СОДЕРЖАНИЕ

Пол Хьюсон
 
Сувенир

ПРОЛОГ. ЮЖНАЯ ИРЛАНДИЯ

   Мужчина стоял и смотрел на разложенный им костер, думая о приближающейся ночи. Медленно катившийся со лба пот жег глаза, но мужчина не обращал на это никакого внимания. Его мысли занимало лишь наступление темноты.
   Работа была наполовину сделана. Неподвижные, коченеющие тела он снес в одно место, а внушающие суеверный ужас туши одну за другой стащил на задний двор, свалил высокой грудой, облил смолой и поджег. Куры, козы, свиньи, две коровы, купленные прошлым летом на рынке в Типперери. Мужчина слушал жадный рев пламени, пожиравшего его надежды, мечты, его будущее. Теперь у него остались только дом да собственная жизнь. Их он еще сохранил, еще удерживал на тонкой нити. Он переступил с ноги на ногу, опустил голову и уставился на запятнанные засохшей кровью штаны, на подвешенный к поясу небольшой кожаный кошель с медными и серебряными испанскими и французскими монетами. Полдела было сделано. Легкие полдела. Мужчина тревожно взглянул на сгустившиеся под окаймлявшими его владения зарослями орешника тени. Он знал, что здесь, на открытом месте, ему ничто не угрожает, и все равно испытывал страх.
   Порыв холодного ветра приподнял прядь темных, редеющих, свалявшихся волос, испачканных кровью и золой. Он вздрогнул и запахнул хлопавший за плечами измазанный землей шерстяной клетчатый плащ, какие носили в этих краях. «Дорогой же ценой вы мне достались», — подумал мужчина, коснувшись рукой чего-то холодного, твердого, узловатого, что пряталось под лохмотьями тонкой полотняной рубашки, укрытое от враждебного протестантского глаза. Сунув руку за пазуху, он вытащил нитку деревянных бус. Четки. На конце подпрыгивало небольшое, грубо вырезанное распятие. Запретное напоминание. Опасная надежда. Дарованная ему в награду слепым странствующим священником, который на далеких холмах Килкенни тайно служил мессы перед стоящей на коленях паствой, пока дозорные смотрели, не появятся ли солдаты принца Оранского.
   Мужчина бережно принял крохотное распятие в мозолистые ладони. На левой руке теперь недоставало двух пальцев: большого и указательного. Больше суток назад кровотечение прекратилось, но искромсанная плоть еще не зарубцевалась.
   Однако вряд ли мужчина сейчас замечал боль.
   Склонив голову, он потрескавшимися, почерневшими губами пошептал что-то крохотной фигурке на кресте и поднял глаза к небу. Но не нашел никакого знака, что его молитва услышана, никакого знамения, которое придало бы ему смелости и уверенности, ни луча света, ни прогалины в низких грозных тучах, что неслись над головой, гонимые ветром. Возможно, прощение и существовало, но свое бремя мужчине предстояло нести самому, в одиночку. И больше всего тяготили ужас и неуверенность. Он закрыл глаза и попытался вспомнить слова покаянной молитвы.
   Виноват был он сам. Грех лежал на нем. Он сделал первый шаг, дал первую кровь. Тогда он думал об этом с легким сердцем. Пусть он всегда боялся и уважал древних богов, не дававших мечам его праотцов затупиться в битвах, все это казалось ему игрой, пустяком, цена которому — несколько картофелин, один-два овсяных хлебца или, может быть, глоток парного молока с пышной пенкой в Самхин. Жена, подобно Еве, заводила его все дальше. Но первый шаг, как и надлежит мужу, сделал он сам, а значит, вся тяжесть греха, отступничества, отречения ложилась на его плечи.
