Карпущенко Сергей
Коронованный странник

   Сергей Карпущенко
   Коронованный странник
   НЕЧТО ВРОДЕ ПРОЛОГА, ИЛИ ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ
   Наталья Петровна Доценко была помещена в психиатрическую больницу № 4 Петербурга в 199... году с диагнозом "маниакально-депрессивный психоз". Шестидесятидвухлетняя женщина на психические расстройства прежде не жаловалась, психических больных в роду не имела, в школе и в институте училась прекрасно, до пенсии работала на одном и том же месте, в Публичной библиотеке. В больнице, на маниакальной фазе, у Доценко отмечалось веселое настроение: она могла в течение нескольких часов демонстрировать соседкам по палате то, как нужно танцевать старинные танцы - контрданс, менуэт, гавот, полонез, мазурку, польку. Закрепив на поясе одеяло, больная показывала товаркам, как поддеживать бальное платье, поднимаясь и опускаясь по лестнице или во время реверанса. В столовой она учила всех правильному поведению, умению пользоваться ложкой (вилок и ножей там не держали), а потом, после приема пищи, пела песни и арии из опер на французском и немецком языке, читала стихи и декламировала наизусть целые страницы из классических романов. И в период пребывания Натальи Петровны на маниакальной фазе болезни её любили все, включая медсестер и врачей, несмотря на крайнюю её назойливость.
   Но совсем другого человека видели все в Доценко, когда натупала депрессивная фаза заболевания. Она неподвижно сидела на кровати, крепко сцепив на коленях руки, и смотрела куда-то в угол палаты. Не танцевала, не ела, не замечала ни больных, ни врачей. Но состояние заторможенности внезапно сменялось сильным возбуждением, и Наталья Петровна билась на постели в истерике, кричала, что обделена судьбой, что во всем виноват "коронованный негодяй, лицемерный и трусливый, по вине которого погибли благороднейшие, прекраснейшие сыны России". Наталья Петровна рыдала, утверждая, что если бы не он, то в стране не утвердилась бы на тридцать лет жесточайшая реакция Николая I а большевикам бы потом не было нужды брать власть и заливать страну кровью.
   Она металась по палате, кружилась в вальсе, говорила, что слышит позвякивание шпор, шуршание эполет и аксельбантов, разговаривала с кем-то по-французски, произносила слова "господин полковник", "ваше высочество", "соблаговолите выслушать", улыбалась, громко хохотала, а потом зрачки её расширялись, и Наталья Петровна бросалась то к одной, то к другой больной, оторопело смотревших на её буйство. Она называла их хамками, вонючками, кухаркиными дочерьми, кричала, что никто из благородных никогда не подал бы им руки, и только они, равнодушные, черствые и необразованные, виноваты в том, что происходит в стране, и ей приходится терпеть их присутствие, хотя она дворянка, а её отец был академиком, которого расстрелял кровопиец Сталин. И больная пыталась посильнее ущипнуть женщин, схватить за волосы, ударить, плюнуть в лицо.
   Но потом психопатка успокаивалась, возвращалась к своей постели, доставала из тумбочки толстую тетрадь с ветхой, но тщательно подклеенной обложкой. Опасливо закрывая её рукой, принималась листать, тихо плакала и все твердила: "Ах, папа папа! Если бы случай не свел тебя с этими проклятыми документами, ты был бы жив, жив!" Так она и сидела день и ночь с тетрадью на коленях, и никто, даже главврач, не мог убедить Наталью Петровну лечь в постель. Только инъекция тофранила делала женщину послушной, и она засыпала, не выпуская из тощих рук свое сокровище с желтыми, замусоленными страницами.
   Она умерла от кровоизлияния в мозг, а поскольку родных у покойной не было, то старая тетрадь, которой умершая так дорожила, перекочевала в ящик стола главного врача больницы, потому что психиатру давно уже хотелось взглянуть на записи, так волновавшие пациентку. Врач работал над докторской диссертацией, стемясь доказать ученому миру, что бред сумасшедших по своему содержанию может вести к пониманию некоторых тяжких заболеваннй душевной природы. Но, ознакомившись с записями, врач разорчаровался: для него они интерес не представляли, являясь сухим по форме перечнем этапаов чьей-то исследовательской деятельности на поприще исторической науки.
