Ее плач превратился в рыдания, такие же горестные, как крики чаек над их умершей подругой.
   – Ты считала безумием то, что я заботилась о бабушке. Ты ненавидела меня!
   – Я ненавидела то, что ты отдала ей свою жизнь. И что ты все свои мечты оставила в той коробке на чердаке. У тебя был такой талант, а ты сдалась.
   Она сердито щелкнула пальцами.
   – А что бы сделала ты? Засунуть бабушку в дом престарелых, чтобы она там ела пудинг и играла в бинго с сиделками, которым все до смерти наскучило, и которые не подозревают, какой она была умницей и красавицей?
   – Не знаю. Может быть, я бы поступила точно так же. Но неужели из-за этого так трудно было меня отпустить?
   – О, Сара, прости меня. В то лето, когда ты уезжала в колледж, я чувствовала себя такой несчастной. – Голос ее обволакивал мое сердце и все сильнее стискивал его. – Чем ближе был день твоего отъезда, тем мне становилось хуже. Я начала копить мои таблетки от астмы.
   – Странно. Я помню, что ты той весной плохо дышала, но я никогда не сопоставляла факты.
   – Я пыталась это от тебя скрыть. Я хотела, чтобы у тебя было блестящее будущее. Но я думала, что ты сможешь добиться всего и при этом остаться рядом со мной. После аварии я не думала о том, почему я нажала на педаль. Я думала только о том, что, если бы ты любила меня, ты бы изменила свои планы. Вот о чем я помнила многие годы.
   – Я, должно быть, поняла это и забыла, потому что я помню одно: я была очень сердита, и этот гнев изматывал меня.
   – Я думала: я не оправдала твоих надежд как мать, иначе ты бы осталась.
   – Разве ты не понимаешь, что выполнила свою роль матери правильно, потому что я смогла уехать?
   Она медленно покачала головой.
   – Я много раз говорила это себе, но в глубине души я этому не верю. Я была верна своей матери, и я считала, что любящая меня дочь будет верна мне.
   – Но верность можно выражать по-разному! Разве я не была верна твоему духу? Разве я не сохранила верность твоим мечтам? Все эти годы я так хотела, чтобы ты мной гордилась, а ты меня хвалила, но всегда добавляла какое-нибудь саркастическое замечание. Теперь-то я понимаю почему! То, чего добилась я, напоминает тебе о том, от чего ты отказалась. Единственным способом избежать этой ситуации было бы принести ту же жертву, что принесла ты.
   – Но, Сара, – сказала она. – Я действительно горжусь тобой!
   Мама встала и села рядом со мной, и мы, обнявшись, заплакали. Нам обеим стоило о многом подумать.
   Через некоторое время она ушла спать, а я осталась смотреть телевизор. В полночь она вернулась в гостиную и сказала:
   – Почему бы тебе не выключить телевизор и не поспать?
   – Я совсем не хочу спать.
   – Хочешь, я намажу тебе ноги лосьоном, как я делала это когда-то раньше?
   Эта мысль показалась мне привлекательной, и я согласилась. Я принесла лосьон и полотенце из ванной и растянулась на софе. Она уселась на другом ее конце, положила мои ноги себе на колени и начала их растирать. Она сказала, что всегда считала пальцы моих ног красивыми.
   Я чувствовала, как из моей груди уходит старая-старая боль, и впервые поняла, с чем она была связана. Мне нужна была моя мать, несмотря на все ее недостатки, и я очень ее любила.
   Утром я лежала на диване у Данидэллоу и подводила итог тому, что случилось накануне вечером. Понимание принесло мне облегчение, и я больше не ощущала такого гнева и страха. Я сказала:
   – Я чувствовала себя такой виноватой, что отняла себя у нее.
   – Я думаю, – сказала Данидэллоу, – что любовь Ника к тебе была очень похожа на любовь твоей матери. Но до того как он попытался тебя душить, твое неосознанное убеждение в том, что она пыталась убить тебя, не проникало в сознание. Именно это нарождающееся убеждение и подавляло тебя, оно и создавало у тебя ощущение, что ты не можешь дышать.
   Все вдруг встало на свои места – я поняла, почему я пропустила признаки все возрастающей депрессии Ника, почему чувствовала такое отвращение к его знакам внимания, почему так боялась брака. То, что Ник сначала напомнил мне моего отца, было ерундой по сравнению с этим: я боялась, что никогда отсюда не выберусь. Мне казалось, Ник скорее убьет меня, чем отпустит.