   Смрад горелого мяса поневоле заставил мужчину вновь всмотреться в огонь. Языки пламени разгулялись, расходившиеся от костра зыбкие волны теплого воздуха обжигали. Внимание мужчины привлек неясный звук, словно переломили плоскую кость — один из коровьих черепов лопнул и раскрылся, как цветок, обнажив кипящий мозг. Мужчина медленно, оцепенело, как во сне, нагнулся, бросил в огонь последний изуродованный комок окровавленных перьев и сквозь дрожащий над костром воздух устремил пристальный взгляд к далеким темным холмам — по слухам, север Кашеля некогда был дурным, зловещим местом, пока святой Патрик не наделил его своей святостью, изгнав зло. Он вспомнил, как в дни его детства там каждый май, перекликаясь с вершины на вершину, от горизонта до горизонта пылали огни Белтэйна — Праздника костров. Яркое, радостное, священное пламя. Свет, обращающий в бегство тьму и все, что находит в ней приют. Где же эти огни теперь, горько задумался он, когда они так нужны? Где те, чье знание способно было бы возжечь их? Никого не осталось. Взгляд мужчины переместился к востоку, за Типперери, к гаснущему костру дня. Ноябрьское солнце комком расплавленного олова спешило на покой, за горы Гэлти.
   Солнце. Солнце садилось.
   Надвигалась тьма.
   Мужчина непроизвольно напряг жилистую спину, отозвавшуюся острой болью, и повернулся к домику с торфяной крышей и закрытыми ставнями окошками, походившими на глаза под косматыми бровями. Она заколотила их наглухо. Он проклял свою слепоту — это должно было послужить ему знаком.
   Терзаясь болью, он дохромал по утоптанной глиняной дорожке до грубой деревянной двери и толкнул ее. Дверь распахнулась. Он постоял, прислушиваясь, потом пригнул голову и вошел.
   Царивший в доме полумрак из-за Его присутствия был опасен. С именем святого Патрика на устах мужчина остановился на пороге. Сердце стискивал ужас, ноги и руки были тяжелыми и непослушными, как сырая глина. Напрягая в сумраке глаза, он молился: лишь бы сочившегося в открытую дверь света хватило, чтобы защитить его.
   Глаза постепенно привыкли к полумраку, и мужчина начал различать очертания лежавших на полу предметов. Маслобойка. Скамейки с высокими спинками. Верши. Лари. Разбитые, перевернутые, раздавленные. Уже ненужные холмики растопки. Покрытый холодной торфяной золой очаг потух, залитый бульоном из перевернутого котла — теперь бульон превратился в застывшую лужу. Со стропил, дразня мужчину, по-прежнему свисали пучки священных трав: зверобоя, укропа, тысячелистника. Бесполезных трав. К дымоходу был прикреплен сломанный крест из рябинового дерева. Тоже бесполезный. Все было бесполезно.
   Враг боролся не на жизнь, а на смерть.
   И почти победил. Почти. Но Он сделал одну ошибку. Недооценил силу ненависти мужчины.
   Мужчина поднял голову и уперся взглядом в более темное на фоне окружающего мрака пятно. Это был вход на сеновал, туда вела приставная лесенка из болотной пихты. Однако он не сделал в ту сторону ни малейшего движения. Он уже побывал там, раньше. И чувствовал, что они до сих пор наверху. Она бы не стала их трогать. Они лежали там в соломе. В красной, намокшей соломе. Маленькая Бриджет, и Фергюс, и крошка Эймонн, который так и не научился ходить как следует. Они лежали маленькими холмиками, как разрубленные тушки ягнят на ярмарке в Льюисе, вглядываясь остекленевшими глазами в темноту, уже не сулившую им никаких ужасов.
   Мужчину затрясло от убийственной ярости, и эта ярость дала ему необходимую силу.
   Он прополз в угол, где — он знал это — должен был найти ее, и отшвырнул солому. Как он и ожидал, женщина была готова к его приходу. Дерзкая до последнего мига, она припала к полу. В темных растрепанных волосах торчали соломинки, как у безумной; бледно-голубые глаза пылали ненавистью. Она судорожно, так, что побелели пальцы, стиснула перед собой тощие костлявые руки, чтобы спрятать и защитить.