   Судя по подписи, поставленной на последнем листе, тетрадь была заполнена записями, сделанными академиком Петром Мефодьевичем Доценко, отцом Натальи Петровны. Вначале академик сообщал, что его вызвали в Народный комиссариат внутренних дел для изучения дел, обнаруженных в архиве, находящемся в Ленинграде, в период проведения ремонтных работ, когда за снесенной капитальной стеной нашли вместительный тайник. Документы лежали в тайнике более ста лет, но по причине сухого микроклимата совсем не пострадали. Но вовсе не это обстоятельство удивило академика - внимательно изучив бумаги, он был поражен тем, что исторические события конца первой трети XIX века, имевшие место в России, получали иное толкование. Главные действующие лица этих событий действовали не так, как об этом писалось в учебниках и даже в солидных монографиях. Хорошо известные факты, хоть и оставались фактами, но неожиданно приобретали иную окраску, будучи следствием совсем иных человеческих мотивов.
   Доценко сообщал, что, по изучении дел, он составил пространную записку с изложением результатов работы, и тут же не преминул высказать свои соображения по поводу того, что найденные документы способны перевернуть привычные представления об историческом процессе, протекшем за последние сто с лишним лет, однако предлагал незамедлительно опубликовать их. Академик считал, что таким образом будет восстановлена истина. В заключение Доценко сообщал о том, что за ним установлена слежка и сетовал на самого себя за поспешное предложение предать гласности содержание найденных бумаг...
   Поразмышляв над прочитанным пару вечеров, врач вскоре забыл о тетради и порой вспоминал о ней с улыбкой, уверившись в том, что не академиком Доценко была заполнена она, а психически больной женщиной, бредившей иллюзиями, которые переносили её в иной мир, где шуршали бальные платья, сверкала бахрома эполетов, звенели шпоры, где все говорили по-французски, верили в справедливость и где не оставалось места для хамства торгашей и нищенского подаяния, называющегося пенсией.
   А как-то раз, находясь в компании, врач разговорился с одним литератором и с улыбкой., боясь, что тот сочтет его предложение неуместным. порекомендовал ему прочесть записи больного человека, способные дать пищу для размышлений о природе человеческой натуры и, возможно, послужить фундаментом для занимательного романа, не исторического, конечно, а в некотором роде мистифицирующего читателей.
   Писатель, давно уже испытывающий некоторый духовный вакуум и дефицит вдохновения, взяв у врача записки Доценко (или его дочери) со снисходительной улыбкой, был тем не менее потрясен прочитанным и, не боясь. что и его самого может постигнуть участь несчастного академика, написал повесть, связав факты, почерпнутые в тетради, мостами воображения, будучи всецело уверенным в том, что сами факты могли быть в истории нашего Отечества.
   ЗАГОВОР В БОБРУЙСКЕ
   Да, недаром Александр Павлович, русский император, в глубине души счиатл себя военным стратегом. Как можно было отказаться от проекта генерал-майора Оппермана, когда последний в 1810 году принес ему проект строительства сильной крепости на возвышенном месте. там, где река Бобруйка впадала в Березину.
   - Что ж, генерал, - осветилось приветливой улыбкой лицо царя, - твой план изряден. Построим крепкий опорный пункт в Полесье, и тогда вся Западная граница окажется под нашим неусыпным присмотром.
   - Все верно, ваше величество, - расстаял Опперман, - вы - гениальный провидец. При помощи Бобруйской крепости мы запрем ворота Российской империи на замок. Вся Европа станет завидовать вам.
   - Ну так возьми на себя дело по возведению крепости. В средствах можешь не стесняться. Речь идет о благе моей страны.
   - И Александр, чрезвычайно довольный собой, поднялся. давая генералу понять, что аудиенция окончена. Мог ли знать "гениальный провидец", какую роль в его судьбе сыграет крепость, о строительстве которой он отдал приказ с такой охотой и легкостью?
   - Бобруйская крепость росла быстро, как гриб на промоченной дождем земле. Согнали тысячи крестьян, привели полки, и при помощи копеечного да и вовсе бескопеечного труда, при содействии затрещин, зубокрошения и розог появился вскоре на господствующей над местностью высоте вал с целью бастионных фронтов, усиленных равелинами. Не забыл мудрый Опперман вырыть и замаскированные волчьи ямы, пороховые погреба, устроить блокгаузы и казематы для гарнизона. И один лишь Бог ведал, сколько казенных рубликов осело в карманах инженеров и подрядчиков, но состояние казны было вопросом не их заботы - главное бы к сроку поспеть, так и поспели ведь...
