубокой печали. Но при этом не чувствуя особой потребности объяснить себе их.
Часто, когда Исайя приходил домой, ему нечего было есть. За столом сидела Юлиана со своими друзьями в табачном дыму, и был смех, и слезы, и чудовищное пьянство, но не было даже пяти крон, чтобы спуститься и купить жареной картошки. Он никогда не жаловался. Он никогда не ругал свою мать. Он не дулся. Терпеливо, молча, осторожно он уворачивался от протянутых к нему рук и уходил. Чтобы, если это возможно, найти иной выход. Иногда бывал дома механик, иногда — я. Он мог просидеть в моей гостиной час или больше, не говоря, что он голоден. Твердо придерживаясь правил доходящей до глупости гренландской вежливости.
Когда я готовила ему еду, когда варила скумбрию весом в полтора килограмма, и давала ему ее целиком на полу на газете, потому что именно там ему больше всего нравилось есть, и он, обеими руками, не говоря ни слова, с методичной основательностью расправлялся с целой рыбиной, съедал глаза и высасывал мозг, обсасывал хребет и грыз плавники — вот в такую минуту у меня иногда возникало желание объяснить. Попытаться понять разницу между детством в Дании и детством в Гренландии. Чтобы постичь унизительные, утомительные, однообразные эмоциональные драмы, которые связывают европейских детей и родителей взаимной ненавистью и зависимостью. И чтобы понять Исайю.
В глубине души я знаю, что стремление постичь ведет к слепоте, что желание понять несет в себе жестокость, которая затмевает то, к чему стремится понимание. Только восприятие обладает чуткостью. В таком случае, я, наверное, и слаба, и жестока. Мне никогда не удавалось отказаться от этих попыток.
На первый взгляд, у Беньи есть все. Я знакома с ее родителями. Это подтянутые и сдержанные люди, они играют на рояле, говорят на иностранных языках, а каждое лето, когда балетная школа Королевского Театра закрывалась, они. уезжая на юг в дом у Коста Смеральда, брали с собой лучшего французского балетного педагога, чтобы тот каждое утро на террасе среди пальм гонял Бенью, потому что так она сама пожелала.
Можно было бы подумать, что человек, который никогда не страдал или не испытывал нужды в чем-нибудь достойном внимания, найдет спокойствие внутри себя. Долгое время я неверно оценивала ее. Когда она расхаживала по комнатам перед нами с Морицем. одетая только в свои маленькие трусики, и закрывала лампы красными шелковыми платками, потому что свет режет ей глаза, и все время договаривалась о чем-то с Морицем, а потом отказывалась, потому что, как она говорила, сегодня ей нужно встретиться со своими сверстниками, мне казалось, что это у них такая игра. Что она на непостижимой волне самоуверенности испытывала свою молодость, красоту и притягательную силу на Морице, который почти на 50 лет старше ее.
Однажды я стала свидетелем того, как она потребовала переставить мебель, чтобы у нее было место танцевать, а он не согласился.
Сначала она не поверила. Ее красивое личико, чуть раскосые миндалевидные глаза и прямой лобик под кудряшками заранее светились уверенностью в победе. Потом она поняла, что он не сдастся. Возможно, это было впервые в их отношениях. Сначала она побледнела от гнева, а потом ее лицо искривилось гримасой. В глазах появились отчаяние, пустота, одиночество, губы сжались в подавленном, инфантильном, отчаянном рыдании, которое, однако, никак не могло вырваться наружу.
Тогда я поняла, что она любит его. Что за вызывающим кокетством скрывается похожая на боевые действия любовь, которая вынесет все и будет сражаться во всех необходимых танковых баталиях, и взамен этого потребует все. Тогда же я подумала, что она, наверное, всегда будет ненавидеть меня. И что она заранее проиграла. Где-то в душе Морица есть область, куда она никогда не сможет проникнуть. Обитель его чувств к моей матери.
Или, может быть, я все-таки ошибаюсь. В это мгновение, именно сейчас, мне приходит в голову, что она, может быть, все же выиграла. Если это так, то я признаю, что она потрудилась. И не ограничиваясь только тем, чтобы вертеть своей маленькой попкой. И не довольствуясь только тем, чтобы бросать на Морица, сидящего в первом ряду партера, томные взгляды, надеясь, что это окупится в будущем. И не надеясь на свое влияние дома и в лоне семьи. Если бы я раньше и не понимала этого, то в этот момент понимаю. Понимаю, что в Бенье есть природная сила.