   Мгновение мужчина стоял, вспоминая прошлое: что они чувствовали друг к другу, что делили, как эта женщина была когда-то для него драгоценнее самой жизни. На их свадьбе были цветы. Синие васильки под цвет ее глаз. Но теперь все это осталось в прошлом. После того, что она сделала, после того, что сделали они оба, возврата не было. Она ненавидела мужчину так же, как он ненавидел Его, навлекшего на них беду.
   Не проронив ни слова, он со стремительностью нападающей змеи кинулся на женщину, раздирая стиснутые руки, заставляя выпустить то, что они так крепко сжимали. Пронзительно вскрикнув подобно хищной птице, женщина обломанными ногтями вцепилась ему в лицо, и они повалились на солому, а с ними упал и Он. Женщина попыталась перевернуться и прикрыть Его своим телом, но мужчина оказался проворнее и успел стащить Его с того места, где Он лежал — бледный, ухмыляющийся, похожий в вечных сумерках их дома на череп. Женщина попыталась вонзить зубы мужчине в руку, но он отшвырнул ее. С воплем отчаяния она бросилась на его удаляющуюся спину, но мужчина свирепо стряхнул ее и, спотыкаясь, вывалился со своим трофеем на дневной свет.
   Всхлипывая — до того он был измучен, — мужчина побежал по безлюдной ухабистой дороге на север. В одной руке он сжимал ржавую мотыгу. Другой, покалеченной, пренебрегая опасностью Его соприкосновения с раной, прижимал сквозь рубаху к груди то, что отнял у жены. ОН получил уже довольно крови мужчины, чтобы тревожиться из-за нескольких лишних капель.
   Добравшись до крепкого каменного дома протестантского епископа, мужчина замедлил шаг — отчасти, чтобы отдышаться, отчасти, чтобы меньше привлекать к себе внимание. И вспомнил плети, каленое железо, виселицы. Старая римская вера, прекрасный ирландский язык — их вырывали с корнем, искореняли огнем мушкетов, острием штыка, пеньковой веревкой. Быть пойманным с распятием на шее могло дорого стоить. Но разве могли мушкетный огонь и веревка палача внушить ужас, сравнимый с тем, что мужчина держал в руке?
   Между синевато-серыми крышами мужчина мельком заметил красное, клонившееся к западу солнце, и это заставило его с новой решимостью опять пуститься бегом.
   Он бежал, пока дорога не пошла в гору. Только тогда он остановился, чтобы в благоговейном страхе взглянуть на возвышавшийся перед ним крутой, поросший травой холм. Кашельская Скала, где проповедовал Патрик и некогда короновались короли; разрушенная твердыня Бриан Бору, главной каменной крепости Юга, воздвигнутой Сатаной, перешедшей к друидам, но очищенной и освященной Патриком. На ее вершине, очерченные на фоне краснеющего неба, вздымались темные пустые арки собора Патрика. Там все еще обитала нетронутая, не оскверненная ни временем, ни непогодой, ни протестантами сила. Но, чтобы добраться туда засветло, следовало поторопиться.
   Задыхаясь, сбиваясь с шага на бег, мужчина взобрался на холм. Кровь стучала в ушах, туманила взор. Ему казалось, что каждый следующий шаг станет для него последним. Но остановиться он не смел. Не смел, пока нес в руке Его. Если бы тьма застала мужчину, его не защитило бы даже свисавшее с шеи распятие. Оставалось лишь гнать себя вперед, все дальше и дальше.
   Спотыкаясь о поросшие травой холмики давно забытых могил, оступаясь в ямы, мужчина добрался до вершины, обогнул разрушенную часовню и сам собор и начал пробираться к видневшемуся на западе высокому каменному кресту.