   В июле 1812 года корпус славного маршала Даву появился в окрестностях Бобруйска, и жерла трехсот тридцати пушек крепости смотрели на французов так грозно и авторитетно, что те прямой атаки не предприняли и только блокировали Бобруйск, что и требовалось русским, чтобы спасти армию Багратиона, сковав французские полки.
   Закончилась война. Из шестисоттысячного войска, приведенного в Россию, гордый император Франции после переправы через Березину имел едва ли тридцать тысяч. А русский император был предельно счастлив, вспоминая, что и заложенный по его указу Бобруйск в деле разгрома неприятеля сыграл не последнюю роль. Поэтому и любил Александр Павлович свое детище, как любят только самих себя, видя в удачном творении, как в зеркале, отражение собственных талантов. В 1817 году, будучи в Бобруйске, деловито оглядел окрестности, небрежно бросил:
   - Если вон на том холме враг когда-нибудь додумается поставить пушки, то с Бобруйском будет покончено. Укрепите холм, и укрепление пусть будет названо... ну хотя бы в честь Фридриха-Вильгельма Прусского.
   Никто не понял, с какой стати император выбрал для новой крепостицы такое прозвание, но не прекращавшиеся доселе работы закипели с утроенной силой, так что округа гудела, как растревоженный пчелиный улей. Все те же крестьяне, солдаты, вольные охочие люди да каторжные, которых пригнали под Бобруйск, спешили исполнить волю царя, не забывая, что гробят здоровье да и жизнь ради покоя России, способного быть разрушенным в одночасье, если какому-нибудь новому Наполеону взбрендится в голову идти воевать державу. Умирали одни - на их место пригонялись другие, чтобы с носилками и тачками, с волокушами и бадьями, с мешками из рогожи и кадушками таскать, насыпать, грузить, перекатывать, трамбовать, рыть землю и песок, возводя все новые и новые постройки Бобруйской крепости: цейхгаузы, блокгаузы, казармы. А вскоре стал подниматься над постройками цитадели и красавец собор, построенный во имя святого Александра Невского.
   Брали для строительных работ и солдат из полков девятой дивизии, расположившихся вокруг крепости лагерем. Высокими сугробами белели повсюду солдатские палатки. Офицеры же старались коротать ночи в построенных для них дощатых бараках, в избенках, а то и на квартирах обывателей в городе, огибавшем крепость наподобие подковы. Стояли теплые сентябрьские дни 1823 года, по лагерю упорно ходили слухи, что не сегодня-завтра явится в Бобруйск сам император Александр, и это раздражало многих. Нижние чины по причине спешного выступления к крепости не захватили старых, запасных мундиров, а поэтому работать приходилось в той одежде в которой они вышли бы на смотр. Как, ни береглись солдаты, заляпанные глиной мундиры отстирывать и чистить вовремя не удавалось, а поэтому командиры рот и батальонов про себя материли полковников, желая, чтобы гнев государя пал именно на их головы, когда тот заметит затрапезный вид солдат.
   ...Сумерки окутали крепость, город и лагерь, но суматоха в нем не утихала. Слышался говор нижних чинов, хриплые команды и ругань унтеров, скрип тележных колес и храм лошадей, а в одном из офицерских бараков молодой мужчина в штаб-офицерском мундире, застегнутом на все пуговицы, мерил шагами тесное пространство своего жилища, а его товарищ, совсем молодой еще, полноватый, въерошенный, сидя в одной крахмальной рубахе на узком походном топчане, лениво посасывал мундштук трубки с длинным чубуком, неодобрительно глядя на ходившего взад-вперед человека. В конце концов ему, как видно надоело смотреть на беспрерывное движение офицера и он раздраженно заговорил;
   - Серж, да прекрати ты сновать куда-сюда, будто волк в клетке. Чего растревожился? Застрелим Александра, да и дело с концом. Я, конечно, Пестелю возражал, когда он настаивал на казни всей императорской семьи, но совершенно с ним согласен был, когда он говорил: пленение государя только к междоусобице приведет. Ну, не под силу тебе в Алексашку стрельнуть, так я сам это сотворю, и не моргну даже. Сядь, охолонись! Квасу вон выпей. Твои черниговцы отменный суровец* ((сноска. Кислый квас для окрошки (здесь и далее примечания автора.).)) готовят, не то что мои безрукие полтавцы.
   - Да отстань ты, Мишель! - только и махнул рукой тот, кого именовали Сержем. - Дай подумать немного!
   - Ну, думай, думай, а я вот выпью...
