— Смотрите! — сказал он. — Там земля на фоне неба.
   Через чуть зыблемое плато светлой воды далеко-далеко вдали запустили в белое небо свои бахромчатые руки очертания тропического леса. Мы уже проплыли на юг многие сотни миль; далекий ландшафт казался мне столь же чуждым, как инопланетный пейзаж, но все же это была земля, и взгляд на нее облегчил мое сердце, пусть даже мне и не суждено было ею воспользоваться.
   — Течения в этих краях обманчивы, а предательские шквалы налетают на редкость стремительно и безо всякого предупреждения, — сказал Ляфлер. — Они выбрали для запоя самое что ни на есть дурацкое время.
   — Требования ритуала всегда сильнее доводов рассудка, — ответил я. — Когда наступает полнолуние, они обязаны напиться хоть у самого урагана в пасти.
   — Лучше бы они не поклонялись стали, — сказал он. — Она совсем не гибкая.
   Вновь разговаривать с кем-то, да еще чувствовать его доброжелательность — для меня это было сплошное наслаждение, хотя снова его личина являла себя настолько законченной и ловко преподнесенной, что у меня не было никаких шансов проникнуть под нее.
   — Ну да, мы лее ведь не можем убедить ураган разнести корабль и оставить при этом нас в живых, — сказал я.
   — Конечно, нет, — сказал Ляфлер. — Но ураганом правит чистая случайность, а случайность по крайней мере нейтральна. Можно положиться на нейтральность случая. А когда я смотрю на небо, мне чудится буря.
   Я тоже посмотрел на небо, но увидел лишь лунный свет да плывущие валы облаков. Когда пираты выстроились для второго захода, они уже хрюкали в диком и буйном веселье и пихали друг друга, поскольку о забавах у них были самые примитивные представления. Их поведение колебалось между всего двумя полюсами — мелодрамой и фарсом. Как только они скинули с себя свои фривольные доспехи, отложили в сторону мечи и приняли внутрь каплю-другую рому, они тут же расшалились с бездумностью, но отнюдь не невинностью малых детей. Даже из своей каюты мне было видно, что граф все более и более разочаровывается в них. Прежде он восхищался объявшей их темным крылом опекой смерти, но тут, после третьего раунда, они сбросили набедренные повязки и все как один пустились во все тяжкие соперничать друг с другом. Сам небосвод содрогнулся от нестройных раскатов батареи их газовых пистолетов. Подставив луне полумесяцы-двойняшки своих лимонно-желтых мадам сижу, каждый старался грохнуть как можно громче посреди настырного, но нестройного хора смешков, а вскоре они начали уже и поджигать спичками испускаемые газы, так что время от времени каждую из выставленных задниц вдруг покрывало голубое пламя.
   — Тучи сгущаются, — едва слышно прошептал Ляфлер, и действительно, небо все мрачнело и мрачнело, лунный свет падал теперь, злобно ослепляя, — но не собутыльников, слишком пьяных, чтобы заметить хоть что-нибудь.
   Они затеяли борьбу и возню, ставя друг другу подножки, пока их бесконечная цепочка вращалась, чтобы получить очередную порцию из, казалось, неисчерпаемых запасов рома, и вожак, который выпивал в два-три раза больше, чем его люди, часто промахивался мимо стопок и опорожнял черпак на голову очередного сотрапезника. Они покатывались от этого со смеху. Кто-то отвязал от святилища трофейные головы, и пираты, спотыкаясь, затеяли игру в футбол. Застыв в неподвижности, сидящий граф нависал над этим брейгелевским кривлянием, его лицо выказывало явственные черты аристократического отвращения.
   — Вокруг луны ореол, — возбужденно пробормотал Ляфлер.