   Тяжело дыша, он остановился в его тени. И почувствовал себя счастливым: над ним нависла высокая каменная колонна, украшенная резными изображениями. Михаил, Иосиф и Гавриил. Святая Дева с Младенцем, которому поклонились и вол, и осел, и простой пастух. Мужчина с горечью подумал, что и сам когда-то собирался стать таким вот простым пастухом, каким был и его отец, и отец его отца. Пристальный взгляд мужчины скользнул к венчавшему колонну заключенному в круг распятию. В душе зазвучал шепот слепого священника. Здесь. Не в Лох Дерг и не в Скеллиг Михаэль. Здесь, в Кашеле. Под заключенным в круг крестом, который Патрик освятил трижды, наделив добродетелью и благодатью до Страшного Суда. В нем твоя единственная надежда.
   Глаза мужчины лихорадочно, отчаянно прощупывали подножие креста, отыскивая подходящее местечко. Вот! Треснувшая мраморная плита — возможно, она некогда покрывала алтарь.
   Он яростно взмахнул мотыгой. Лезвие вгрызлось в крошащийся известковый раствор. Во все стороны, запорошив мужчине глаза, полетели куски кремня, известка, пыль.
   Всадив ржавую мотыгу в щель, которую выкопал под плитой, он налег на черенок. Мотыга не шелохнулась. Мужчина навалился всем телом. Плита медленно-медленно, со скрежетом приподнялась, открыв темное пространство. В глазах мужчины снова вспыхнула надежда. Все было, как он и надеялся. Древняя гробница-алтарь. Сражаясь с мотыгой, он сумел подпереть плиту.
   Он коротко взглянул на предмет, беспомощно лежавший у него на ладони. Предмет напоминал камень. Безобидный камешек. Детскую забаву. Глядя на Него, мужчина начал смеяться, потом всхлипывать. Вой попавшего в беду зверя, горестный плач древнего кельта — вот что рвалось с потрескавшихся, распухших губ. Потом с жалобным хныканьем, которое наполовину было молитвой, мужчина втолкнул Его в Его новое жилище. Дар Святому. Патрик Могущественный мог удержать Его — у Патрика была сила, была власть.
   Мужчина молил Святую Деву, чтобы прежняя сила не покинула святого.
   Он убрал мотыгу, и мрамор с глухим стуком вернулся на прежнее место, где покоился сотни лет. Мужчина посмотрел на запад. Небо там уже почернело от круживших над землей пожирательниц падали, ворон. За ними не был виден красный покачивающийся диск солнца, который скользил в окутанный лиловым туманом Шеннон.
   Он стоял, готовый в любой момент обратиться в бегство, и, дрожа с головы до пят, следил за мраморной плитой. Ждал. Прислушивался. Надеялся…
   Потом он услышал. Звук, которого боялся больше всего на свете. Звук этот означал, что Он зашевелился, чрезвычайно медленно возвращаясь в темноте склепа от сна к отвратительной жизни. Мужчина проиграл. Рискнул и проиграл. Священник ошибался. На земле не было достаточно могущественной силы. Мужчина закрыл глаза, покорившись неизбежному, страшному, плачевному финалу, ожидая, что сейчас мраморную плиту отшвырнут в сторону, как подхваченную ветром соломинку.
   Однако ничего не произошло. Шевеление, сухой змеиный шорох прекратились. Мужчина открыл глаза и тупо уставился прямо перед собой, не смея надеяться. Он ждал. Но из-под креста больше не донеслось ни звука.
   Через некоторое время он понял, что одержал верх. И расхохотался, как безумный, подвизгивая, вознося свое ликование к небесам, больше не обращая внимания на то, что кто-то может его услышать. Спускаясь с холма, он смеялся, пел, пританцовывал на бегу, и эхо его исступленных восторженных криков блуждало среди разрушенных стен и молчаливых могильных курганов давно забытых младших королей.
   Но высоко на холме, под крестом, что-то лежало, выжидая. Оно ждало, что принесут с собой столетия. Однажды познав ожидание, оно готово было ждать снова.