   И молодой офицер плеснул из кувшина в жестяную кружку светлого, пенящегося кваса, а Серж продолжал ходить из угла в угол, бормоча про себя::
   - Так какое же правление сходно с законом Божьим? Такое, где нет царей. Стало быть, Бог не любит царей? Нет, они прокляты суть от него, яко притеснители народа, а Бог есть человеколюбец. Выходит, и присяга царям Богу противна? Да, противна! Господи... присяга... да что же я такое говорю? Хотя, все равно, поздно уже сомневаться...
   Внезапно противный, надсадный голос, раздавшийся у самого оконца, прервал размышления Сержа. На улице кричали:
   - Да где ж ты, сучий выродок, штаны-то свои так изорвал? Знаешь, что я с тобой, гамнюк, сотворю за оные штаны?! Кишку вырву да собакам кину! Вот сволочь!
   Послышались глухие удары, чей-то приглушенный стон, а потом и лепет:
   - Виноват, господин фельдфебель, так ить сукну уже два года минуло, нагибался, как бревно поднимал, вот и лопнули...
   - Требуха твоя сейчас лопнет, гнида! Покажу, как казенные штаны в небрежении держать!
   И снова раздались удары, а офицер с эполетами штаб-офицера подскочил к окну, разом отворил его и, высовываясь наружу, закричал:
   - Фердюк, собака злая! Доколь тиранить будешь?
   И голос, в котором вместе с виной слышалась затаенная насмешка, отвечал:
   - Ну, как прикажете, ваша сыкородие, но ить ежели сих варнаков пригляду за мундиром не учить, в срамотном виде на смотр государев выйдут. Опосля сами ж браниться станете.
   Серж ничего не сказал, только в сердцах захлопнут оконце и остановился рядом с ним в нерешительности, словно стыдясь своего поступка, а молодой человек с трубкой, улыбаясь, заметил:
   - Да, господи Муравьев-Апостол, браниться и ты мастак, Чего на фельдфебелишку-то въезля?
   Подполковник Черниговского пехотного полка не ответил, только, досадуя на себя, сдвинул красивые брови, понимая, что и сам обмерзился среди младших командиров, мордовавших солдат из страха, что перепадет от офицеров, увидевших в строю грязных, неприбранных нижних чинов.
   "С головы рыба гнить начинает, с головы! - думал он. - Да только не с головы полковых начальников, а с головы, украшенной царским венцом. Так снести её, как хочет Пестель и Мишель Бестужев? Нет, погодим! Народ, Россия нам цареубийства не простит, вечно на нас эта кровь виднеться будет. Иначе с императором разберемся!"
   Размышления Сергея Муравьева были прерваны стуком в дверь, и подполковник, давно уж ждавший этого стука. метнулся к выходу, сам дернул на себя дверь, радостный и возбужденный, прокричав: "Да заходи же!"
   Пригибаясь, чтобы не зацепиться за косяк султаном кивера, в барак прошел высокий офицер, и Бестужев-Рюмин, сразу вставший, увидел красного карабинера, недоуменно взглянувшего на молодого человека с трубкой и в голландской рубахе с кружевом, пущенным по вороту.
   - Серж, - даже не повернул он к Муравьеву головы, - ты говорил мне, что мы будем толковать с глазу на глаз.
   - Базиль, не беспокойся. Это - моя правая рука, прапорщик Полтавского полка Мишель Бестужев-Рюмин. И ты будь спокоен, Миша - перед тобой капитан восемнадцатого егерского Василь Сергеич Норов.
   Офицеры пожали друг другу руки, хотя Мишель и не сумел скрыть в своем взгляде ревности. Он немало слышал об этом Норове: герой, под Кульмом французская пуля, угодив ему в ляжку, прошла навылет, а Базиль, перевязав рану носовым платком, продолжил атаку - теперь ордена святых Анны и Владимира, о которых Мишель только грезил, украшали грудь Норова, мундир же молодого прапорщика все ещё был девственно чист. Не мог Бестужев-Рюмин, ревниво глядящий на капитана егерей, не вспомнить и того, что послужило переводу Норова из гвардии в армию - вся армия уже целый год толковала об этой истории. А случилось чрезвычайное: во время смотра в Вильне великий князь Николай, придравшись к чему-то, сделал Базилю грубый выговор, и Норов не смолчал, не попытался смущенно оправдаться, а просто вызвал брата императора на поединок, заслав к нему секундантов. Но разве мог великий князь дать сатисфакцию простому капитану? Правда, была задета честь полка, и офицеры договорились, бросая жребий, подавать в отставку через каждые дня дня. Блестящий, хорошо вымуштрованный гвардейский полк стал разваливаться, и даже сам командин дивизии генерал Паскевич не мог успокоить разгневанных офицеров. Сам император узнал об этом скандале и поспешил урезонить Николая, сказав, что грубый тон в обращении с офицерами не уместен. Скрепя сердце, Николай послал за Норовым, попытался обласкать его и утешить, да только позволил себе фразу:
   - Ах, Норов, если ты знал, как порою обращался со своими маршалами Наполеон, так не сердился бы и на мою горячность!