   Данидэллоу сказала:
   – Этот кризис с Ником поднял вопрос, который мучил тебя годами: может ли кто-то тебя по-настоящему любить и одновременно не сломать тебя?
   – Это объясняет, почему я часто выбирала мужчин, которые не были полностью преданы мне. Если они были как бы на расстоянии, мне не приходилось беспокоиться, что они поглотят меня.
   – Верно. Но если мужчина все же хочет быть с тобой, если он способен любить тебя и не сломать, перед тобой встает другой вопрос; можешь ли ты позволить ему любить тебя и при этом не бояться, что обладание тобой в конце концов разрушит эту любовь?
   Я пошла в суд, а вопросы эти не выходили у меня из головы.

60

   Нашим первым свидетелем был Херб Танненбаум, у него были светлые кудрявые волосы, маленькие голубые глаза и немного чувствовался бруклинский акцент. В университетской больнице он возглавлял кафедру психологии, он был специалистом по больным с пограничным состоянием и уже давал показания на нескольких процессах.
   Танненбаум предложил Нику серию тестов и использовал результаты этого тестирования для подкрепления своего мнения. Он сказал, что у Ника был «синдром Дон-Жуана», что невозможность соблазнить меня привела его в ярость и натолкнула на мысль имитировать попытку самоубийства, чтобы преследовать меня судебным порядком.
   Когда Ник это услышал, он стукнул кулаком по поручню своего кресла, и несколько молодых женщин позади нас засвистели. Чтобы его успокоить, Атуотер положила ему руку на плечо и что-то прошептала.
   Когда перешли к перекрестному допросу, Атуотер начала выискивать слабые места в утверждениях Танненбаума. Система подсчета очков, использованная им, была не очень-то популярна, не так ли? Его последние научные разработки касались перекормленных мышей, не правда ли? Если с пациентом дурно обошелся психотерапевт, может ли он прийти в ярость? Разве это не нормально, чувствовать ярость?
   – Доктор Танненбаум, – продолжала она, – у меня в руках действующий справочник по диагностике и статистике Американской ассоциации психологов. Можете ли вы мне указать в нем «синдром Дон-Жуана»?
   – Там он не указан.
   – Значит, вы придумали этот диагноз?
   – Вовсе нет. Он уже много лет используется в специальной литературе и относится только к части поведения человека.
   – А на каком основании вы использовали этот термин по отношению к моему клиенту?
   – У него множество краткосрочных романов с женщинами.
   – А разве это необычно, что такой красивый, как мистер Арнхольт, мужчина имеет много связей с женщинами?
   В зрительном зале засмеялись, а губы Ника искривились в усмешке.
   – У меня на этот счет нет научно обоснованных данных. Но я знаю, что мужчина, который не имеет стойкой привязанности к одной женщине, часто ищет постоянного утешения в бесконечном покорении все новых и новых женщин.
   Голос Атуотер стал резким.
   – Может ли возникнуть такое впечатление, если мужчина тщеславен и у него не было времени, чтобы завязать прочную связь?
   – Может.
   Атуотер помолчала и переключилась на другую тему.
   – Доктор, признаете ли вы, что мистер Арнхольт находится в депрессии, что состояние его хуже, чем было два года назад, и что он винит в своих сегодняшних проблемах доктора Ринсли?
   – Да.
   – И даже если не принимать во внимание сексуального контакта, может ли он обвинять доктора Ринсли в своем состоянии и искать защиты в суде?
   – Конечно, обвинять ее в своем состоянии он может, но это не означает, что она ответственна за него.
   Меня обрадовал такой аргумент, но Атуотер, завершая свое выступление, использовала теорию Танненбаума против него самого, это был отличный логический прием.
   – Доктор, давайте на мгновение предположим, что версия доктора Ринсли правильна – она отвергла сексуальные притязания мистера Арнхольта, он рассердился и впал в состояние прострации. Разве не наступил тогда такой момент в психотерапевтическом лечении, когда они оба оказались в безвыходном положении? Он требует чего-то от нее, она отказывает, а лечение не движется?
   – Да, это возможно.
   – А при таких гипотетических обстоятельствах разве не следовало доктору, как профессионалу в своем деле, направить этого пациента к другому психотерапевту?
   Танненбаум попался в ловушку, и теперь корчился и извивался, пытаясь тянуть время и посматривая на Андербрука.
   – Если такой случай, то ответ «да». Но, по-моему, случай не такой.