 

1

   Трудно сказать, в какой момент мир Энджелы начал меняться. Возможно, контакту предшествовали некие предзнаменования. Может быть, какой-то дальний уголок ее сознания почуял подступающий ужас и пытался ее предостеречь.
   Гостиница была старой. Огромная, величественная, построенная в двадцатые годы из красного кирпича, она располагалась в живописном уголке Дублина. Вестибюль был отделан дубовыми панелями, но в начале шестидесятых к зданию добавили два новых крыла. Половину этажа в одном из них и предоставили съемочной группе. Поздно вечером 29 июля Энджела Кейси, сидя в кресле у себя в номере, пыталась рассортировать сделанные за день рабочие заметки о последовательности съемок. Шон Киттредж, ее любовник, спал, зарывшись головой в подушки. Остальные члены группы — Робин, Кенни и их помощники — спали дальше по коридору. Энджела взглянула на часы, дала себе еще пять минут, и тут услышала жалобный крик. Едва слышный. Горестный. Одинокий. Кошка. Определить, откуда доносится звук, Энджела не могла. Ниоткуда конкретно он не шел. Может быть, кошка была в самой гостинице.
   «О Боже, надеюсь, это не на всю ночь», — подумала она.
   Она напряженно уставилась в свои заметки, но мучившая ее проблема не давала сосредоточиться. Вдобавок у Энджелы устали глаза — она с трудом их фокусировала. Подвергнув пристальному изучению не поддававшуюся расшифровке цифру — восьмерка или тройка? — она со вздохом выбрала тройку. Какого лешего. Все равно никто не узнает. Она нетерпеливо перевернула страницу и опять услышала кошачий крик. Теперь он доносился как будто бы откуда-то с улицы. Энджела отложила ручку и уставилась на зашторенное окно, с замиранием сердца живо припомнив собственного сиамского кота, Перышко… Припавшего к карнизу двадцатого этажа над оживленной улицей за окном квартиры матери Энджелы в Вашингтоне. Это случилось на прошлое Рождество.
   В Энджеле шевельнулась добрая самаритянка.
   Она аккуратно положила свои заметки на пол, на цыпочках прошла к окну, раздвинула занавески и подтолкнула фрамугу кверху.
   — Кис-кис, где ты? — прошептала она.
   На карнизе пятого этажа. Несколькими футами ниже окна. Полосатая кошка. Внизу лежала тихая и темная Графтон-стрит. Кошка безучастно уставилась на Энджелу. Что делать? Позвонить портье? Пожарным? Спустить мусорное ведро? Высунуться. Энджела попробовала. Без толку; слишком далеко. Кошка бесстрастно наблюдала за ней. Потом медленно двинулась вперед по карнизу. Энджела вытянула шею, следя за ее продвижением, но кошка исчезла за выступом водосточной трубы и удалилась, не издав больше ни звука.
   Энджела постояла, сжимая край подоконника, пытаясь определить, снабдить ярлычком и отправить на хранение до будущих времен странный трепет, рожденный в ней этим происшествием. Она знала, что дело не в кошке. Кошка была лишь зацепкой, крючком, на котором повисла бы догадка, сродни тем чернильным пятнам, какие подруга Энджелы, Фиона, применяла в работе со своими пациентами. Но это действительно было предчувствие. Предостережение. Энджела нашла нужное слово. Спазм в животе. Невидимая, но смутно ощутимая постройка внутренних укреплений, зловещая, как услышанный сквозь сон грохот армейских грузовиков. Опасность? Инстинкт самосохранения? Сразиться или сбежать? Сразиться с чем? Сбежать от чего? От чего-то. Энджеле не удавалось найти точное определение. Оно ускользало от нее, как шарик ртути.
   Впитывая ночь всем своим существом, Энджела вдыхала темный воздух и слушала далекий буксирчик, испытывая чувство, которому не могла дать определение.
   В чем бы ни крылась причина, она отказывалась назваться.