Я стою в снегу, прижавшись к стене дома, и заглядываю в окно буфетной. Бенья наливает молоко в стакан. Обворожительная, гибкая Бенья. И протягивает его человеку, который появляется в поле моего зрения. Этот человек Ноготь.
Я иду по Странвайен, со стороны станции Клампенборг, и чудо, что я его замечаю, потому что у меня был тяжелый день.
В это утро я больше не в силах с этим бороться, и, встав, убираю под лыжную шапочку волосы и повязку, которая теперь представляет собой лишь кусочек пластыря, закрывающий рану, надеваю темные очки и пальто и еду на поезде на Центральный вокзал, откуда звоню механику домой, но никто не берет трубку.
Потом я пропливаюсь вдоль набережной от Толькайен до Лангели-ниэ, чтобы собраться с мыслями. У станции Норхаун я делаю ряд покупок, мне упаковывают коробку, которую я прошу доставить на виллу Морица, и звоню из телефона-автомата, и этот звонок — это мне ясно — является одним из самых важных поступков в моей жизни.
И все же, это значит удивительно мало. В некоторых случаях роковые решения в жизни, возможно, даже вопрос жизни и смерти, даются с почти беззаботной легкостью. Но мелочи, например, то, как цепляешься за все равно ушедшее, оказываются такими важными. В этот день необходимо снова увидеть Книппельсбро, где мы ехали с ним. и “Белое Сечение”, где мы спали с ним. и “Криолитовое общество”, и Скудехаунсвай, где мы гуляли под руку. Из автомата на станции Норхаун я снова звоню ему. Трубку берет какой-то человек. Но это не он. Это сдержанный, анонимный голос. — Да?
Я молча слушаю. Потом вешаю трубку.
Я листаю телефонную книгу. Не могу найти его автомастерскую. Я беру такси до площади Тофтегор и иду по аллее Вигерслев. Тут нет никакой мастерской. Из автомата я звоню в отделение профсоюза. Человек, который говорит со мной, любезен и терпелив. Но на аллее Вигерслев никогда не была зарегистрирована никакая мастерская.
Никогда до этого я не обращала внимания на то, как открыты для наблюдения телефонные будки. Звонить из них — все равно что выставлять себя для моментального опознания.
В телефонной книге два адреса Центра эволюционных исследований: один в институте Августа Крога, а другой в Датском техническом университете на Лундтофтеслеттен. По последнему адресу находится также библиотека и секретариат центра.
Я беру такси до Кампманнсгаде, до Комитета по регистрации промышленных предприятий и компаний. Улыбка, галстук и простодушие юноши все те же.
— Хорошо, что вы пришли, — говорит он. Я показываю ему вырезку из газеты.
— Вы читаете иностранные газеты. Вы помните этот случай?
— Самоубийство, — говорит он. — Все это помнят. Секретарь консульства бросилась с крыши. Тот, кого задержали по подозрению, пытался отговорить ее от этого. Дело вызвало обсуждение принципиальных вопросов правовой защиты датчан за границей.
— Вы не помните имя секретаря? В глазах у него появляются слезы.
— Я изучал международное право на одном курсе с ней. Прекрасная девушка. Ее звали Раун. Натали Раун. Она собиралась пойти работать в Министерство юстиции. Поговаривали — в узких кругах — что она может стать первой женщиной-начальником полиции.
Я даже не слышу, как он уходит. На минуту я закрыла глаза, потому что от холода они стали слезиться. Когда я их открываю, от навеса отрывается тень, она удаляется. Высокий человек, быстрая, плавная походка. А на голове, словно ореол или корона, что-то белое, наверное, шляпа.
Есть два способа метить белых медведей. Обычно их усыпляют с вертолета. Машина опускается прямо над медведем, высовываешься из кабины, и в тот момент, когда воздушная волна от винта достигает его, он прижимается к земле, а ты стреляешь.