   Посмотрев вверх, я увидел, что луну окружает сатанинская аура, а ее бледный рот выблевывает из себя омерзительные горячечные всплески. Пираты, однако, знать ничего не знали и ведать не ведали. Одни как подрубленные валились вдруг с ног и тут же начинали храпеть. Другие поначалу, нерешительно покачиваясь, блевали, прежде чем тяжело осесть на палубу. Большинство же просто опускалось на ее доски и погружалось в глубокий сон только что прошедшего через очищение. Постепенно замирали крики, смех, обрывки пьяных песен. Хотя он выпил больше всех, последним отключился вожак. Он медленно соскользнул из вертикального положения, схватился, чтобы приостановить свое падение, за бочонок с ромом и в обнимку с ним покатился по полуюту, чтобы наконец застыть посреди лужи пролитой жидкости. Граф вскочил на ноги и схватил с алтаря святой меч, всем своим видом и жестом говоря, что их бог был к ним слишком добр. Долговязый, как аист, он был столь же необуздан, как сам дух бури, которая вдруг обрушилась на нас внезапным шквалом. Молнии плясали вдоль клинка, дождь обрушился на погруженных в забытье бражников с тропической яростью, когда граф прошипел: «Подонок!» — и плюнул на вожака пиратов. С брезгливым отвращением перешагивая через тела и лужи блевотины и экскрементов, он направился на корму и безжалостно и непреклонно направил корабль прямо в око смерча.
   Мы выскочили из каюты, чтобы подобострастно, как псы, припасть к нему в надежде на покровительство, поскольку он вновь предстал перед нами в своей бушующей стихии, буря казалась его оружием, которым он воспользовался, чтобы уничтожить черный корабль и всех его матросов.
   Сам воздух обратился в пламя. Стеньга, раскаленная добела спица, с треском обломилась и обрушилась вниз; на всех поверхностях плясало порожденное бурей свечение, а дождь и неистовые волны исхлестали и промочили нас насквозь, так что мы едва не захлебнулись, еще не утонув. Мы с Ляфлером судорожно цеплялись друг за друга, пока корабль раскачивался из стороны в сторону, перебрасывая взад и вперед свой груз дрыхнувших свиней, ссыпая их, так и не пришедших в сознание, в кипящее море или же давя их тела своими свежеизготовленными деревянными обломками. Развернулись и умчались на крыльях грозы прочь черные паруса, граф размахивал мечом, как не то волшебной, не то дирижерской палочкой, управляя бурей, будто симфоническим оркестром, и мы вновь услышали его расхристанный хохот, покрывавший собою совокупный рев вод и ветров.
   — Среди беспорядочных вспышек молний течение и ветер сносили нас все ближе и ближе к суше. Мы увидели, как гигантские исхлестанные пальмы сгибаются вдвое, словно присягая графу на верность. Но толком разглядеть мы ничего не смогли, ибо судно сильно рыскало, а после того как по нему судорогой прошлась череда толчков, и вовсе распалось на части, и все, кто на нем был, оказались сброшенными в воду.
   Но ни один из перепившихся пиратов даже и глазом не моргнул, когда их жадно заглатывало море; ну а нас, живых, оно вынесло на белый пляж, по которому ветер, ни на секунду не останавливаясь, передвигал наметанные им дюны вместе с изрядным количеством черных плавней и желтых тел.
   Да, мы были спасены — Ляфлер, граф и я; хотя и являли собой вряд ли нечто большее, чем надутые соленой водой кожаные мешки, а в ушах у нас по-прежнему бушевал ураган, словно кто-то прижал к ним большие раковины, подменявшие собой все остальные звуки. Но прадедушка всех бурунов небрежно вышвырнул меня, вцепившегося в обломок рангоута, почти к самой опушке леса, а вслед за мной его меньшой брат вынес на берег и Ляфлера, не выпускавшего из рук руля. Я, спотыкаясь, заковылял по пляжу, таща его за собой по песку от греха подальше, когда вспышка молнии выхватила из темноты силуэт графа, выходящего из воды с такой простотой, как будто он только что принял ванну; в глазах у него теплился странный огонек удовлетворения, а в руке он по-прежнему сжимал могучий клинок.
   Мы чуть углубились следом за ним в лес, где вместе с Ляфлером устроили себе среди подлеска нечто вроде гнезда, и тут же заснули, как только наши избитые головы коснулись травяных подушек, но граф просидел бодрствуя всю ночь, словно неся со своим мечом ночной дозор. Когда мы проснулись, он все еще стоял на коленях среди кустов и молодой поросли. Игривые мартышки забрасывали нас листьями, веточками и кокосовыми орехами. Высоко в небе сияло солнце. Таинственное перешептывание тропического леса нежно вибрировало у меня в ушах после несмолкаемого океанского рокота. Нежно благоухал теплый воздух.
