Услышав, как им воздается должное, все до единой солдатки подняли головы и заулыбались в ответ, из чего я сделал вывод, что они еще способны поддаться на лесть.
   — И поскольку уже самые ранние мои изыскания убедили меня, что пределы женской чувствительности напрямую связаны со способностью женщины чувствовать и испытывать ощущения во время полового акта, я со своими хирургами на всякий случай вырезаю с мясом клитор у каждой родившейся в нашем племени девочки, как только она достигает половой зрелости. То же самое относится и к тем из моих жен и наложниц, которые происходят из других племен, где подобная практика не наблюдается. Таким образом, я горд заявить, что ни одна женщина из моего гарема, как на самом деле и любая из трибы более чем римских матрон, которых вы лицезрите перед собой, никогда не испытывала самого что ни на есть мимолетного экстаза или даже какого-то удовольствия, пребывая в моих объятиях — или объятиях моих подданных. Наша женская половина всецело холодна и отзывается только на жестокость и злоупотребление.
   На что вся мужская половина племена ответила громогласным ропотом одобрения, а многие невольно разразились аплодисментами. Воительницы, тут же вскочив на ноги, бросились по рядам, размахивая мечами и плашмя отвешивая ими полнозвучные удары, пока все не успокоились и не затихли.
   — В этом краю вы можете наблюдать Человека в его исконно порочной, подсознательно злой и умышленно кровожадной форме — одним словом, в наитеснейшей возможной гармонии с естественным миром природы. Я на свой привычный жестокосердный лад со всей страстью влюблен в гармонию. Эмблемой ее я бы избрал тот шторм, который разбил прошлой ночью ваш корабль, разложив это пикантное и трогательное порожденьице человеческих рук на составные части — в полной гармонии с миром, каким бы он был без человека, то есть в естественном своем состоянии. Или бы взял в качестве ее эмблемы льва, разрывающего на части ягненка. Одним словом, я бы не забыл ни один образ видимого разрушения — и заметьте, что я произнес слово «видимое», ведь речь идет об одной видимости, в сущности же ничто не может быть создано или разрушено. Мое представление о гармонии, стало быть, сводится к постоянному судорожному стазису, застою.
   Я счастлив тем, что я чудовище.
   Ну да, стоило мне чуть вдуматься во все это, и я понял, что этот людоед-иерофант, с такой напыщенной самонадеянностью повествующий нам о своих наклонностях, вряд ли мог оказаться черномазым сутенером из Нового Орлеана, а был разве что его живой копией. Но граф правильно опознал его, ибо этот князек антропофагов оказался еще одним демиургом, и литовский аристократ и дикарь приходились друг другу близнецами-побратимами, поскольку они были штурмовиками мира сего. То есть мира землетрясений и катаклизмов, циклонов и опустошений, насильственной матрицы, реального мира необузданных и необуздываемых физических напряжений, всецело враждебного человеку по причине своего безразличия к нему. Океан, лес, гора, погода — все это непререкаемые установления как раз этого мира неоспоримой реальности, которые так далеки от установлений социальных, составляющих наш собственный мир, что люди всегда, сколь бы ни отличались друг от друга, должны сговариваться, чтобы ими пренебрегать. Ибо в противном случае им пришлось бы признать свою неподражаемую незначительность — вместе с незначительностью тех желаний, которые могли бы быть пиротехническими тиграми нашего мира, но вместо этого под холодной луной и выстывшим хороводом несказанно чужих планет оказываются всего-навсего игрушечными зверьками, выкроенными из раскрашенной бумаги. Все это пронеслось у меня в уме, пока чудище разглагольствовало, обращаясь к графу, а маленькая рука Ляфлера, отыскав наконец мою, обрела в рукопожатии покой и уют.
   — Ничто в наших традициях не предполагает истории. Я с большим тщанием вытравил всю историю, ибо мои подданные могли вынести уроки из смертей королей. Как только я пришел к власти, я тут же сжег всех былых идолов и кумиров и насадил всеобъемлющий монотеизм с самим собою в качестве его объекта. Я дозволил прошлому существовать в виде ритуалов, связанных с природой моей всемогущей божественности. Я — пример, образец и эталон совершенного короля и идеального правления. Я далеко превосхожу сумму своих составных частей.
   С этими словами он нежно улыбнулся графу, а я, к своему изумлению, вдруг увидел, что его лицо есть точное отражение лица графа, словно оно было не более чем темной заводью, а раскраска на нем — колеблемыми на ее поверхности лепестками.