И есть другой способ, который мы использовали на Свальбарде. С мотосаней — “способ викингов”. Стреляешь из специального духового ружья, изготовленного Ниендаммом в Южной Ютландии. Для этого требуется, чтобы ты был на расстоянии не более 50 метров. Еще лучше — менее 25. В тот момент, когда медведь останавливается и смотрит на тебя, ты видишь его таким, какой он есть на самом деле. Не живую тушу, которой вас увеселяют в зоопарке, а белого медведя, того, который изображен на гербе Гренландии, огромного, три четверти тонны мышц, костей и зубов — колоссальная, смертельная, взрывоопасная энергия. Хищник, который существует всего лишь 20 000 лет и для которого все это время существовало только два вида млекопитающих — его собственный вид и добыча, пища.
Я никогда не промахивалась. Мы стреляли пулями, которые с помощью газового механизма впрыскивали большую порцию золатила. Он падал почти мгновенно. Но мне ни разу не удалось избежать панического страха, от которого волосы вставали дыбом у меня на голове.
Так и сейчас. То, что удаляется от меня, это только тень, незнакомец, человек, который не замечает моего присутствия. Но на моей бесчувственной от холода коже, словно иголки ежа, топорщатся волоски.
Я выхожу к лестнице через подвал. Квартира механика заперта, и скотч на месте.
Дверь в квартиру Юлианы открыта. Когда я прохожу мимо, она выходит на лестницу.
— Ты уезжаешь, Смилла?
Вид у нее беспомощный и измученный. Все равно я ее ненавижу. — Почему ты не рассказала мне о Винге? — говорю я. — О том, что он приезжал за Исайей. Она начинает рыдать.
— Квартира. Он дал нам квартиру. Он какая-то шишка в жилищном кооперативе. Он бы мог отнять ее у нас. Он сам так сказал. Ты не вернешься?
— Вернусь, — говорю я.
Это правда. Мне придется вернуться. Она — единственное, что осталось от Исайи. Как и я для Морица — единственная связь с моей матерью.
Я поднимаюсь на свой этаж. Скотч не тронут. Я открываю дверь. Все лежит так, как я и оставила. Я собираю самое необходимое. Получается два чемодана, и они весят столько, что мне пришлось бы вызывать грузчиков. Я пытаюсь все уложить снова. Это трудно, потому что я не решаюсь зажигать свет — мне приходится складывать все в отраженном снегом свете города, проникающем через окно. В конце концов, я ограничиваюсь большой спортивной сумкой. Но не без душераздирающих жертв.
Стоя посреди комнаты, я оглядываюсь в последний раз по сторонам. Потом я достаю из ящика коробку Исайи и кладу ее в сумку. Мысленно я быстро прощаюсь со своим домом.
В этот момент звонит телефон.
И пусть себе звонит на здоровье. Ведь я же не говорила механику, что пойду сюда. С полицией мне вряд ли захочется говорить. Все остальное может подождать. Мне просто не надо брать трубку. Я рискую потерять все, выигрывать же мне нечего.
Я снимаю скотч и беру трубку.
— Смилла...
Говорит он медленно, почти рассеянно. Но вместе с тем бархатным, звучным, как в рекламном ролике, голосом. Я его прежде не слышала. Волосы у меня на затылке встают дыбом. Я знаю, что этот голос принадлежит человеку, от которого я только что стояла на расстоянии менее метра. Я знаю это наверняка.
— Смилла... Я знаю, что ты там.
Я слышу его дыхание. Глубокое, спокойное.
— Смилла...
Я кладу трубку, не на рычаг, а на стол. Мне приходится взять ее двумя руками, чтобы не уронить. Вешаю сумку на плечо. Я не трачу времени на то, чтобы переодеть обувь. Я просто вылетаю из дверей, бегу вниз по темной лестнице, на улицу и по Странгаде, через мост и по Хаунегаде. Невозможно каждую секунду в жизни держать себя в руках. У каждого из нас бывает минута, когда паника побеждает.
Ландер сидит в машине с работающим двигателем. Я бросаюсь на сидение рядом с ним и прижимаюсь к нему.
— Неплохо для начала, — говорит он.
Проходит какое-то время, прежде чем мне удается отдышаться.
— В порядке исключения это было выражение симпатии, — говорю я. — Не воображай себе очень много.