   Шторм кончился, и чудесный покой наполнял сводчатую, величественную пальмовую рощу. Просачиваясь сквозь паутину лиан, на нас троих лился окрашенный в зеленое свет; да, на бедных лесных сирот, столь нелепо смотрящихся рядом друг с другом; а жара уже была такова, что пар поднимался клубами от нашей промокшей одежды и от превратившихся в грязное тряпье повязок Ляфлера, которые он упорно отказывался снять с лица. Чудесно было вновь ощутить под ногой твердую землю, даже если и не хватало уверенности, какому континенту она принадлежит. Я полагал, что, скорее всего, это мой родной дальний Американский Юг, но преисполненный оптимизма граф сделал выбор в пользу дикой Африки, в то время как Ляфлер безучастно заметил, что мы не имеем ни малейшего представления касательно того, где на самом деле находимся, и вполне вероятно, океан без спросу вынес нас на побережье какого-то далекого острова. Спустившись на пляж, чтобы ополоснуться в море, мы не замедлили установить, что цвет кожи местных обитателей — черный, и тем самым уверились в том, что попали в Африку.
   Отступив, отлив оставил вдоль бесконечного белого пляжа распростертые вперемешку с раковинами тела пиратов, а искрящаяся, глянцевая чистота песка подчеркивала непревзойденную черноту местных жителей, одетых в длинные балахоны из раскрашенного хлопка, на которые свисали ожерелья из высушенных бобов; в надежде разыскать и присвоить клад — пиратский меч — они усердно рылись среди обломков. Тут были и мужчины, и женщины, все высокого роста и величественной осанки, в сопровождении смеющихся, на диво обворожительных детишек, и, стоило им нас завидеть, они кротко замычали о чем-то между собой, словно сходка мудрого скота. Наши одежды дымились. Мы замерли на месте и ждали, пока они подойдут. Они делали это медленно, кое-кто неловко волочил за собою пиратский меч. Их лица и грудные клетки были испещрены завитками и шрамами племенных отметин — ножевых разрезов, обесцвеченных втертой в них белой глиной. Пока мы ждали, все больше их высыпало из примыкающих к берегу джунглей, выступая с такой грациозностью, что, казалось, все они могли бы при этом нести у себя на головах огромные кувшины, а голые детишки отплясывали тем временем вокруг них, будто вырезанные из угля марионетки. Увидев, какого цвета их кожа, граф задрожал, словно подцепил в океане лихорадку, но я-то знал, что дрожит он от страха. Зато эти прочные и подвижные тени не выказывали по отношению к нам никакой боязни, хотя постепенно и столпились вокруг нас, окружив со всех сторон кольцом, и тут мы поняли, что попались.
   Вскоре до нас донеслись звуки неотесанной, но весьма воинственной музыки, и из леса выступило подразделение развязных амазонок. Это были пожилые курдючные телки. Формой они напоминали перезрелые груши, готовые в любой момент лопнуть от переполнявших их соков, а их сморщенные сиськи вольготно болтались туда-сюда, то и дело вываливаясь на свободу из-под серебристых щитков, которые все они носили на груди, но тем не менее зрелище они собой являли величественное; одни носили алые плащи и просторные белые кальсоны, сделанные из подобранных между ног полотняных бинтов, другие — шоколадно-коричневые плащи и темно-синее исподнее, а все поголовно — увенчанные бунчуками из черного конского волоса металлические шлемы. Их командирши, как подумалось при первом на них взгляде, выбраны были наряду со всеми прочими достоинствами и за размеры своей задницы; они вышагивали рядом со своими подчиненными, дудя в длинноствольные медные трубы и постукивая в крохотные ручные барабанчики; вооружены все эти самки-солдаты были довольно агрессивно: аркебузы, фузеи, мушкеты и отточенные как бритва ножи явились, казалось, прямо из музея старинного оружия. Без особых затруднений они сумели объяснить нам знаками, что мы вновь очутились под арестом, и повели нас, охраняемых скорее числом, а не умением, по зеленой тропе на поляну, где расположилась их деревня; черное же воинство тем временем выстроилось позади нас с присущей им во всем, что бы они ни делали, благопристойной живописностью.