   В конце концов он вынужден был признать, что Атуотер права: если лечение зашло в тупик, мне следовало отправить Ника к кому-нибудь из моих коллег.
   Потом Андербрук попытался возместить нанесенный нам урон:
   – Доктор Танненбаум, это ваше мнение, что лечение мистера Арнхольта зашло в тупик?
   – Нет. Я думаю, что он еще был в середине лечения, и если бы он хотел принять ограничения, которые предлагала доктор Ринсли, его состояние продолжало бы улучшаться.
   Присяжные начали кивать и что-то говорить, и я поняла, что они поверили в версию о тупиковой ситуации в лечении Ника и считали, что мне следовало отказаться от него. Это и в самом деле было так.
   Следующий день был посвящен показаниям Джеймса Ремера, специалиста по депрессивным состояниям.
   Он был высоким и долговязым и выглядел несколько нелепо, но Андербрук заверил меня, что он твердо стоит на своих позициях и поможет дать объяснение депрессии Ника.
   Ремер познакомил присутствующих с результатами собственных научных исследований, которые продемонстрировали, что «расстройства депрессивного характера часто прослеживаются в разных поколениях одной семьи».
   Андербрук воспользовался этим и задал вопрос:
   – Учитывая, что родная мать мистера Арнхольта совершила самоубийство, могут ли и у мистера Арнхольта развиться расстройства депрессивного характера, переданные ему по наследству?
   Ремер ответил очень хорошо:
   – У него, вероятно, будут повторяться приступы депрессии, но не только из-за генетической предрасположенности, но также потому, что его мать бывала в депрессии. Наши исследования показывают, что находящиеся в депрессивном состоянии матери часто не могут удовлетворять ранних потребностей ребенка, а это закладывает основы для того, что и у ребенка в дальнейшем развивается депрессия.
   Начался перекрестный допрос, и Атуотер выплеснула на Ремера множество хитро поставленных вопросов. Основано ли мнение Ремера о депрессии Виктории Арнхольт на чем-то реальном или является чистой воды спекуляцией? Согласен ли он, что Ник мог находиться в депрессии также и потому, что жизнь его изменилась к худшему? Следовало ли доктору Ринсли убедиться, существуют ли у Ника планы самоубийства, если у него была генетическая предрасположенность к депрессии?
   Ремер упорно отстаивал свое мнение, его не запугали нападки Атуотер, я же с каждым вопросом ввергалась во все большее уныние.
   Тот вечер был для меня самым тяжелым в ходе процесса. Я терзала себя упреками. Мне следовало более тщательно разобраться в своих собственных реакциях на Ника, следовало самой проконсультироваться по поводу Ника у психотерапевта или даже пройти у него целый курс. И уж, во всяком случае, необходимо было порекомендовать ему другого специалиста, задолго до того, как я наконец на это решилась. Он явно демонстрировал признаки глубокой депрессии, а я бежала от них. Я чувствовала, что заслуживаю наказания за преступную халатность.
   На следующий день Андербрук вызвал в качестве свидетеля невропатолога. Суть его показаний сводилась к тому, что пристрастие Ника к наркотикам и алкоголю было более вероятной причиной расстройства его памяти, чем эмоциональное состояние. Атуотер в свою очередь спросила его, может ли депрессия повлиять на память, и ему пришлось согласиться. Я была поражена осведомленностью Леоны Атуотер, и против собственной воли восхищалась ею.
   По дороге к Данидэллоу в тот вечер я услышала еще одно сообщение в выпуске новостей:
   – Недавние показания на процессе по делу о сексуальных отношениях между пациентом и психотерапевтом показывают, что, даже если с доктора Ринсли снимут обвинение в сексуальных отношениях, ее могут обвинить в преступной небрежности как врача.
   Весь город анализировал мое поведение и размышлял о моем будущем. Я была как футбольная команда перед Кубком чемпионов. Насколько я знала, передачи обо мне велись даже в Лас-Вегасе.
   Когда я улеглась на диван в кабинете Данидэллоу, я немного расслабилась. Для меня было огромным облегчение в эти дни почувствовать себя в безопасности, оказаться с человеком, который тебя внимательно выслушает. Она, словно губка, впитывала мои переживания по поводу процесса, рассеивала некоторые сомнения и тревоги. Наконец я смогла рассказать ей о сне, который мне приснился прошлой ночью.