   — В каком-то борделишке Нового Орлеана мне довелось однажды увидеть, как вы, любезный граф, задушили проститутку, единственно чтобы усугубить свой эротический экстаз. С тех пор я усердно преследовал вас сквозь пространство и время. Вы возбудили мое любопытство. Мне показалось, что я смогу достойно увенчать собственную жестокость, превратив собрата по ней в свою жертву. Принеся, так сказать, себя в жертву, чтобы увидеть, как я это снесу.
   Я хочу, понимаете ли, увидеть свои страдания.
   Я снедаем эмпирическим любопытством. Однажды на мое племя набрел какой-то иезуит в черной сутане, он прожил среди нас около года. Поближе познакомившись с моими обычаями, он осудил меня столь сурово, что я во имя милосердия сначала его распял — ибо он выказывал постоянное восхищение этой формой пытки, — и, пока он корчился на дереве, собственной рукой вырвал у него из груди сердце, чтобы посмотреть, отличается ли по своему строению столь преисполненный сочувствия орган от сердец обычного рода. Увы! Оно не отличалось.
   Теперь же я хочу увидеть, милейший граф, есть ли у нас сердце вообще. Неужели мы до такой степени рабы природы?
   Я хочу увидеть, могу ли я страдать, как страдает любой другой человек. Ну а потом — познать вкус своей плоти. Я хочу попробовать себя. Вам следовало бы знать — я большой гурман.
   Свяжите его.
   Две госпожи офицерши набросились на графа и связали ему, притянув друг к другу, запястья. Из рядов королевской свиты вперед выступило упитанное хихикающее существо, облаченное лишь в белый поварской колпак и пояс, увешанный разнокалиберными черпаками, в одной руке оно держало банку с солью, в другой — букетик гарнировочных кореньев. Оно щедро сдобрило всем этим уже закипевшую воду. Граф негромко рассмеялся:
   — Не думаешь ли ты, что я слишком стар и жилист, да и исхудал к тому же, чтобы из меня получилось что-либо достаточно аппетитное?
   — Я подумал об этом, — ответил каннибал. — Поэтому-то я и собираюсь сварить из вашей светлости суп.
   Солдатки распороли трико графа кончиками своих мечей, и ткань, словно раскрывшиеся лепестки, опала вокруг его тощих белых ног. Они вспороли его камзол, и тот опал тоже. Лишившись одежды, его высокая костлявая фигура с пышной гривой серо-стальных волос по-прежнему оставалась облаченной в странную неосязаемую мантию возвышенного одиночества. Он был королем, чью гордыню только увеличивало отсутствие у него королевства. Повар бросил в кастрюлю целую связку лука, задумчиво добавил еще немного соли, перемешал все и, зачерпнув одним из своих черпаков, попробовал навар. Он кивнул. Солдатки, окружив графа с двух сторон, подвели его к костру, подхватив под локти, подняли высоко над котлом и опустили ногами вперед в кипяток так, что над краем посудины торчала одна его голова. Лицо графа, хотя и на глазах краснело, не изменило своего выражения. Он продолжал хранить полное молчание гораздо дольше, чем я бы счел возможным.
   А затем, когда он уже был красен как рак, граф вдруг начал смеяться от радости — от чистой радости.
   — Ляфлер! — воззвал он из кастрюли. — Ляфлер! Мне больно! Я знаю, как окрестить свои муки! Ляфлер…
   Из последних сил он восстал из котла вознесшим его над поверхностью прыжком, словно до конца раскрепостившийся человек.
   Но когда он достиг высшей точки, сердце его, должно быть, разорвалось, ибо рот его обмяк, глаза вылезли из орбит, из ноздрей просочилась кровь, и он упал назад со всплеском, который обварил бульоном добрую половину двора. На сей раз его голова исчезла за ободком сотейника, и от булькающей стряпни вокруг начал расползаться благоухающий пар, отчего все присутствующие в унисон облизнулись. И тогда повар захлопнул его крышкой.
   Меня тронуло, когда я увидел, что сквозь повязки Ляфлера просочились слезы, но я тут же сообразил, что нам с ним тоже предстоит выступить в роли entremets[25] на грядущем пиршестве. Повар уже велел ораве учеников подготовить пару длинных лож из раскаленных углей, а сам принялся деловито смазывать жиром рашпер.
   — Освежуй сначала меньшего кролика, — небрежно велел вождь, даже не удосужившись приправить нас для начала своим словоблудием, ну да ведь мы были для него мясом, и только мясом.