   Может быть, потому, что ее нет, дурочка? Энджела закрыла окно и защелкнула шпингалет. Глупо, по-детски. Она опустила шторы и прошлепала к кровати, отбросив и позабыв свои смутные предчувствия.
   Энджела осторожно отогнула одеяло со своей стороны. Шон шевельнул обнимавшей подушку мускулистой рукой и что-то пробурчал во сне. Она внимательно разглядывала мальчишеское лицо, гриву русых, выгоревших на солнце волос, разглаженный сном лоб. Даже не глядя на волосы Шона, она помнила, каковы они на ощупь. Светлые брови. На фоне загара выделялись своей бледностью тонкие линии — контур темных очков. Энджела вздохнула. Конечно, бывали и неприятности, кое-что она знала, но держала про себя. Но в общем-то, Господи, и везучие же мы. Она наклонилась, чтобы поцеловать Шона, но, что-то вспомнив, сдержалась и не коснулась губами его лба. Вместо этого Энджела откинулась на подушки, размышляя над своей проблемой. Своей проблемой.
   Она прикрыла глаза и прокрутила в голове два разговора, которые состоялись у них с Шоном — один в самом начале, а второй прошлым летом, на пляже в Вудсхоул. О том, как важна независимость. Непосредственность. Взаимное уважение. Независимый стиль жизни.
   Независимый. Сдохнуть можно.
   Она вздохнула и подумала о пеленках и детском питании, о бессонных ночах, ссорах, няньках, сломанных игрушках, свинке, образовании, забастовках учителей, интеграции и поцелуях. Самое малое о пятнадцати годах всего этого. Как минимум.
   Но у нее был выбор.
   Хмурясь, Энджела встала и вернулась в кресло. Время для принятия решений было неподходящее. Еще денек. Отложить это еще на день. Или на два. А потом она посмотрит проблеме в лицо. Если еще будет такая необходимость. Может быть, тревога окажется ложной. Энджела надеялась на это. Задержки у нее случались и раньше.
   Она взяла ручку и, как и обещала, посвятила пять минут своим записям. Так. Сойдет. И пусть Лили, исполнительный секретарь, делает с ними, что хочет. Энджела была человеком добросовестным, но чувствовала, что требования директора их фильма скрупулезно описывать каждый кадр не слишком оправданны. Филиал телестудии настоял на том, чтобы директор поехал за границу, а директор настаивал на записи последовательности съемок. Энджела возражала: «Что он возомнил? Что это — Война и мир?»
   Фильм был документальной короткометражкой об Ирландии. Дешевой. Скромной. Как и в предыдущих фильмах, когда дело касалось последовательности съемок, главной заботой Энджелы становилось то, чтобы каждый кадр, каждый план был занесен в список, зарегистрирован и помечен временем. Точка. Полезность такой информации они с Шоном начинали признавать позже, в монтажной. Куда леди Драммонд вдевает себе серьгу с изумрудом — в правое ухо, в левое или же на самом деле в нос — было несущественно. Кроме того, это было противно их природе. Они с Шоном работали стихийно, так же, как жили и любили — ничего не форсируя, пуская все на самотек. До сего дня им была доступна роскошь поступать, подчиняясь настроениям. Энджела собирала, изучала и представляла на рассмотрение проекты и предложения, Шон снимал, оба занимались монтажом и редактированием. Гармоническое равновесие «отдавать» и «брать». Один их более мистически настроенный приятель называл его «таоистским». Безалаберность, говорила мать Энджелы. Однако в качестве рабочей философии это приносило свои плоды. Они вдруг обнаружили, что имеют коммерческий успех. Успех открыл новые возможности, а с ними — новые требования, одним из которых была такая вот совершенно дурацкая поденная работа постоянно записывать последовательность съемок. Тем не менее, метраж, ежедневно выплывавший из лондонской лаборатории, выглядел недурно. Энджела только надеялась, что в законченном виде фильм сохранит реалистическую шероховатость cinema verite или presque verite, как они это называли — то, к чему они стремились, что стало фирменным знаком их работы, что помогло им в прошлом году завоевать награду и обеспечило нынешний заказ. А значит, если Джек Вейнтрауб жаждал обстоятельных записей, эти записи ему предстояло получить.
