По его часам прошло, должно быть, полчаса.
   Мы не слышим машину. Она появляется из тумана с потушенными фарами и проезжает мимо нас, звук ее двигателя похож на шепот. Стекла у нее темные.
   Мы выходим из машины и идем к причалу. Два больших силуэта, которые угадывались в темноте, это корабли. Ближайший из них — это парусное судно. Трап убран, и на корабле темно. Белая дощечка наверху на палубе сообщает на немецком языке, что это польское учебное судно.
   Следующее судно — это черный, высокий корпус. Алюминиевый трап установлен в середине судна, но все кажется пустынным и заброшенным. Судно называется “Кронос”. Оно, наверное, около 125 метров в длину.
   Мы возвращаемся к машине.
   — Может быть, надо было подняться на борт, — говорит он.
   Это мне надо принять решение. На мгновение я чувствую искушение. Потом возникает страх и воспоминание о горящем силуэте “Северного сияния” на фоне Исландс Брюгге. Я качаю головой. Сейчас, именно сейчас, жизнь представляет для меня особенную ценность.
   Мы звоним Ландеру из телефонной будки. Он все еще в своем кабинете.
   — А если судно называется “Кронос”? — говорю я.
   Он отходит от телефона и снова возвращается. Проходит какое-то время, пока он листает страницы.
   — В “Регистре судов Ллойда” их пять: танкер для перевозки химических веществ, приписанный к Фредерикстаду, песчаная драга в Оденсе, буксирное судно в Гданьске и два, относящихся к группе “генеральный груз”, одно в Пирее, а другое в Панаме.
   — Два последних.
   — У греческого водоизмещение 1 200 тонн, у второго 4 000 тонн. Я протягиваю механику шариковую ручку. Он качает головой.
   — С цифрами у меня т-тоже проблемы, — шепчет он.
   — Есть фотография?
   — У Ллойда нет. Но есть несколько цифр. 127 метров в длину, построено в Гамбурге в 57-м году. Ледового класса.
   — Владельцы?
   Он снова отходит от телефона. Я смотрю на механика. Его лицо в темноте, иногда фары машин высвечивают его — белое, озабоченное, чувственное. И под чувственностью нечто непреклонное.
   — В “Морском справочнике Ллойда” судовая компания называется “Плеяда”, зарегистрирована в Панаме. Но имя по виду датское. Какая-то Катя Клаусен. Никогда о ней не слыхал.
   — А я слыхала, — говорю я. — “Кронос” — это то, что мы ищем, Ландер.
 

3

 
   Мы сидим на кровати, прислонившись спиной к стене. Шрамы вокруг его запястий и лодыжек в этом освещении кажутся черными, металлическими браслетами на фоне его белого обнаженного тела.
   — Как ты думаешь, Смилла, мы сами все определяем в своей жизни?
   — Только детали, — говорю я. — Серьезные веши происходят сами по себе.
   Звонит телефон.
   Он снимает скотч и выслушивает короткое сообщение. Потом кладет трубку.
   — Может быть, тебе стоит поискать туфли на высоком каблуке. Бирго хочет сегодня вечером встретиться с нами.
   — Где?
   Он загадочно улыбается.
   — В сомнительном месте, Смилла. Но оденься красиво.
   Он несет меня на руках вверх по лестнице. Я пытаюсь вырваться из его объятий, и мы приглушенно смеемся, чтобы не привлечь к себе внимание. В Кваанааке, в моем детстве, жених в ночь после свадьбы нес невесту к саням, и они уезжали, а вслед за ними с гиканьем гнались гости. Иногда и сейчас так делают. Тот час, который мне теперь предстоит провести в одиночестве, чтобы переодеться, мне заранее кажется долгим. Мне хочется попросить его остаться, чтобы все время можно было его видеть. Он еще не вполне утвердился в моем мире. Его грубоватая мягкость, его массивность и неуклюжая вежливость все еще как сон наяву. Но всего лишь как сон. Я вытягиваюсь, хватаюсь за дверной косяк и сопротивляюсь, когда он хочет опустить меня на пол. Я провожу пальцами вдоль верхней петли. Два кусочка скотча оторваны, и краешки щекочут кончики моих пальцев.
   Я беру его руки и провожу ими по скотчу. Его лицо становится очень серьезным. Он приникает губами к моему уху.
   — Тихо уходим...
   Я качаю головой. Мое жилье неприкосновенно. Можно что угодно отнять у меня. Но тихий угол — без него мне никак не обойтись.