   Двое сисястых солдаток схватили Ляфлера за плечи и уволокли от меня. Несмотря на его сопротивление, они срезали с него одежду, и тут я увидел не гибкий торс отрока, а светящееся криволинейное великолепие златокожей женщины, чья плоть, казалось, состоит из солнечного света, касающегося ее неизмеримо благожелательнее, чем черные руки жестоких пехотинок. Я узнал ее еще до того, как они содрали повязки и обнажили не безносое, обезображенное язвами лицо, но лицо самой Альбертины.
   До тех пор за всю свою жизнь я не совершил ни одного героического поступка.
   Я действовал молниеносно, не думая ни о чем. У одной из моих охранниц я выхватил нож, у другой — мушкет. Я пырнул каждую из них в живот ее же оружием, а затем поступил точно так же и с парочкой, готовившей Альбертину к котлу. Отбросив в сторону нож, я одной рукой обнял ее, а другой — нацелил мушкет в голову вождя и нажал на спуск.
   Древняя, размером побольше виноградины пуля угодила ему точно в безбровый глаз, нарисованный в центре лба.
   Мощная струя крови выплеснулась наружу, словно из бочки выбили затычку, и по пологой дуге хлынула на нас. Умер он, вероятно, мгновенно, но какой-то мускульный спазм поднял его на ноги. Новоявленный Джаганнатха восстал на своей колеснице и замер в таком положении, покачиваясь из стороны в сторону и фонтанируя кровью, толпа же вокруг стенала и корчилась, словно при солнечном затмении. Неведомо как его беспорядочные содрогания высвободили колеса тележки, и, сначала медленно, она пришла в движение, ибо почва там шла под уклон. А тело по-прежнему продолжало стоять, словно его тут же сковало трупное окоченение, и все еще извергало из себя струю крови, будто его артерии были неистощимы. И вот оно очертя голову пустилось во все тяжкие, давя без разбору наложниц, жен и евнухов, а также простых своих соплеменников, которые, обезумев от этого зрелища, то ли с отчаяния, то ли охваченные приступом истерии по поводу заката своего самодержавного светила, с пронзительными воплями менад уже сами бросались под колеса катящейся повозки.
   Безумный бег увенчанной падающей башней колесницы, подскакивающей на ухабах стези из плоти, привел ее на берег реки, где она лихо погрузилась в пенный поток, который в считанные секунды домчал ее до кромки водопада. Там колесница разлучила общество с ездоком, поскольку вода вместе подняла их высоко в воздух и уже порознь метнула через порог каскада, чтобы разнести на части о лежащие внизу камни.
   Мы с Альбертиной целовались.
   Солдаткам следовало бы как раз тут нас и прикончить, ибо мы были в тот миг абсолютно счастливы. Но среди них воцарилось полнейшее замешательство, ибо исчез единственный полюс их мира. Все эти жены, наложницы и евнухи рвали на себе волосы и во весь голос причитали, ибо им в голову не пришло ничего иного, как немедленно приступить к разработанному до тонкостей ритуалу оплакивания. Чародеи-некроманты тут же очертили круг и вступили внутрь него, пытаясь призвать обратно дух своего вождя, а госпожа генеральша выкрикнула какую-то строевую команду, и вот, пока причитающая чернь разбегалась в беспорядке во все стороны, солдатки строго по уставу выстроились по четыре и перекинули свои аркебузы с одного плеча на другое с такой четкостью, что, наблюдая за ними при иных обстоятельствах, можно было бы, чего доброго, преисполниться воодушевлением, ибо они демонстрировали преданность своему долгу, далеко выдающуюся за те пределы, где начинается абсурдность. Я продолжал целовать Альбертину и за ними, стало быть, не следил, хотя по распространившемуся вокруг тяжелому запаху мог с уверенностью сказать, что граф почти готов. Альбертина зашевелилась в моих объятиях.
   — Я должна оказать ему последние почести, — сказала она. — Мы долго путешествовали вместе. Да и в конце концов, я восхищалась им.
   Обнаженная, как греза, она приподняла крышку кастрюли и помешала накипь, поднявшуюся на поверхность вместе с лавровыми листьями.
   — Нельзя отрицать, что он был достойным противником. Малейший его жест создавал заранее предусмотренную им пустоту.