Я не возражаю против того, чтобы он подвез меня прямо к дому. Во всяком случае на сегодняшний вечер я потеряла всякое желание быть одной в темноте. И я не знаю другого места, куда я могла бы отправиться. Дверь открывает сам Мориц. В белом махровом халате, белых шелковых шортах, с всклокоченными волосами и заспанными глазами.
Он смотрит на меня. Он смотрит на Ландера, который держит мою сумку. Он смотрит на “ягуар”. В его полусонном мозгу бродят, борясь друг с другом, удивление, ревность, давняя злость, раздражительность, любопытство и вежливое негодование. Потом он трет щетину на лице.
— Ты зайдешь? — говорит он. — Или мне просто просунуть тебе деньги через щель для газет?
5
Ребра — это замкнутые эллиптические орбиты планет, с фокусами в sternum — грудине, белом центре снимка. Легкие — это сероватые тени млечного пути на фоне черного свинцового небесного экрана. Темные контуры сердца — это облако пепла от сгоревшего солнца. Туманные гиперболы внутренностей — это одинокие астероиды, бродяги вселенной, случайная космическая пыль.
Мы стоим в приемной Морица, вокруг экрана, на котором висят три рентгеновских снимка. Уменьшение с помощью техники фотонной фотографии со всей ясностью показывает, что человек — это целый мир, солнечная система, увиденная из другой галактики. И все-таки этот человек мертв. В вечной мерзлоте Хольстейнсборга кто-то пневматическим буром выдолбил ему могилу и завалил сверху камнями, а потом залил цементом, чтобы к этому месту не сбегались песцы.
— Мариус Хёг, умер на глетчере Баррен. Гела Альта, июль 1966. Мориц, судебно-медицинский эксперт Лагерманн и я стоим у экрана.
В плетеном кресле сидит Бенья, посасывая большой палец.
Пол здесь из желтого мрамора, стены оклеены светло-коричневой материей. Плетеные кресла, кушетка для осмотра больных, покрашенная в цвет зеленого авокадо и обтянутая натурального цвета воловьей кожей. На стене висит подлинный Дали. Даже рентгеновский аппарат выглядит так, будто испытывает удовольствие от этой попытки сделать передовую технологию уютной.
Именно здесь Мориц обычно зарабатывает ту часть денег, которые помогают ему позолотить закат его жизни, но в настоящий момент он работает бесплатно. Он рассматривает рентгеновские снимки, которые Лагерманн, нарушив шесть пунктов закона, вынес из архива Института судебной медицины.
— Отчета об экспедиции 66-го года нет. Его просто изъяли. Черт возьми.
Я рассказала Морицу, что на меня объявлен розыск и что я не собираюсь являться в полицию. Нарушения закона вызывает у него отвращение, но он покоряется, потому что, с разрешения полиции или без разрешения, все равно лучше, что я здесь, чем если меня здесь нет.
Я рассказала ему, что ко мне придет один знакомый и что нам понадобится экран в его клинике. Клиника — это для него святая святых, наряду с его капиталами и его счетами в Швейцарии, но он покоряется.
Я сказала, что не хочу ему ничего объяснять. Он покоряется. Он пытается выплачивать свой долг мне. Этому долгу 30 лет, и он беспределен.
И вот, когда пришел Лагерманн, достал снимки и прикрепил их маленькими прищепками, дверь все-таки открывается, и, ссутулившись, входит Мориц.
Перед нами оказывается человек, единый в трех лицах.
Он — мой отец, по-прежнему любящий мою мать и, возможно, и меня тоже, а теперь он вне себя от беспокойства, с которым не в силах совладать.
Он — крупный врач и доктор медицинских наук, и международная знаменитость по части инъекций, от которого никогда ничего не скрывали и который всегда раньше других узнавал, что и как.
И он — маленький мальчик, которого выставили за дверь, а внутри происходит нечто, в чем он страстно хочет принять участие.
Именно этому последнему я по неожиданной прихоти позволяю войти и представляю его Лагерманну.
Конечно же, тот знает моего отца, он пожимает ему руку и широко ему улыбается, он встречался с ним до этого два-три раза. Мне следовало бы предусмотреть то, что сейчас происходит, а именно то, что Лагерманн тянет его к экрану.
— Взгляните-ка сюда, — говорит он, — потому что тут, черт возьми, есть кое-что, что вас удивит.