   Я берусь за ручку двери. Она не заперта. Я вхожу. Ему приходится идти за мной. Но он не в восторге от этого.
   В квартире холодно. Оттого что я всегда закрываю краны на батареях, когда ухожу. Мне жалко энергии. Я заделываю окна. Я закрываю двери. Это еще со времен Туле. Когда было разумное понимание того, как дорог керосин и как его мало.
   И поэтому я, само собой разумеется, уходя, везде гашу свет. И вообще жгу его как можно меньше. А тут из комнаты в прихожую проникает свет, которого я не зажигала.
   Вращающийся стул отодвинут от стола к окну. На спинке его висит пальто с очень широкими плечами. Прямо на плечах покоится шляпа. На подоконнике — пара черных, начищенных ботинок.
   Мне кажется, что мы вошли очень тихо. И все же ботинки убирают с подоконника, и стул медленно поворачивается к нам.
   — Добрый вечер, фрекен Смилла, — говорит сидящий человек, — и господин Фойл.
   Это Раун.
   Лицо у него пепельно-серое от усталости, и на щеках видна щетина, которая, как мне кажется, не понравилась бы начальнику отдела по борьбе с экономическими преступлениями. Говорит он невнятно, как человек, который долго не спал.
   — Вы знаете, каково первое условие для того, чтобы сделать карьеру в Министерстве Юстиции? — спрашивает он.
   Я оглядываюсь по сторонам. Но похоже, что он один.
   — Первое условие — это лояльность. Высокий средний балл по всем экзаменам тоже необходим. И желание внести необыкновенно большой вклад в дело. Но в конечном итоге решающим становится, лоялен ли ты. Здравый смысл, напротив, совсем необязателен. И более того, может служить препятствием.
   Я опускаюсь на стул. Механик прислоняется к письменному столу.
   — В какой-то момент необходимо было сделать выбор. Одни стали помощниками судей, а потом и судьями. Они часто обладали врожденной верой в справедливость, в систему. Верой в возможность излечения и восстановления. Другие, такие, как я, стали помощниками начальника полиции, полицейскими следователями, а потом и сотрудниками Государственной прокуратуры. Со временем, возможно, даже следователями Государственной прокуратуры. Мы были недоверчивы. Мы считали, что заявление, признание, событие редко являются тем, чем они кажутся на первый взгляд. Это недоверие было для нас прекрасным орудием. Пока объектом его не становилась наша работа или само министерство. Ни при каких обстоятельствах чиновник обвинительной инстанции не должен сомневаться в том, что он прав. Прессу с любым бестактным вопросом ему следует отсылать к высшим инстанциям. Любая опубликованная статья, содержащая хотя бы намек на критику — да, собственно говоря, всякая статья — будет истолкована как проявление нелояльности по отношению к министерству. В некотором смысле в Министерстве юстиции не существуешь более как индивид. Большинство подчиняются этому требованию. Я могу вам сообщить, что многие в глубине души считают благом то, что государство освобождает их от необходимости быть самостоятельными людьми. От тех, кто не может вписаться в систему, избавляются на более раннем этапе.
   Я встречала подобное во время длинных переходов. Когда человек вконец измучен, он неожиданно в глубине себя обнаруживает бездну веселого цинизма.
   — И все же иногда случается, что какая-нибудь темная личность остается в системе. Человек, которому удается скрывать свою подлинную сущность до тех пор, пока не становится слишком поздно. Пока он не сделает себя настолько незаменимым, что министерство с трудом может отказаться от него. Такой человек никогда не достигнет вершины. Но он может достичь известных высот. Может даже стать следователем Государственной прокуратуры. К этому моменту он становится слишком старым — и, возможно, в своей области слишком компетентным — чтобы без него можно было обойтись. Но он причиняет чересчур сильное беспокойство, чтобы можно было продвигать его наверх. Такой человек всегда будет камешком в ботинке министерства. Он не причиняет особенно болезненных ощущений, но он раздражает. Такого человека со временем попытаются поместить в какую-нибудь нишу. Где можно использовать его упорство и память, но где его держат подальше от общественности. Возможно, он, в конце концов, начнет выполнять особые поручения. Например, расследования, сама природа которых такова, что ему приходится держаться в тени. К нему может, в конце концов, попасть жалоба на ход следствия по делу о смерти маленького мальчика. Если к тому же окажется, что в этом деле уже имеется какая-то докладная записка.
   Он не смотрит в нашу сторону. Он говорит, глядя прямо перед собой.