   Деревня оказалась уютным и симпатичным местечком, составляли ее просторные хижины, выстроенные из засохшей тины с грязью; нас поместили в скромный и опрятный домик и ТУТ же предложили своего рода завтрак, состоящий из толченого зерна, смешанного с мелко накрошенной свининой, подавалось все это на пальмовых листьях. Мы с Ляфлером жадно набросились на еду, но граф, вновь лишившись всякого мужества, — этакий дрожащий скелет — к пище не притронулся. Он забился поглубже под выданные нам, чтобы мы могли на них отдыхать, стеганые одеяла, повторяя снова и снова: ВОЗМЕЗДИЕ ГРЯДЕТ. Но они были слишком вежливы и учтивы и даже бровью не вели, когда он попадался им на глаза. По правде говоря, единственной режущей ухо нотой среди всей этой сдержанной и гармоничной благопристойности являлись низкие стулья, на которые нам предложили усесться, и столь же низенькие столы, за которыми мы поглощали пищу, поскольку их с большой фантазией и остроумием изготовили из костей, которые, судя по форме, могли принадлежать только человеку. Но кости эти так миленько принарядили, что поначалу заметить это было почти невозможно, ведь их выкрасили в бордовый цвет и разукрасили мозаикой из налепленных при помощи смолы раковин и перьев.
   С учтивыми восклицаниями отвращения они забрали нашу превратившуюся в отвратительные лохмотья одежду, и Ляфлер с трогательной, почти девической стыдливостью забился в угол, пока они не принесли нам несколько отрезов набивной хлопчатобумажной ткани, испещренной узорами в черных, малиновых и ярко-синих тонах, и мы не смогли прикрыть свою наготу. Соорудив себе тоги на римский манер, мы с Ляфлером уселись на солнышке у порога нашей хижины, пытаясь, не зная ни слова, поболтать с местными ребятишками, не спускавшими с нас своих огромных серьезных глаз. Детишки с любопытством ощупывали Ляфлеровы повязки, принимая их, должно быть, за часть его лица, и он смеялся вместе с ними со столь трогательным материнством, что я должен был заподозрить… но я ни о чем не подозревал! Смена внешности сводилась для меня к сплошному очковтирательству. В общем, мы достаточно безмятежно скоротали утро, и даже намека на страшные мысли не вызывало у нас зрелище женщин, с деловитым видом суетившихся вокруг подвешенных над огнем огромных котлов, то тут, то там расположенных на открытом воздухе; когда же солнце стояло уже прямо над головой, к нам наведалась командирша женского подразделения и сообщила, что пришла пора, когда мы обязаны отдать дань уважения местному вождю, чья вместительная церемониальная хижина находилась неподалеку от деревни. Так что мы подтянули наши тоги и, как могли, расчесали растопыренными пальцами свои космы. Но граф ни за что не хотел идти по доброй воле, и командирше пришлось выпихивать его прикладом своего мушкета, пока он наконец, сопротивляясь, не выполз наружу, чтобы присоединиться к нам.
   О, до чего же изгвазданным демиургом он предстал! Изодранное черное трико свисало клочьями, а на конце каждой ноги из лохмотьев высовывалась бахрома босых пальцев, из проймы же свисал член, вялый и жалобный, как проколотый воздушный шарик. Он с трудом волочил ноги, словно орел с перебитым крылом. Бедный, жалкий тигр! И однако же он с блеском прошел в предыдущую ночь через свою бурю и даже теперь, когда нас под охраной вели по деревне, понемногу обретал, словно призвав для этого на помощь всю угасающую храбрость, какие-то жалкие обрывки своей загадочной харизмы, все же достаточные, чтобы гордо откинуть назад голову, возможно воодушевленный на это сопровождавшим нас всю дорогу высоким, пронзительным гомоном труб.
   Дорога круто карабкалась в гору под сводчатыми архитравами пальм, которые уходили прямо в небо горделиво вздымающимися, на диво громадными серо-голубыми колоннами, чтобы расцвести там украшенными султанами зонтами из изумрудных перьев, служившими в этом растительном соборе капителями. Поступь нашей охраны преисполнилась некой приглушенной торжественности. Они сменили музыку, перейдя в более мрачную тональность, исполнялось теперь нечто вроде этакого ламенто, а когда мы приблизились к водопаду, все они пали, поклоняясь ему, ниц. По другую сторону от водопада в гладкой поверхности скалы находилась пещера, вход в которую прикрывали занавеси из уже знакомого нам набивного ситчика. Солдатши вновь простерлись ниц, из чего нетрудно было сделать вывод, что здесь живет их вождь и что его племя испытывает по отношению к нему благоговейный трепет. Граф побледнел, будто из тела его выпустили всю кровь, но, однако же, все еще сохранял в себе нечто от своего доброго старого духа непокорности. Фанфары и литавры смолкли, но по-прежнему слышна была текучая мелодия водопада и треск дров, сгорающих под огромным котлом у самого входа в пещеру.