   – Я – на процессе по делу о воровстве сердца. Я даю показания; а в число присяжных входят все, кого я знаю – мои родители, тетушка Лидия, Паллен, Умберто, Кевин, Вэл, Линда, Морри. Появляется судья, и оказывается, что это я сама, только в черных одеждах, постарше возрастом и очень суровая.
   Я объясняю, что не воровала сердце Ника, он отдал мне его на сохранение, и я очень бережно с ним обращалась. Потом адвокат истца достает человеческое сердце, подходит ко мне и показывает мне его, а с него все еще капает кровь, и оно бьется. Он говорит:
   И это вы называете бережным отношением?
   Я думаю, что мне всю жизнь придется страдать оттого, что я повредила это сердце. Потом встает моя мать и подает адвокату коробку, чтобы он положил туда сердце. А когда он это делает, она берет коробку и говорит: «Я могу позаботиться о нем». Коробка была похожа на ту, в которой хранились ее рисунки и бумаги, предназначавшиеся для Парижа. Данидэллоу ждала моих ассоциаций.
   – Может быть, моя мать наконец возьмет часть ответственности на себя. Я на это надеюсь. Я устала слушать обвинения в том, что из-за меня не сложилась ее жизнь. Я устала чувствовать себя виноватой.
   Данидэллоу откашлялась.
   – Ты ненавидишь ее слабость и отрицаешь ее в себе. В себе ты любишь силу и отрицаешь ее в ней.
   Вот истинная причина твоей вины.
   Я была поражена. Такой раскол во мне? То, о чем я говорила Нику?
   – Я не могу в это поверить.
   Данидэллоу наблюдала за моими колебаниями.
   – Ты имеешь в виду, что я отрицаю ее силу? Даже не вижу ее? Почему же она не бросила моего отца? Почему она сделала из себя служанку?
   – Существует сила разная. Есть, например, сила терпимости и мудрость прощения.
   Это была новая мысль о моей матери. Я никогда не рассматривала ее жизнь под таким углом зрения, я ушла от Данидэллоу, чувствуя себя униженной.

61

   Следующий день был посвящен свидетельским показаниям Захарии Лейтуэлла, для меня они были самыми мучительными.
   Когда я прибыла в суд, Ник уже сидел рядом с Атуотер и просматривал какие-то бумаги. Проходя мимо него, я взглянула в его открытый портфель и, к своему удивлению, увидела пачку с красными карандашами. Моими красными карандашами, я была в этом уверена.
   Но почему только красные? Я села, изо всех сил пытаясь вспомнить, не рассказывал ли он мне что-нибудь о красном цвете? Красный, красный. Красные карандаши, его красный шарф. Вероятно, именно он срезал мои красные розы в канун Дня Всех Святых, ведь не хватало только красных роз. Но почему же красные, черт побери?
   Но эта загадка недолго мучила меня. Андербрук считал, что будет лучше, если Захария начнет с разговора о моем сексуальном влечении к Нику. Всегда разминируйте заранее поле противника, объяснял Андербрук.
   Это было ужасно. Когда Захария описывал возникшие у меня чувства, по поводу которых я и обратилась к нему за помощью, я сконцентрировала свое внимание на Вайолет Найт, которая теребила одну из своих сережек в форме колечка.
   Я так вспотела, что на моей розовой шелковой блузке остались пятна под мышками. Присяжные и репортеры наслаждались пикантными подробностями, словно истосковавшиеся подростки.
   Во время обеденного перерыва, когда я выходила из туалета, мимо меня прошел Ник.
   – Я знал об этом, – сказал он, и его глаза сверкнули голубым пламенем, прежде чем он отвернулся. Еще полчаса щеки мои горели.
   Выложив самую деликатную часть информации, Захария перешел к вопросу о моей компетентности и ответственности. Он подробно описывал мое старание, изучение дополнительной литературы, борьбу за то, чтобы достигнуть взаимопонимания с Ником. Его слова успокоили меня. Я работала усердно, я предприняла исключительные усилия, чтобы вывести Ника из его состояния, я много сделала, чтобы помочь ему.
   – Итак, доктор Лейтуэлл, – спросил Андербрук, – вы утверждаете, что лечение, проводившееся доктором Ринсли, выше общепринятых стандартов?
   – Лечение пациентов, подобных данному, настолько трудно, что многие врачи просто отступают. Доктор Ринсли не сдалась и продолжала работать с ним.
   Для большей убедительности Захария посмотрел прямо на присяжных.