   — Бывает так, что сверху спускают указание, что того, кто жалуется, надо успокоить. “Надавить на него”, как говорят на Слотсхольмене. В таких делах накоплен определенный опыт. Но на сей раз дело сложнее. Смерть ребенка. Фотографии его следов на крыше. Это легко может стать вопросом совести. И я высказываю предположение, что в смерти мальчика есть что-то непонятное. Но я не получаю никакой поддержки, ни от полиции, ни из министерства.
   Он с трудом поднимается со стула.
   — Потом происходит этот инцидент с пожаром. К сожалению, это тоже как-то связано с Гренландией. И погибший господин назван в вышеупомянутой докладной записке. Вчера утром у меня забрали дело. “Вследствие сложного характера” и так далее.
   Он поправляет шляпу и подходит к письменному столу. Слегка постукивает по красному кресту из скотча на телефоне.
   — Хорошо придумано, — говорит он. — Нет конца тем несчастьям, которые эти аппараты приносят невиновным гражданам. Но было бы лучше вообще не отвечать на звонки и никому не давать свой номер телефона. Судно сгорело практически дотла. Но телефон был, очевидно, сделан из материала, который плохо горит. К тому же он лежал на полу. В нем была встроенная память, в которой запоминается последний набранный номер. Последним набирался ваш номер. Я предполагаю, что вас очень скоро пригласят на беседу.
   — Как вы рискнули прийти сюда? — спрашиваю я. В руке у него ключ.
   — Мы брали ключ у дворника во время предварительного расследования. Я позволил себе сделать дубликат. Поэтому я прошел через подвал. Я решил, что буду возвращаться тем же потайным путем.
   На короткий миг с ним что-то происходит. Его лицо освещается, как будто за застывшей лавой вспыхивает щепотка юмора и человечности. Окаменелое воспоминание пемзы о том времени, когда все было горячим и движущимся. Именно этот свет позволяет мне задать вопрос.
   — Кто такой Тёрк Вид?
   Свет гаснет, его лицо становится невыразительным, как будто душа покинула тело.
   — А такой существует?
   Я беру его пальто и помогаю ему надеть его. Он немного ниже меня. Я смахиваю пылинку с его плеча. Он смотрит на меня.
   — Мой домашний телефон есть в телефонной книге. Подумайте, не позвонить ли мне, фрекен Смилла. Но, будьте любезны, из телефона-автомата.
   — Спасибо, — говорю я. Но он уже ушел.
   Бьют куранты церкви Христа Спасителя. Я смотрю на механика. Руки у меня за спиной. Комната полна тем, что принес и оставил здесь Раун — искренностью, горечью, намеками, каким-то человеческим теплом. И чем-то еще.
   — Он солгал, — говорю я. — Под конец он солгал. Он знает, кто такой Тёрк Вид.
   Мы смотрим друг другу в глаза. Я вижу — что-то не в порядке.
   — Я ненавижу вранье, — говорю я. — Если уж без него не обойтись, то я готова взять это на себя.
   — Ну и сказала бы ему об этом. Вместо того чтобы так откровенно трогать его.
   Я не верю своим ушам, но вижу, что не ошиблась. В его глазах светится чистая, неподдельная, идиотская ревность.
   — Я его не трогала, — говорю я. — Я помогла ему надеть пальто. По трем причинам. Во-первых, потому что это любезность, которую надо оказать субтильному пожилому господину. Во-вторых, потому что он, очевидно, рисковал своим положением и своей пенсией, придя сюда.
   — И, в-третьих?
   — В третьих, — говорю я, — потому что я в результате смогла украсть его бумажник.
   Я выкладываю на стол, под лампу, туда, где когда-то стояла коробка из-под сигар Исайи, толстый бумажник из грубой коричневой телячьей кожи.
   Механик пристально смотрит на меня.
   — Мелкая кража, — говорю я. — В уголовном кодексе это квалифицируется как незначительное преступление.
   Я вынимаю содержимое на стол. Кредитные карточки, купюры. Пластиковый чехол с белой карточкой, на которой под черными контурами короны указано, что Раун имеет право ставить машину на министерскую стоянку для машин на Слотсхольмене. Счет из ателье “Братья Андерсен”. На 8 000 крон. Маленький кусочек серого шерстяного материала скрепкой прикреплен к бумаге. “Мужское пальто, твид “льюис”, выдано 27 октября 1993 года”. До этого момента я считала, что все его пальто — недоразумение. Партия товаров, купленная им в комиссионном магазине. Теперь я вижу, что он носит их не случайно. Из своей скромной зарплаты чиновника он покупает за сумасшедшие деньги жалкую иллюзию того, что он на полметра шире в плечах. Почему-то это примиряет меня с ним.