   Оглянувшись назад, я увидел, что за нами сюда явилась вся деревня, и посреди древовидной тишины только мы остались стоять, а все остальные припали к земле, зарывшись лицом поглубже в траву или же прижавшись им потеснее к почве. Присутствие сотни безмолвных людей наполняло зеленый лесной полумрак священным покоем, от которого мне невольно стало не по себе. А затем из пещеры потянулась весьма чувственная процессия жен и наложниц вождя, занавеси они при этом в сторону не откинули, и нам не было видно, что находится внутри. Насыщенно черные и абсолютно обнаженные, женщины эти, покачивая воткнутыми в волосы страусовыми перьями, расположились вокруг входа в пещеру преисполненным смиренного благоговения обрамлением. У многих на грудях или ягодицах кровоточили следы гигантских укусов. У некоторых не хватало соска, почти все недосчитывались одного-другого пальца на руках или ногах. У одной девушки в глазнице сверкал помещенный туда вместо утраченного глазного яблока рубин, иные щеголяли самой причудливой формы вставными зубами, вырезанными из слоновьих бивней. Все, однако, были когда-то красавицами и, претерпев разнообразные виды обезображивания, обрели некий изысканный пафос. Вслед за ними вышло несколько евнухов, а затем — придворный кастратор, придворный цирюльник и несколько других официальных лиц местной варварской иерархии, пока перед нами не предстал весь двор, выстроившийся перед пещерой в ряды, словно собираясь позировать для групповой фотографии.
   Вновь зарокотали барабаны, их гнетущая пульсация напоминала биения умирающего сердца. Все племя вжалось лицом в землю, только две из королевских жен подползли ко входу и откинули наконец в стороны свисавший занавес; барабаны в этот миг рассыпались дробью, а труба внезапно жалобно взвыла. И мы увидели его. Вождя.
   Он восседал на троне из костей, водруженном на костяную же платформу, которая у нас на глазах тяжело покатилась вперед на четырех сделанных из черепов колесах, и те успели раздробить руки полудюжине наложниц, прежде чем все сооружение не остановилось. Сидя, он достигал в высоту шести с половиной футов и был много, много чернее самой беззвездной ночи. Он был очень священным и очень чудовищным кумиром.
   На голове он носил ритуальный парик, состоявший из трех густых челок, концентрическими кольцами окаймлявших его череп. Ближайшая к скальпу была коричневой, средняя — малиновой, а наружная, напоминавшая диадему, ярко золотилась. Через эту приковывавшую к себе взгляд шевелюру вилась цепь, украшенная разнокалиберными карбункулами; а вокруг шеи, практически прикрывая всю верхнюю часть туловища, болталось множество золотых цепей и цепочек, с них же, в свою очередь, свисали брелоки, амулеты и детские черепа. Лицо его было ярко раскрашено, на каждой щеке сверкало по четыре диска, обведенных белой каемкой, — желтый, зеленый, синий и красный. Карий, обрамленный белым глаз красовался у него на лбу, повыше и между его собственных глаз. Вместо скипетра он сжимал в руке бедренную кость неизвестного великана, раскрашенную алым и тоже украшенную инкрустациями и перьями. Вокруг поясницы он обмотался тигровой шкурой, а его похожие на корни пальцы, торчавшие из сандалий, сплошь усеивали кольца с драгоценными камнями поразительной величины и бесподобно чистой воды, аналогичную картину являли и его руки, столь густо закольцованные, что, казалось, их покрывала кольчуга из драгоценных камней. Его ужасающий лик сулил много больше, чем ацтекские ужасы, и теперь, когда занавес наконец раздвинулся, мне стало видно, что пещера позади него являла собой аркаду человеческих скелетов.
   — Добро пожаловать в край благородных сыновей солнца! — произнес он глубоким, как из подземелья, голосом, уходившим в леденящую душу бездну, а барабаны все долдонили и долдонили свое. Но говорил он это не Ляфлеру и не мне, нет, обращался он единственно к графу.
   — Ты — моя единственная цель, — отвечал граф. — Ты подменил мой компас, чтобы он указывал только на тебя, моя лицемерная тень, мой двойник, мой брат.