Дверь открывается, и медленно входит Бенья. В своих шерстяных гольфах на вывернутых носками наружу ногах примадонны, и со своими претензиями на безграничное внимание.
Оба мужчины прилипли к прозрачной звездной карте на экране. Они говорят и объясняют мне. Но обращаются они друг к другу.
— В Гренландии очень мало опасных бактерий.
Лагерманн не знает, что мы с Морицем успели забыть о Гренландии больше, чем он когда-либо узнает. Но мы не перебиваем его.
— Там слишком холодно. И слишком сухо. Поэтому отравления испорченными продуктами питания бывают крайне редко. За исключением только одной формы. Ботулизма, анаэробных бактерий, вызывающих очень опасную форму отравления мясом.
— Я лактовегетарианка, — говорит Бенья.
— Медицинское заключение находится в Готхопе, но копия есть в Копенгагене. В нем говорится, что было найдено пять человек в один день, 7 августа 1991 года. Здоровые, молодые люди. Ботулизм. Clostridium Botulinum — анаэроб, как и Tetanus, бактерия, вызывающая столбняк. Сам по себе микроб ботулизма не представляет опасности. Но продукты его жизнедеятельности крайне токсичны. Они поражают периферийную нервную систему, нервы, возбуждающие мышечные ткани. Парализуют дыхание. Перед самым наступлением смерти все это, конечно, ярко выражено. Чертовское кислородное голодание, acidose. Лица людей становятся совершенно синими. Но когда все заканчивается, не остается никаких следов. Понятно, что livores немного темнее, но это ведь, черт возьми, бывает и при сердечном приступе.
— Так что по внешнему виду ничего не определить? — спрашиваю я. Он качает головой.
— Ничего. Ботулизм определяют в процессе исключения других возможностей. Это предположение, к которому приходят, потом) что не могут найти других причин смерти. Берут анализ крови. Пробы тех продуктов питания, которые находятся под подозрением. Их посылают в Институт вакцины. В больнице королевы Ингрид в Готхопе есть, конечно же, медицинская лаборатория. Но нет оборудования, необходимого для обнаружения самых редких токсинов. Поэтому анализы крови были посланы в Копенгаген. В анализах был обнаружен яд микроба ботулизма.
Он достает одну из своих больших спичек для сигар. Брови Морица взлетают на лоб. В клинике под страхом смерти запрещено курить. Курильщикам предлагают пройти в курительную, то есть прогуляться по саду. И даже там он это не очень приветствует. Он считает, что вид курящего человека, даже на расстоянии, может нарушить точность его удара при игре в гольф. Одной из немногих крупных, удивительных его побед над моей матерью было то, что в Кваанааке он заставил ее курить на улице. Одним из его бесчисленных поражений было то, что она курила в летней палатке в Сиорапалуке.
Тем концом спички, на котором нет головки, Лагерманн показывает на микроскопические цифры на нижнем крае снимка.
— Рентген стоит целую кучу денег. Мы используем его, только когда ищем попавшие в тело людей металлические предметы. В 91 году не делали снимков. Посчитали, что в этом нет необходимости.
Он достает из нагрудного кармана сигару в целлофане.
— Здесь нельзя курить, — говорит Бенья.
Он рассеянно разглядывает ее. Потом осторожно постукивает сигарой по снимку.
— Но в 66-м, тогда они были вынуждены сделать снимки. Не было уверенности при опознании. Тела ведь были сильно повреждены взрывом. Не оставалось ничего другого, кроме как сделать рентген. Чтобы поискать старые переломы и всякое такое. Снимки должны были быть разосланы всем гренландским врачам. Как и полный снимок того, что осталось от их зубов.
Только сейчас я замечаю, что на снимке под тазом отсутствуют бедренные кости.
Лагерманн осторожно прикрепляет еще два снимка рядом с первым. На одном из них изображен целиком почти неповрежденный позвоночник. Другой представляет собой хаос кусочков костей и затемнений — разорванную на куски вселенную.
— Тут встает целый ряд профессиональных вопросов. Например, о положении тела по отношению к центру взрыва. Похоже, что они сидели прямо на самой взрывчатке. Что она не была — как обычно бывает в случае использования пластичных взрывчатых веществ в горах или на льду — помещена в пробуренный шурф или же в кумулятивное устройство, которое фокусирует взрыв в определенном направлении. Что она, если так можно выразиться, взлетела на воздух прямо им в задницу. Что случается крайне редко, когда работают профессионалы.