   В бумажнике есть отделение для мелочи. Я высыпаю ее. Среди монет лежит зуб. Механик наклоняется надо мной. Я прислоняюсь к нему спиной и закрываю глаза.
   — Молочный зуб, — говорит он.
   В глубине лежит пачка фотографий. Я раскладываю их, как карты в пасьянсе. На серванте из красного дерева стоит самовар. Рядом с сервантом — книжная полка. Среди датских слов, которые я никогда не считала ничем иным, как резиновыми дубинками, чтобы оглушать других людей, имеется слово “интеллигентный”. Но, пожалуй, его можно было бы употребить в отношении женщины на переднем плане. У нее седые волосы, очки без оправы, белый шерстяной костюм. Ей, должно быть, около 65-ти. На других фотография она сидит в окружении детей. Внуков. Это объясняет происхождение молочного зуба. Она качает ребенка в колыбели, разрезает торт, стоя у стола в саду, берет грудного ребенка из рук молодой женщины, у которой ее подбородок и худоба Рауна.
   Эти фотографии цветные. Следующая черно-белая. Она кажется передержанной.
   — Это следы Исайи на снегу, — говорю я.
   — Почему они так выглядят?
   — Потому что полицейские не умеют фотографировать снег. Если использовать вспышку или лампы под углом более чем в 45 градусов, все теряется в отраженном свете. Фотографировать надо с помощью поляризационных фильтров и ламп, которые находятся на уровне снега.
   На следующей фотографии женщина на тротуаре. Эта женщина — я, тротуар — перед домом Эльзы Любинг. Фотография смазанная, сделана из окна машины, часть двери попала в объектив.
   С механиком им больше повезло. Волосы кажутся слишком короткими, но вообще сходство есть. Фотография и в профиль, и анфас.
   — Из армии, — говорит он. — Они нашли старые фотографии с армейских времен.
   Следующая фотография опять цветная, она похожа на сделанную в отпуске среди солнца и зелени.
   — 3-зачем наши фотографии?
   Раун ничего не записывает, ему не нужны были бы фотографии для подкрепления памяти.
   — Чтобы показывать, — говорю я, — другим людям.
   Я кладу на место бумаги, зуб и монеты. Я все кладу на место. Кроме последней фотографии. Пальмы под наверняка нестерпимо палящим солнцем. Влажность воздуха без сомнения около 100 процентов. И, однако, на человеке, стоящем на первом плане, рубашка и галстук под медицинским халатом. Он выглядит невозмутимым и довольным. Это Тёрк Вид.
 

4

 
   Я остановилась на смокинге с широкими лацканами из зеленого шелка. Черных брюках чуть ниже колен, зеленых чулках, маленьких зеленых туфлях-лодочках и маленькой бархатной феске, чтобы прикрыть выжженное место.
   Если женщина надевает смокинг, всегда возникает проблема — что же надеть поверх него. Я накинула на плечи тонкое пальто “бэрберри”. Но при этом сказала механику, что он должен подъехать к самому входу.
   Мы едем по Эстерброгаде, а потом по Странвайен. Он тоже в смокинге. Будь я в другом настроении, я бы возможно обратила внимание на то, что его смокинг самого большого размера, который только можно купить, и уже поэтому на пять размеров меньше, чем нужно, и вообще похож на вещь, полученную от Армии Спасения, и скорее портит его, чем украшает. Но теперь мы стали слишком близки. Даже сейчас — зажатый в своем смокинге — он для меня как выбирающийся из кокона мотылек.
   Он не смотрит на меня. Он смотрит в зеркало заднего вида. Он ведет машину все так же плавно и без напряжения. Но его глаза следят за всеми машинами позади и впереди нас.
   Мы поворачиваем на Сунвэнгет — одну из маленьких улочек, ведущих от Странвайен к Эресунну. Когда-то она вела к калитке, через которую можно было попасть на пляж. Теперь она упирается в высокую желтую стену с белым шлагбаумом и стеклянной будкой, из которой человек в форме протягивает руку за нашими паспортами, вводит наши имена в компьютер, потом открывает шлагбаум, и мы проезжаем до следующего контрольного пункта, где женщина в такой же форменной одежде, взяв с нас по 250 крон, пропускает автомобиль на стоянку, а там мы платим служителю 75 крон за оскорбительно-снисходительный взгляд на “моррис”, который оставляем на его попечение, и вот теперь мы можем, миновав вращающуюся дверь в мраморном фасаде, подняться в гардероб и выложить по пятьдесят крон только за то, чтобы блондинка с таким гордым подъемом головы, что можно заглянуть ей в ноздри, взяла нашу одежду.