   – Иногда применение химиотерапевтического лечения настолько ухудшает состояние онкологического больного, – что он предпочитает умереть. Но доктор обязан предложить такое лечение, а дело пациента решать, хочет ли он лечиться. Есть ли здесь сходство с данным случаем? У мистера Арнхольта возник своего рода эмоциональный рак – страсть к собственному психотерапевту вырвалась из-под контроля. Лечение заключалось в том, чтобы понять это, преодолеть и идти дальше. Не бросать его, не отсылать его еще к кому-то, где подобная ситуация могла бы повториться. А когда доктор Ринсли наконец убедилась, что пациент никогда не сможет, общаясь с ней, совладать со своими чувствами, она порекомендовала ему обратиться к другому доктору. Этого требовала врачебная этика, именно так она и поступила.
   Потом Захария высказал идею, которая до этого только затрагивалась: нынешняя депрессия Ника была вызвана его неспособностью работать с психотерапевтом, а также тем, что он причинил вред единственному человеку, который о нем заботился – мне. Это противоречило утверждению Атуотер, что депрессия Ника объяснялась моей профессиональной несостоятельностью.
   Захария объяснил, почему он пришел к такому заключению.
   – Промежуточная фаза психотерапевтического лечения трудна и болезненна, это время, когда пациент потерял свои старые ориентиры, и он еще не получил новых, не обрел оптимистического взгляда на мир. Мистер Арнхольт и находился на таком мучительном этапе. Он был подобен иммигранту, который прибыл в новую страну и еще не умеет говорить на языке этой страны, не понимает ее обычаев. Он чувствовал себя неуютно, он не понимал языка эмоций, не был уверен, что сможет когда-нибудь чувствовать себя комфортно в этом новом мире. И порой иммигрант, вместо того чтобы адаптироваться к этой новой стране, бежит обратно на родину, где все ему знакомо, хотя он и был там несчастлив. Так и наш пациент – он попытался убедить доктора Ринсли, чтобы она занялась с ним сексом и положила конец психотерапевтическому лечению.
   – Как вы думаете, почему мистер Арнхольт решил поступить так? – спросил Андербрук.
   Захария придвинул к себе микрофон.
   – Невозможно предсказать, у кого есть мужество продолжать лечение. Это качество не во власти психотерапевта.
   Мысленно я посылала Захарии тысячи благодарностей, как и во множестве других случаев, чувствуя к нему глубокую признательность. Он напомнил мне о том, о чем я так часто забывала: психотерапевтическое лечение только отчасти зависело от меня. Значительная часть успеха зависела от пациента.
   В тот день я заметила, что Ник установил дружеские отношения с Вайолет Найт. Складывая свои бумаги в ожидании, пока Андербрук закончит последний разговор с судьей, я взглянула на Вайолет и Ника. По ее смеху я поняла, что Ник говорил что-то забавное, он соблазнял ее.
   Она смеялась, прикрыв рот рукой, и я заметила, что смотрит он не на ее лицо, а на ее руку: пальцы ее были накрашены ярко-красным лаком. Таким же блестящим, как у Кенди.
   Конечно же, – осенило меня. Его влечет к женщинам, которые напоминают ему о Кенди. Он сам был подобен Кенди. Обольстителен и сексуально несостоятелен. А Кенди, вероятно, предпочитала красный цвет. Почему бы еще его так влекло к этому цвету?
   Теперь до меня дошло, что все это значило. Ник, сам того не осознавая, спустя столько лет все еще пытался сохранить какую-то связь с Кенди. Он очень смутно помнил родную мать. Родной матерью для него стала Кенди.
   Если бы совсем недавно я не разобралась в своих отношениях с моей собственной матерью, я наверняка не установила бы этой связи. Но сейчас все было совершенно ясно. Ник все еще любил Кенди, он нуждался в ней так же, как машина в моторе. Без нее он не мог двигаться вперед.
   Когда мы вышли из здания суда, я сказала Андербруку:
   – Я хочу встретиться с Кенди Лейнхерст. Одна. Он быстро пошел к своей машине. Когда мы укрылись в ней от любопытных слушателей, он сказал:
   – Дела и так идут неважно. А она, как свидетель, настроена враждебно, и даже если она подтвердит вашу версию о детстве Ника, что из этого? Это ничего, черт побери, и не меняет. – Он тронул машину и направился к выезду, явно раздраженный моей непредвиденной выходкой.