— Я ухожу, — говорит Бенья. Но она продолжает сидеть.
— Все это, конечно, домыслы, основанные на очень слабых доказательствах. Но иначе вот с этим.
Он вешает два более крупных снимка под первыми.
— Увеличение, сделанное с негатива этих участков. Он показывает сигарой.
— Видны остатки печени, нижний oesofagus и желудок. Здесь застряло нижнее ребро, прямо над vertebra lumbalis, который находится здесь. Это сердце. Здесь повреждено, здесь нет. Вы видите что-нибудь?
Для меня это хаос серых и черных оттенков. Мориц наклоняется вперед. Любопытство побеждает тщеславие. Из своего внутреннего кармана он достает те очки, в которых видели его только мы, близкие ему женщины. Потом он касается ногтем каждого снимка.
— Здесь.
Лагерманн выпрямляется.
— Да, — говорит он. — Именно здесь. Но что это за чертовщина? Мориц берет увеличительное стекло с алюминиевого подноса. Даже когда он показывает мне это, я ничего не вижу. И только когда он показывает мне на другом снимке, я могу рассмотреть. Как в гляциологии. Один раз — это только случайность. Повторение создает структуру.
Это беловатый, толщиной с иголку след, неровный, извилистый. Он движется вдоль разбитых позвонков, исчезает у ребер, появляется у одного края легкого, исчезает, и потом возникает у сердца, вне его и частично в нем, в большом желудочке, словно белая ниточка света.
Лагерманн показывает на другую фотографию. След идет через печень, в левую почку.
Они смотрят через лупу.
Потом Мориц поворачивается. С письменного стола он берет глянцевый, толстый журнал.
— «Nature», — говорит он. — Специальный выпуск 1979 года. На который ты, Смилла, обратила мое внимание.
Справа фотография. Рентгеновский снимок, но снятый при помощи специальной техники, так что видны и ткани, а тело совершенно незаметно переходит в скелет.
— Это, — говорит Мориц, — житель Ганы.
Он проводит авторучкой вдоль левой стороны снимка. Виден светлый, извилистый след, идущий от бедра вверх через брюшную полость.
— Dracunculus, — говорит он. — Гвинейский червь. Переносится ракообразными Cyclops, в питьевой воде. Может также проникать через кожу. Очень неприятный паразит. Достигает одного метра в длину. Двигается по телу со скоростью до одного сантиметра в сутки. Высовывает, наконец, голову на бедре. Тут его и ловят африканцы и наматывают на палочку. Каждый день они вытягивают несколько сантиметров. На то, чтобы вытащить его, уходит месяц. Этот месяц и все предшествующие — это период непрекращающихся страданий.
— Какая гадость. — говорит Бенья.
Мы все втроем склонились над снимками.
— Я так и думал, — говорит Лагерманн, — я так и думал, что это должен быть какой-то червь.
— Статья в «Nature», — говорит Мориц, — посвящена диагностированию таких паразитов при помощи рентгена. Это очень сложно, если нет обызвествления ткани вокруг них. Поскольку сердце больше не бьется, очень трудно заставить контрастное вещество распространиться по телу.
— Но здесь речь идет о Гренландии, — говорю я. — А не о тропиках. Мориц кивает.
— Но ты подчеркнула название статьи на листке. Ее написал Лойен. Это одно из основных направлений его исследований.
Лагерманн постукивает по снимку.
— Я ничего не знаю о тропических болезнях. Я судебно-медицинский эксперт. Но в этих двух людей что-то внедрилось. Нечто, возможно, похожее на червя, возможно, на что-нибудь другое. Оно оставило канал, длиной 40 сантиметров, и, по меньшей мере, 2 миллиметра в диаметре. Проходящий прямо через диафрагму и мягкие ткани. Попадающий в области, разрушенные в результате этого воспалительным процессом. Этим двум господам было наплевать на тротил. Они умерли еще до взрыва. Умерли, потому что нечто — уж черт его знает, что это было — просунуло голову соответственно в сердце и печень.
Мы стоим, в растерянности глядя на снимки.