   Перед зеркалом, заполняющим всю стену, я подправляю помадой некоторые мелкие дефекты, радуясь при этом, что сходила в туалет дома, и, во всяком случае, в первый же момент мне не надо выяснять, сколько стоит здесь возможность пописать.
   Рядом со мной стоит механик, разглядывая собственное отражение, которое принадлежит не знакомому ему человеку. Мы находимся в вестибюле казино “Эресунн” — двенадцатого в Дании, самого нового и престижного. Места, о котором я слышала, но никогда бы не подумала, что в нем окажусь.
   Именно здесь Бирго Ландер назначил нам свидание, и вот он идет нам навстречу. В белых ботинках, белых брюках в светло-голубую полоску, темно-синем блейзере, сером свитере с высоким воротом, с шелковым платком, на котором вышиты маленькие якоря, и в маленькой, белой, форменной фуражке. Взгляд у него тусклый, он слегка пошатывается и сияет, как солнце. Обеими руками он с осторожностью поправляет мою бабочку.
   — Ты удивительно аппетитно выглядишь сегодня вечером, моя милая.
   — Ты тоже неплохо. Это у тебя форма бойскаутов-моряков?
   Он на секунду замирает. Прошло всего двенадцать часов с тех пор, как мы виделись. Но он уже забыл это ощущение. Он улыбается механику.
   — Для нее в моем сердце неограниченный кредит.
   Они пожимают друг другу руки, и снова я замечаю почти незаметную перемену, происходящую в бизнесмене. На мгновение, пока он держит руку механика, его опьянение, его напускная и тщательно культивируемая вульгарность уступают место благодарности, граничащей с преклонением. Потом он ведет нас внутрь.
   Я никогда не научусь чувствовать себя уютно в фешенебельных местах. Каждый шаг я делаю с чувством, что ко мне в любую минуту могут подойти и сказать, что я не имею никакого права здесь находиться. Механику не намного лучше. Он крадется в нескольких метрах позади нас, пытаясь втянуть голову в плечи. Бирго Ландер шествует так, словно он тут хозяин.
   — Ты знаешь, что мне принадлежит кусочек этого пирога? Ты разве не читаешь газет? Вместе с “Унибанком” — который финансировал “Мариенлюст” — и казино “Австрия”, к которому относится казино в гостинице “Скандинавия”, а также казино в Орхусе и Оденсе. Я стал владельцем, чтобы самому не играть. Владельцы не имеют права играть в своих собственных казино. То же самое касается крупье. “Австрия” издает книгу с их фотографиями, и никто из них не имеет права играть в других казино компании.
   Он ведет нас через ресторан. Это большое, круглое помещение, в центре которого танцевальная площадка. В глубине — длинный, слабо освещенный бар. На возвышении играет джазовый квартет, мягко и ненавязчиво. Скатерти светло-желтые, стены кремовые, стойка бара сделана из нержавеющей стали. Все стены украшены заклепками, дверные коробки толщиной в метр снабжены засовами. Все сделано так, чтобы напоминать сейф, все вокруг прочно, дорого и угнетающе холодно и отчужденно, как будто на торжественном балу по случаю окончания сезона, проходящем в банковском хранилище ценностей. Часть одной стены выходит окнами на Эресунн. Видны огни Швеции и продолжение казино — помещения для игры, которые нависают над водой освещенными стеклянными клетками. Под окнами на замерзшем побережье видны серые льдины.
   Механик отстает. Ландер берет меня под руку. Мимо нас скользят декольтированные дамы, господа в парадных костюмах, господа в лиловых рубашках и белых смокингах, господа в замшевых рубашках с часами “Ролекс” и выгоревшими на солнце прическами яхтсменов.
   Помещение представляет собой овал, одна половина которого — это стеклянная стена, обращенная к морю. Она совершенно черная, единственный свет в помещении — это смягченный свет ламп над игорными столами. Четыре овальных стола “Блэк Джек”, и два больших стола с рулеткой. Натянутый между столами шнур образует заграждение. За ним сидят три главных крупье, один у карточных столов, два других на высоких стульях в конце столов с французской и американской рулеткой. У каждой пары столов стоит инспектор, за каждым столом сидит крупье.