   Энджела кисло усмехнулась самой себе. Вейнтрауб нравился ей больше, чем Шону, однако раздражал, доводя до белого каления. Она представила себе, как он сидит у себя в Бостоне, положив ноги на стол: щеголеватый, самодовольный, самоуверенный, седеющий, в туфлях от Гуччи, так вежливо нетерпимый ко всем идеям, исходящим не от него, как умеют только богатые восточные либералы. Энджеле он напоминал отца. Джек управлялся с делами так же, как управлялся с делами (а также с другими политиками, женой, Энджелой) Брэндон Кейси, пока роковой сердечный приступ внезапно не заставил этого полным ходом делающего карьеру джентльмена резко остановиться, скрипя тормозами.
   Она вздохнула, встала, положила ручку и блокнот на стеклянный кофейный столик и забралась в постель. Потом завела часики, полученные в подарок от Шона на прошлый день рождения, нашарила выключатель и снова откинулась на подушки.
   Энджела прислушалась к дыханию Шона. Ровному. Мерному. Оно подействовало на нее, как снотворное.
   Расслабиться душой и телом. Уплыть. Кошка. Где-то за тридевять земель прыгает по крышам кошка. Кис-кис. Зарыться в подушку. И плыть… Перышко? Вернулся. Терпеливо ждет. За морем, за сотни миль отсюда. Уже скоро, дружок. Еще неделька, и все. Ну, сколько противных крыс ты поймал?
   Энджела спала.
   Перед рассветом ей приснился сон. Ей приснились хитрые создания, которые, стоило ей открыть дверь подвала, разбежались, прошмыгнули по полу, попрятались в трещинах фундамента, в слепых и душных шкафах и там ждали, чтобы упасть Энджеле в волосы, проскользнуть по шее — холодные, хрупкие, царапающиеся, кусачие существа. И что-то еще, чего мама никогда толком не могла разглядеть, но что, знала Энджела, пряталось в темноте за водонагревателем: что-то ужасное, поджидавшее ее молча и терпеливо, как Перышко — свой обед. Не заставляй меня спускаться туда, мама, прошептала она и вдруг полностью очнулась в своей постели, в гостинице.
   Энджела лежала, не шевелясь, еще придавленная бременем страшного сна. И прислушивалась. Что она хотела услышать? Движение. Звук. Что угодно, лишь бы убедиться, что она больше не спит. Вот! На улице. Шум и позвякиванье проехавшего мимо фургона молочника. Настоящие. Успокаивающие. Обыденные. Реальные.
   Почувствовав себя в безопасности, Энджела вздохнула, расслабилась и повернулась на другой бок, снова уплывая в сон.
   Звонок портье расколол ночь, как обычно, в шесть. К тому времени, как Энджела выволокла себя из постели, Шон уже встал, побрился и оделся.
   Чмокнув ее в щеку, он сказал: «Увидимся внизу» и ушел.
   Энджела беспомощно уставилась на свое отражение в зеркале над ванной. Ее обычно ясные серые глаза по контрасту с розоватыми белками казались ярко-синими, темные кудрявые волосы были всклокочены — настоящее воронье гнездо. Уж-жасно. Она показала отражению язык и с испугом увидела, что он белый. Энджела потянулась за зубной пастой и в этот момент вспомнила свой сон. Она вздрогнула. Может быть, полученная в детские годы травма, похороненная где-то в глубинах горошины ее мозга? Сексуальные проблемы? Признак беременности? Она взвесила возможности. Что там говорил про всяких ползучих страшилок Фрейд? Энджела пожала плечами. После возвращения нужно будет спросить Фиону. Энджела шагнула под душ.