   Она опустила на место крышку и с деловитым видом принялась раздевать тело одной из солдаток. Облачившись в снятый темно-синий передник и шоколадно-коричневый плащ, она собрала в охапку столько оружия, сколько туда поместилось, и целеустремленно заявила мне:
   — Пошли!
   Никто не пытался нас остановить. Вскоре последние отзвуки судорожных поминок приглушила массивная голубовато-серая лесная дверь, которую мы прикрыли за собой.

7. ЗАБЛУДИВШИСЬ В СМУТНОМ ВРЕМЕНИ

   Жил-был однажды на свете молодой человек по имени Дезидерио, который отправился в путешествие и очень скоро совершенно заблудился. Когда же он решил, что достиг наконец своего предназначения, оказалось, что это всего лишь начало иного, бесконечно более рискованного путешествия, ибо Альбертина тут же, чуть улыбнувшись, сообщила мне, что мы находимся вне пределов досягаемости формальных законов времени и места и фактически пребываем в этом состоянии с тех пор, как я повстречал ее под чужой личиной. Мы передвигались среди ландшафтов Смутного Времени, которые ее отец вызвал к жизни, но не мог больше контролировать, ибо набор шаблонов оказался погребенным под горою. Она выглядела рассеянной и витала мыслями где-то вдалеке.
   Поначалу пейзаж был как раз таким, каким должен выглядеть тропический лес, хотя и это казалось мне граничащим с чудом. В той низинной, редколесной географической зоне, в которой я вырос, не было ничего, что подготовило бы меня к божественной, потрясающей энергии вздымающихся ввысь колоннад пальм, завершавшихся высоко у нас над головой туго сплетенной кровлей из перевитых лианами ветвей. С непривычки я бы впал среди этих гигантских зеленых форм, куда более старых, чем моя древняя раса, в панику, если бы рядом не шла Альбертина, безошибочно и изящно, как кошка, выискивая путь через подлесок, где, словно в омрачаемой кошмарами дремоте, корчились странные плотоядные цветы, ибо этот лес тоже оказался каннибалом и буквально кишел разными напастями.
   Все растения сочились ядом. Эта гнездящаяся в самой их сути враждебность не была направлена лично на нас или на любого другого пришельца; весь лес казался беспомощно, беспочвенно злокачественным. Цветы, венчавшие ползучие побеги, впивались зубами то в ничто, то в нечто — в стрекозу, змею или пробормотавший что-то и затихший ветерок — с вполне объективной произвольностью. Они не в силах были сдержать свою злокозненность. Листья соглашались пропускать сквозь себя только ослепительное зеленое сияние, а уши нам, как мехом, закладывала полная тишина, поскольку деревья росли слишком часто, чтобы между ними могли пролетать или петь песни птицы. Вооруженная до зубов Альбертина выступала с горделивым вызовом, будто истинная Царица Экзотики.
   — Милая Альбертина, как тебе удалось одновременно быть и Ляфлером, и Мадам?
   — Нет ничего проще; — отвечала она. В ее речи слышался едва заметный отзвук какого-то непривычного акцента, а свои фразы она строила из тщательно подобранных слов с чрезмерным педантизмом человека, в совершенстве овладевшего иностранным языком, хотя я так никогда и не выяснил, каков был на деле ее родной язык. Хотя в буквальном смысле родным — материнским — языком, языком ее матери, был китайский.
   — Я спроецировала себя на подвернувшуюся под руку отзывчивую плоть Мадам. В конце концов, разве она не предназначалась для постороннего пользователя? И Ляфлер из стойла, где он находился в окружении ржущих лошадей, спроецировал себя, то есть меня, в Звериный Зал, обрядил меня в телесную оболочку Мадам. Она была вполне реальной, но эфемерной видимостью. Под влиянием достаточно страстной тоски дух — или даже, рискнем сказать, душа — страдальца или страдалицы может породить двойника, который присоединится к отсутствующему возлюбленному, в то время как исходная модель продолжает свою обычную деятельность. О Дезидерио! Никогда не недооценивай силу желания, в честь которого ты назван! Однажды в сумерках Ян Юцзи выстрелил из лука в, как он думал, дикого быка, и стрела по самое оперение вошла в скалу, которой на самом деле был этот «бык» — благодаря его страстной убежденности, что эта скала живая.
   Я был не против, чтобы она читала мне лекции, ведь она была так прекрасна, и заявил, что немедленно хочу ее со всей возможной страстностью, но она на это уклончиво ответила, что ей были даны определенные указания и она боится, что нам придется повременить.