— Самым подходящим человеком для решения этой проблемы, — говорит Мориц, — был бы, наверное, Лойен.
Лагерманн смотрит на него, прищурившись.
— Да, — говорит он. — Было бы интересно послушать, что он может сказать. Но, по-видимому, чтобы быть уверенными в искренности его ответов, нам бы пришлось привязать его к стулу, дать ему пентотал натрия и присоединить его к детектору лжи.
6
Я очень хочу понять Бенью. И в эту минуту более, чем когда бы то ни было.
Так было не всегда. Не всегда мне обязательно надо было понять. Во всяком случае, я говорю себе, что так было не всегда. Когда я впервые приехала в Данию, я лишь воспринимала явления. В их ужасе, или красоте, или глубокой печали. Но при этом не чувствуя особой потребности объяснить себе их.
Часто, когда Исайя приходил домой, ему нечего было есть. За столом сидела Юлиана со своими друзьями в табачном дыму, и был смех, и слезы, и чудовищное пьянство, но не было даже пяти крон, чтобы спуститься и купить жареной картошки. Он никогда не жаловался. Он никогда не ругал свою мать. Он не дулся. Терпеливо, молча, осторожно он уворачивался от протянутых к нему рук и уходил. Чтобы, если это возможно, найти иной выход. Иногда бывал дома механик, иногда — я. Он мог просидеть в моей гостиной час или больше, не говоря, что он голоден. Твердо придерживаясь правил доходящей до глупости гренландской вежливости.
Когда я готовила ему еду, когда варила скумбрию весом в полтора килограмма, и давала ему ее целиком на полу на газете, потому что именно там ему больше всего нравилось есть, и он, обеими руками, не говоря ни слова, с методичной основательностью расправлялся с целой рыбиной, съедал глаза и высасывал мозг, обсасывал хребет и грыз плавники — вот в такую минуту у меня иногда возникало желание объяснить. Попытаться понять разницу между детством в Дании и детством в Гренландии. Чтобы постичь унизительные, утомительные, однообразные эмоциональные драмы, которые связывают европейских детей и родителей взаимной ненавистью и зависимостью. И чтобы понять Исайю.
В глубине души я знаю, что стремление постичь ведет к слепоте, что желание понять несет в себе жестокость, которая затмевает то, к чему стремится понимание. Только восприятие обладает чуткостью. В таком случае, я, наверное, и слаба, и жестока. Мне никогда не удавалось отказаться от этих попыток.
На первый взгляд, у Беньи есть все. Я знакома с ее родителями. Это подтянутые и сдержанные люди, они играют на рояле, говорят на иностранных языках, а каждое лето, когда балетная школа Королевского Театра закрывалась, они. уезжая на юг в дом у Коста Смеральда, брали с собой лучшего французского балетного педагога, чтобы тот каждое утро на террасе среди пальм гонял Бенью, потому что так она сама пожелала.
Можно было бы подумать, что человек, который никогда не страдал или не испытывал нужды в чем-нибудь достойном внимания, найдет спокойствие внутри себя. Долгое время я неверно оценивала ее. Когда она расхаживала по комнатам перед нами с Морицем. одетая только в свои маленькие трусики, и закрывала лампы красными шелковыми платками, потому что свет режет ей глаза, и все время договаривалась о чем-то с Морицем, а потом отказывалась, потому что, как она говорила, сегодня ей нужно встретиться со своими сверстниками, мне казалось, что это у них такая игра. Что она на непостижимой волне самоуверенности испытывала свою молодость, красоту и притягательную силу на Морице, который почти на 50 лет старше ее.
Однажды я стала свидетелем того, как она потребовала переставить мебель, чтобы у нее было место танцевать, а он не согласился.
Сначала она не поверила. Ее красивое личико, чуть раскосые миндалевидные глаза и прямой лобик под кудряшками заранее светились уверенностью в победе. Потом она поняла, что он не сдастся. Возможно, это было впервые в их отношениях. Сначала она побледнела от гнева, а потом ее лицо искривилось гримасой. В глазах появились отчаяние, пустота, одиночество, губы сжались в подавленном, инфантильном, отчаянном рыдании, которое, однако, никак не могло вырваться наружу.