   - Базиль же, усмехнувшись (нговорили, что так оно и было), ответил:
   Ваше высочество, но я столь же мало похож на наполеоновского маршала, как вы - на императора Франции!
   И теперь этот гордый и смелый Базиль Норов стоял в убогом дощатом бараке перед ним, Мишелем Бестужевым-Рюминым, готовый выслушать то, что хотели предложить ему главари тайного общества.
   - А теперь, Базиль, я перехожу к главному... - заговорил Муравьев-Апостол, движением руки приглашая Норова сесть на неуклюжий табурет, но Бестужев-Рюмин, так и не выпустив из руки чубук, сделал порывистое движение в сторону Сержа, будто пытаясь этим прервать поток слов единомышленника, и с приглушенной горячью сказал:
   - Рано, Сережа, рано! Или не говорили тебе, что к господину капитану намедни сам Николай Павлович изволил заходить? Так пусть вначале господин Норов нам расскажет, о чем они с ним тары-бары разводили. Али не знаешь, что смолоду они дружны были, в бирюльки вместе играли?
   Норов метну на Мишеля горячий взгляд, полупрезрительно сказал:
   - Что ж с того, что играли? Да, было дело, когда я ещё в Пажеском корпусе учился. Ну так в чем повинен? Матушка Николая, Мария Федоровна, меня среди прочих воспитанников выделила да и в друзья сынку назначила.Отказаться, что ль? Ну, стал я с Николаем в солдатиков играть, из пушек игрушечных стреляли, крепости строили. Да только однажды стал я побеждать, а Николаша, видя это, губки свои поджал, злостью да обидой весь налился и моих солдатиков возьми да и смахни - спесь великокняжеская в нем взыграла.
   - Ну, а ты? - глухо спросил Муравьев.
   - Я-то? - усмехнулся Норов. - А в рыло великому княженку так и врезал, он - в мое, покатились по полу, сцепившись, еле нас растащили. Но после случая оного меня от особы августейшей поспешили удалить. А касаемо посещения меня Николаем Павловичем, который как главный по инженерной части прежде императора в Бобруйск приехал, так и впрямь - был у меня, примирения искал, говорил, сколь вольготней жизни гвардейцев петербургских: побалуются летом в Красном Селе, в лагерях, а потом - в столице живи да токмо в караулы дворцовые ходи, нехлопотные и приятные. О кухмистерских роскошных рассказывал, об актерках...
   - Или не соблазнились? - не скрывая ехидства, спросил Мишель.
   - Нет. Пусть уж грязь белорусская да избушки заместо квартир петербургских, лишь бы только не под пятой державных глупцов сидеть. Не по моей натуре бытие сие.
   Муравьев кинулся к Норову, страстно обнял его, голову в сторону Бестужева скосив, сказал, блестя слезами, мигом подернувшими его красивые глаза:
   - Ну, Миша, и ты ещё сомневался в этом офицере? Он самодержавно больше нагего ненавидит, деспотию чует не понаслышке, а собственным нутром гадость её прочувствовал. А ты гримасы недоверия корчишь. А все от младости лет да от неопытности. Наш Василий Норов, наш, и так же не приемлет унижение народа, поселения военные, воровство да казнокрадство. Нет, не гони его, Миша, не гони!
   - Бестужев-Рюмин сумущенный, устыдившийся собственного злосердечия, проистекавшего, как он сам понимал, от одной лишь зависти к герою-капитану, выколачивая из трубки выгоревший табак, проговорил:
   - Ладно, Серж, гнать господина Норова не стану. Выкладывай ему, что от него хотели. Да не велишь ли ты вначале денщику поставить самовар да и водки принести. Беседа, смекаю, долгой да трудной будет.
   Муравьев-Апостол, страшно довольный тем, что его молодой соратник проникся наконец доверием к такому нужному для д е л а человеку, как Базиль Норов, кинулся к сеням весь радостный и возбужденный, дверь распахнул и прокричал:
   - Федька! Федька! Да где же ты, шельмец?