   – Я все это знаю. Но меня не оставляет ощущение, что если я смогу с ней поговорить, это мне каким-то образом поможет.
   – Период открытий прошел. Список свидетелей утвержден. Даже если судья и разрешит ей дать показания, это нам никак не поможет. Если хотите, поезжайте, но это – бесполезная затея. Только ни о чем не проболтайтесь ей. Насколько мы знаем, она беседует со своим сыном каждый день. Так что держите язык за зубами. Запомнили?
   – Запомнила.
   – Потом позвоните мне и расскажите, как это прошло.
   – А если будет поздно?
   – Тогда позвоните мне в шесть утра.

62

   Едва поздоровавшись с матерью, я набрала номер Кенди. Говорила она как-то по-детски. Я представилась и спросила:
   – Вы следите за ходом процесса по телевизору? Последовала небольшая пауза.
   – Конечно. Каждый день. Мой сын очень красив, не правда ли?
   Я постаралась не заметить скрытого смысла ее слов.
   – Уверена, что вам приятно наблюдать за ним. Но я считаю, что ему необходима ваша помощь. И мне тоже нужна ваша помощь.
   Она разговаривала гораздо мягче, чем тогда, у себя дома.
   – Я уже говорила, что не хочу, чтобы меня впутывали в это дело.
   – Я и не прошу вас об этом. Я просто прошу вас поговорить со мной о Нике.
   – Моего мужа сейчас нет в городе. Даже если бы я и хотела встретиться с вами, то только в его присутствии.
   В ее броне была трещина. И я поняла кое-что новое в ней, поняла, сравнивая ее со своей собственной матерью. Несмотря на то, что она сделала, она чувствовала себя уязвленной и неправильно понятой, ей до боли хотелось установить контакт с Ником.
   Я заговорила быстро и эмоционально.
   – Миссис Лейнхерст, может быть, если бы мы поговорили с вами об этом, вы нашли бы путь к Нику. Мне надо понять, что произошло между вами, думаю, что и вам тоже.
   – Вы просто хотите укрепить свои позиции.
   – Сомневаюсь, чтобы в данный момент вы могли укрепить мои позиции.
   – Тогда в чем же смысл?
   Я немного помедлила, стараясь правильно сформулировать свою мысль.
   – В том, что это ложное обвинение глубоко меня ранило, и я должна во всем получше разобраться.
   Может быть, это ее тронуло. Может быть, она знала, что такое быть оболганной. Последовало длинное молчание.
   – Только вы? Никаких адвокатов? Никакого магнитофона?
   – Только я. Можете меня обыскать, когда я приду. Через час я была у ее двери. Мне пришлось сначала остановиться на Вестсайд-Молл, чтобы отвязаться от следовавшего за мной репортера.
   В коридоре я открыла сумочку и позволила Кенди обыскать меня с головы до ног, чтобы проверить, не спрятан ли где-нибудь микрофон. Убедившись в моей честности, она провела меня в гостиную и предложила чаю.
   Пока я ждала, я вспомнила, что Ник у меня дома тоже попросил чаю. Она вернулась с двумя полными чашками и аккуратно поставила одну напротив меня. На этот раз на ней были черные легинсы и длинный белый свитер, между ремешками сандалий сверкали ярко-красные ногти.
   Я улыбнулась. Раньше я была слишком воинственно настроена по отношению к ней.
   – Ник все мне рассказал о своих детских годах, которые он провел с вами. Пожалуйста, не считайте, что я буду вас осуждать. Я уверена, что вы в то время делали все, что могли.
   Она села и стала теребить свое обручальное кольцо.
   – Что же он вам рассказал?
   Я посмотрела ей прямо в глаза.
   – Все. Включая ваши сексуальные контакты.
   – Я была ему хорошей матерью! – страстно произнесла она.
   – Я вам верю. – Я перешла на нейтральную территорию. – Расскажите мне, как все это началось. Как вы встретились с отцом Ника?
   Она отпила немного чаю.
   – Мне было восемнадцать лет. Я сбежала из дому и жила в однокомнатной квартире, работала в баре. Николас часто заходил туда, сидел и пил до закрытия бара. Он оплакивал гибель своей первой жены, и я ему сочувствовала.
   – Что он рассказывал о ней?
   – Что она покончила с собой. Он говорил, что она была всегда подавлена, не могла заниматься домашним хозяйством или заботиться о Ники. Он винил себя в ее самоубийстве. Его мучила совесть. Поэтому он так много пил.