Тогда я поняла, что она любит его. Что за вызывающим кокетством скрывается похожая на боевые действия любовь, которая вынесет все и будет сражаться во всех необходимых танковых баталиях, и взамен этого потребует все. Тогда же я подумала, что она, наверное, всегда будет ненавидеть меня. И что она заранее проиграла. Где-то в душе Морица есть область, куда она никогда не сможет проникнуть. Обитель его чувств к моей матери.
Или, может быть, я все-таки ошибаюсь. В это мгновение, именно сейчас, мне приходит в голову, что она, может быть, все же выиграла. Если это так, то я признаю, что она потрудилась. И не ограничиваясь только тем, чтобы вертеть своей маленькой попкой. И не довольствуясь только тем, чтобы бросать на Морица, сидящего в первом ряду партера, томные взгляды, надеясь, что это окупится в будущем. И не надеясь на свое влияние дома и в лоне семьи. Если бы я раньше и не понимала этого, то в этот момент понимаю. Понимаю, что в Бенье есть природная сила.
Я стою в снегу, прижавшись к стене дома, и заглядываю в окно буфетной. Бенья наливает молоко в стакан. Обворожительная, гибкая Бенья. И протягивает его человеку, который появляется в поле моего зрения. Этот человек Ноготь.
Я иду по Странвайен, со стороны станции Клампенборг, и чудо, что я его замечаю, потому что у меня был тяжелый день.
В это утро я больше не в силах с этим бороться, и, встав, убираю под лыжную шапочку волосы и повязку, которая теперь представляет собой лишь кусочек пластыря, закрывающий рану, надеваю темные очки и пальто и еду на поезде на Центральный вокзал, откуда звоню механику домой, но никто не берет трубку.
Потом я пропливаюсь вдоль набережной от Толькайен до Лангели-ниэ, чтобы собраться с мыслями. У станции Норхаун я делаю ряд покупок, мне упаковывают коробку, которую я прошу доставить на виллу Морица, и звоню из телефона-автомата, и этот звонок — это мне ясно — является одним из самых важных поступков в моей жизни.
И все же, это значит удивительно мало. В некоторых случаях роковые решения в жизни, возможно, даже вопрос жизни и смерти, даются с почти беззаботной легкостью. Но мелочи, например, то, как цепляешься за все равно ушедшее, оказываются такими важными. В этот день необходимо снова увидеть Книппельсбро, где мы ехали с ним. и “Белое Сечение”, где мы спали с ним. и “Криолитовое общество”, и Скудехаунсвай, где мы гуляли под руку. Из автомата на станции Норхаун я снова звоню ему. Трубку берет какой-то человек. Но это не он. Это сдержанный, анонимный голос. — Да?
Я молча слушаю. Потом вешаю трубку.
Я листаю телефонную книгу. Не могу найти его автомастерскую. Я беру такси до площади Тофтегор и иду по аллее Вигерслев. Тут нет никакой мастерской. Из автомата я звоню в отделение профсоюза. Человек, который говорит со мной, любезен и терпелив. Но на аллее Вигерслев никогда не была зарегистрирована никакая мастерская.
Никогда до этого я не обращала внимания на то, как открыты для наблюдения телефонные будки. Звонить из них — все равно что выставлять себя для моментального опознания.
В телефонной книге два адреса Центра эволюционных исследований: один в институте Августа Крога, а другой в Датском техническом университете на Лундтофтеслеттен. По последнему адресу находится также библиотека и секретариат центра.
Я беру такси до Кампманнсгаде, до Комитета по регистрации промышленных предприятий и компаний. Улыбка, галстук и простодушие юноши все те же.
— Хорошо, что вы пришли, — говорит он. Я показываю ему вырезку из газеты.
— Вы читаете иностранные газеты. Вы помните этот случай?
— Самоубийство, — говорит он. — Все это помнят. Секретарь консульства бросилась с крыши. Тот, кого задержали по подозрению, пытался отговорить ее от этого. Дело вызвало обсуждение принципиальных вопросов правовой защиты датчан за границей.
— Вы не помните имя секретаря? В глазах у него появляются слезы.
— Я изучал международное право на одном курсе с ней. Прекрасная девушка. Ее звали Раун. Натали Раун. Она собиралась пойти работать в Министерство юстиции. Поговаривали — в узких кругах — что она может стать первой женщиной-начальником полиции.