   В зале так много людей, что столов не видно. Единственные звуки — это голоса крупье и мягкое позвякивание складываемых жетонов.
   Игроки исключительно мужчины. Несколько женщин азиатского происхождения сидят за столами. Несколько европейских женщин, стоя, наблюдают, не принимая участия в игре. В помещении все вибрирует от глубокой напряженности. На лицах игроков бледность, сосредоточенность, возбуждение.
   Время от времени какая-нибудь фигура отрывается от стола и исчезает, проходя мимо нас. Кто-то, опустив голову, кто-то с сияющими глазами, но большинство безучастные, погруженные в себя. Некоторые из них здороваются с Ландером, меня никто не замечает.
   — Они меня не видят, — говорю я. Он сжимает мой локоть.
   — Ты училась в школе, детка, ты помнишь, как мужчина выглядит изнутри. Сердце, мозг, печень, почки, желудок, яички. Когда входят сюда, происходит превращение. В тот момент, когда ты покупаешь жетоны, маленькое животное, маленький паразит начинает занимать все место внутри тебя. Наконец не остается ничего, кроме попытки вспомнить, какие карты ушли, попытки определить, где остановится шарик, вероятностей комбинации карт и воспоминаний о том, что проиграно.
   Мы смотрим на лица людей вокруг того стола, к которому он меня подвел. Они похожи на черепа. В этот момент едва ли можно представить себе, что у них есть какая-нибудь жизнь за пределами этой комнаты. Может быть, ее и нет.
   — Этот паразит — это птица игры, моя милая. Один из самых голодных хищников в мире. И я знаю, о чем я говорю. Я несколько раз терял все. Но я выкарабкался. Именно поэтому мне пришлось купить часть этого дела. Теперь, когда я являюсь совладельцем, когда я увидел обратную сторону этого, все стало иначе.
   Между спинами открывается просвет, и становится видно зеленое сукно. Крупье — молодая, светловолосая девушка с длинными красными ногтями, говорящая слегка в нос на прекрасном английском.
   — Buying in? 45000 goes down. One, two, three... <Берете прикуп? 45 000 принято. Раз, два. три...(англ.) (Примеч. перев.)>
   Перед некоторыми игроками стоит минеральная вода. Никто не пьет алкогольные напитки.
   — Эта птичка, моя милая, бывает разного размера. Для некоторых это канарейка. Для меня это жирная утка. Вот для него, например, это страус...
   Он говорит шепотом и ни на кого не показывает, но у меня нет сомнений. Тот, о ком он говорит, сидит к нам боком. У него правильное, славянское лицо, как у одного из эмигрировавших в 70-х балетных танцовщиков. Высокие скулы, темные жесткие волосы. Его руки лежат на столбиках цветных жетонов. Лицо абсолютно неподвижно. Внимание направлено на колоду карт рядом с крупье, как будто он сейчас сосредоточил всю свою энергию на том, чтобы повлиять на исход игры.
   — Thirteen, Black Jack, insurance, Sir? Sixteen. Do you want to split, Sir? Seventeen, too many, nineteen... <Тринадцать, Блэк Джэк, гарантия, сэр? Шестнадцать. Вы хотите снять, сэр? Семнадцать, перебор, девятнадцать...(англ.) (Примеч. перев.)>
   — Страус, который сожрал его изнутри, теперь стал больше, чем он сам. Он приходит сюда каждый вечер и сидит, пока все не проиграет. Потом он полгода работает. И снова приходит сюда и все проигрывает.
   Он приближает свои губы к моему уху.
   — Капитан Сигмунд Лукас. На прошлой неделе он проиграл последнее. Ему пришлось взять у меня в долг на пачку сигарет и на такси до дома.
   Возраст его трудно определить. Ему могло бы быть около 35-ти, около 45-ти. Может быть, ему 50. Пока я смотрю на него, он выигрывает и сгребает к себе высокую стопку жетонов.
   — Каждый жетон — это 5 000 крон. Мы изготовили их в прошлом месяце. За каждым столом разные тарифы. Это дорогой стол. Минимальная ставка 1 000 крон, максимальная 20 000. Принимая во внимание право удваивать и то, что в среднем одна партия длится полторы минуты, получается, что можно выиграть или проиграть 100 000 за пять минут.
   — Если он без гроша, то на чьи же деньги он сегодня играет?
   — Сегодня он играет на деньги дядюшки Ландера, детка.