   - Да здесь я, вашесывородие, куды ж мне деться...
   - Ставь самовар да в шинок слетай за портером, бутылок десять возьми, а водки уж не надобно! - И, обращаясь к офицерам, с улыбкой добавил: Водка в сем серьезном разговоре только помехой станет.
   Скоро в сенях загудел самовар, явился портер в бутылках узкогорлых, зеленого стекла. На столе закуска появилась - хлеб, белорыбица слабого посола, выловленная в Бобруйке. Федька ловко выбил пробки, и по жестяным походным кружкам расплескали темный, духовитый портер. Норов, снявший кивер, примостивший его на соседний табурет, одной рукой проигрывал султаном, другой за ручку мятой, видавшей виды кружки взялся:
   - Ну, так за что же выпьем, господа?
   Серж, весь говорящий от радости и нетерпения, кружкой своею ударил о кружку Норов так сильно, что расплескалось пиво, но даже и не обратил внимания на это Муравьев-Апостол, заговорил со страстью, но приглушенно:
   - Ах, Базиль, не знал бы ты, как рад я! Вижу, что дело наше окончится удачей, и ты этому окажешь содействие прямое.
   - Ну так в чем же суть дела? - пригубив потртер и губы облизав, спросил егерский капитан, осознавая свою значимость, хоть и не знал пока, что делать нужно.
   - А вот в чем! Ты задачи и цели общества нашего знаешь по тем запискам, что я тебе давал читать. Знаю, что самодержавие тебе ненавистно так же, как и нам, и вот настало время прекратить все пустые разговоры и действовать начать!
   Вдруг нервное лицо Муравьев-Апостола как-то внезапно перекосилось, точно от испуга или внезапно явившейся мысли. Он поднялся с табурета, подскочил к двери, что вела в сени, приоткрыл её, прислушался, вздохнул облегченно: "Нет, почудилось..." - назад вернулся, строго заговорил:
   - Если не ты окажешь нам содействие, Базиль, то и не на кого больше будет положиться. Завтра, сам знаешь, в крепость приезжает император, и, если вознамерился ты посвятить себя установлению в России республиканского правления, то должен будешь оное совершить. Роту егерей, коей ты командуешь, как известно, поставят на ночной караул в доме, где разместится Александр. В твоих руках судьба державы...
   - И все-таки пока не понимаю, - улыбался Норов, потягивая из кружки портер.
   - Как не понимаешь?! - вспылил Бестужев-Рюмин. - Да он смеется просто! Эдакое недомыслие изображает!
   Прапорщик даже вскочил со стула, с кружкой, расплескивая пиво, метнулся туда-сюда, но сильной рукой Сержа был возвращен на место.
   - Сердце свое уйми, Мишель, - властно сказал Серж. - Сейчас Базилю я все растолкую. Ну, слушай... Ночью, находясь на карауле, пройдешь ты в спальню Александра, осторожно, тихо его разбудишь, дуло пистолета ко лбу его приставишь и скажешь так: "Ваше величество, вы арестованы". Уверен, у императора поджилки затрясутся, и он на все пойдет...
   - На что же, собственно?
   - Во-первых, на отречение. Мы будем держать его в каземате до тех пор, покуда он не подпишет указа о ведении конституции!
   - Что-то плохо разумею, - пожал плечами Норов. - Если вначале Александр подпишет отречение, то его указ о конституции и силы-то иметь не будет.
   - Да не вяжись к словам, Базиль! - вновь поднялся Бестужев-Рюмин. Вначале он утвердит конституционный строй, а уж потом собственное отречение.
   - Ну, а если его величество соблаговолит отказаться?
   - Кто? этот трусливый заяц, бальный плясун и паяц? - вскипел уже Муравьев-Апостол. - да он в штаны наложит, когда ты поднимешь на него пистолет! Ты начнешь, Базиль, с императора начнешь, а уж мы потом и великих князей арестуем, командующих двух армий, начальников штабов и корпусных командиров, которые с государем приедут. Это вызовет смятение в полках, мы выиграем!
   Норов, сидя с поникшей головой, поразмышлял. Тридцатилетний, опытный в вопросах политики и житейских делах мужчина, не спешил дать положительный ответ. Все покуда в предложении руководителей тайного общества казалось ему неясным и по-мальчишески дерзким.
   - Ну, а если полки не пойдут за нами? - спросил он холодно.
   - Да я уверен в своих черниговцах! - ударил себя в грудь Муравьев-Апостол.