   И тут я увидел, что ужасающий вождь и в самом деле оказался все тем же негром-сутенером, и был он сейчас, как никогда, близок к тому, чтобы отомстить за убийство своей любовницы, ибо и того, и другого требовало желание графа. Вождь восстал со своего трона, шагнул с платформы на подножку подобострастно валявшихся у его ног наложниц и заключил графа в пылкие, самые что ни на есть страстные объятья. Но завершил он их, отвесив графу тяжелый удар, от которого тот, вылетев из громадных черных рук, рухнул на землю. Вождь поставил графу на грудь ногу, приняв позу удачливого охотника, и заговорил, обращаясь, казалось, к небесам у нас над головой, проявлявшимся среди живых опахал пальмовых листьев наэлектризованными лазурными лоскутьями:
   — Обычаи моей страны столь же варварские, как и подобающие способы их придерживаться. Например, каждый из этих очаровательных детишек, сошедших, казалось бы, прямо с пера Жан-Жака Руссо, с того самого дня, когда у него прорезается первый молочный зуб, ежедневно получает на обед либо зажаренную на решетке вырезку, либо запеченную лопатку, фрикасе или, на худой конец, рагу из ошметков человеческого мяса. Этим обычно всем столь ненавистным пищевым продуктам они обязаны ясностью своих глаз, силой членов, чудесным и здоровым глянцем на коже, своим долголетием и потенцией, столь же великой, сколь и неафишируемой, поскольку подобная диета с гарантией утраивает либидинальные возможности, что готовы засвидетельствовать мои жены и наложницы. Но мы научились извлекать из осмотрительности особую пикантную приправу к испытываемым удовольствиям и предаемся самому что ни на есть отвратительному распутству, не выказывая на людях даже намека на непристойность.
   Как я правлю своим королевством? Предельно сурово. Только когда король абсолютно безжалостен, только если он ожесточил свое сердце под стать самому неподатливому металлу, сумеет он сохранить свое владычество. Я властитель одновременно и мирской, и божественный. Я окружаю свои прихоти и причуды, которые называю «законами», вызывающей почтительную опаску невразумительностью суеверных страхов. Чреватая мельчайшей крамолой мысль, как сорняк проросшая в сердце моих подданных, передается мне через осведомительную систему телепатов-наушников, чьи уши — магические зеркала и отражают не только лица, но и мысли. Эти нарождающиеся бунтари и все их семьи осуждены — за одно лишь мимолетное намерение, ибо мы не оставляем им времени на действие. Они немедленно попадают в руки военных маркитантов, чтобы вывариться в питательный суп, вклад которого в превосходное, поистине плодородное физическое состояние моей армии трудно переоценить, причем моя кара распространяется и в сферу нематериального, на их души, ибо я поощряю веру в душу, чтобы вернее их устрашить. Мельчайшая крамольная наклонность, взрастающая в душе как сорняк, обрекает ничтожного и его семя в трех поколениях на искоренение. Да, им надлежит содержать свои садики в образцовом порядке и позволять там расцветать только лилиям послушания!
   Граф с муками поднялся было на ноги, но вождь тут же грубо пихнул его, вернув на колени, и граф оставался коленопреклоненным у его ног, пока тот продолжал свое интервью.
   — Почему, вы можете спросить, я собрал свою армию из женщин, ведь они сплошь и рядом считаются слабым и нежным полом? Господа, стоит вам очистить ваши сердца от груза предубеждений и всмотреться попристальней в традиционные представления о вечно женственном, и вы тут же обнаружите, что все они основываются на отдаленном образе, который, как вам кажется, вы когда-то мельком видели — однажды, в раннем детстве: склонившись над вами с подслащенным молоком и мурлыкая нежную колыбельную, она ореолом одного своего присутствия отгоняла извивающихся под кроватью змей. Вырвите из сердца это представление о матери. Мстительная, как сама природа, она любит своих детей только для того, чтобы вернее их пожрать, и, если ей случится разорвать покровы собственного самообмана, Мать распознает в себе несказанные бездны жестокости, столь же вкрадчивой, сколь и утонченной. Среди моих пышнозадых солдаток не найдется ни одной, которая бы, чтобы дослужиться до своего нынешнего положения, не пожрала живьем, отгрызши его члены и высосав из них костный мозг, своего первенца. Тем они и заслужили свои цвета. Все женщины до последней абсолютно безжалостны. Они оставили далеко позади любые человеческие чувства.