   — Давай будем не только влюбленными, но и таинственными, — сказала она, цитируя одно из своих «я» с таким ироническим изяществом, что я поддался ее очарованию — в достаточной степени, чтобы подавить свое разочарование и полностью отдаться лесной прогулке бок о бок с нею.
   Вскоре она подстрелила маленького, схожего с кроликом зверька, неосторожно забравшегося на валун, чтобы умыть лапками мордочку, и, когда мы выбрались на какую-то прогалину, — а тени тем временем все углублялись, свидетельствуя о наступлении вечера, — я освежевал тушку, а моя спутница, обнаружив на солдатском поясе трут, развела костер и приготовила нам ужин. Поев, мы уселись рядышком и, глядя, как угасают алые угли, разговорились.
   — Да, граф был опасен. Я держала его под бдительнейшим присмотром. За всю войну это, пожалуй, самое ответственное мое задание. Если бы я могла, я забрала бы его с собой в замок к отцу, чтобы завербовать в наши ряды, ибо он был человеком огромной силы, хотя и чуть нелепым, когда реальный мир не слишком далеко заходил навстречу его желаниям. Но он делал все, что мог, чтобы поднять этот мир до своего уровня, даже если его воля и превышала достигнутый им уровень самопознания. Так он и изобрел этих жутких клоунов, Пиратов Смерти.
   Но от чего я боязливо поеживалась, если не впадала в ужас, так это от чисто рассудочной природы его ненасытности. Он был самым метафизическим из всех либертенов. Когда его посещали страсти, своей ясностью и интеллектуальностью они пришлись бы впору геометру. Он подходил к плоти так, будто собирался доказывать теорему, и даже если ему самому казалось, что некоторые его страсти ничтожны и не стоят выеденного яйца, все равно все они были предварительно продуманы. Перед своими страстями он изображал деспота. Какой бы гиньоль ни разыгрывался в его постели, он всегда рассчитывал варианты загодя в уме и столь часто прокручивал все у себя в мозгу, что само представление оказывалось идеальным подражанием импровизации. Его желание становилось подлинным из-за того, что было абсолютно деланным.
   Но все же оно оставалось подражанием. Он мог извергать сперму потоками, но никогда не высвобождал энергию. Вместо этого он высвобождал силу, энергии противостоящую, силу, лишающую жизненных сил, полную противоположность — хотя столь же мощную — тому подобию электричества, которое течет между мужчиной и женщиной во время полового акта.
   (Она мягко сняла мою руку со своей груди и пробормотала в скобках: «Еще рано».)
   — Однако исполнял он все это просто замечательно. В постели невольно приходило в голову, что граф гальванизируем какой-то внешней динамо-машиной. Этим электризующим движком была его воля. На самом-то деле фатальной ошибкой графа было то, что он принял свою волю за свое желание…
   Тут я перебил ее с некоторым раздражением:
   — Но как отличить волю от желания?
   — Желание невозможно сдержать, — с категоричностью педагога заявила Альбертина, невзирая на то, что сама она в этот момент как раз-таки сдерживала мое желание, и тут же продолжила свою тираду:
   — …и тем самым по своей воле внушал себе желания.
   Я вновь прервал ее:
   — А как получилось, что он так и не узнал, что ты — женщина?
   — Потому что он всегда брал меня сзади, то есть in anum, — терпеливо разъяснила она. — А кроме того, похоть делала его слепым ко всему, помимо его ощущений.
   Она опять подхватила нить своих рассуждений.
   — Его самооценивающее «я» внушило ему желание стать чудовищем. Это открепленное, внешнее, но в то же время и внутреннее «я» стало для него и драматургом, и аудиторией. Сначала он захотел уверить себя, что одержим демонами. Потом — что сам стал демоном. Он даже спроектировал костюм для этой роли — эти декольтированные колготки! Эта кожаная курточка! Когда он достиг окончательного примирения с проецируемой на другого собственной самостью, с этой иконой его разрушительного потенциала — гнусным негритосом, — он просто-напросто довел до совершенства тот самоупивающийся дьяволизм, который давил и плющил этот мир, когда он по нему проходил, — совсем как экзистенциальная версия колесницы вождя людоедов. Но его зацикленность на верховенстве собственной автономии делала из него одновременно и деспота, и жертву материи, поскольку он оказывался в зависимости от той точки зрения, что материя ему подчиняется.
   Поэтому, впервые испытав боль, он умер от шока. Но все же он умер счастливым, ибо тот, кто причиняет страдания, более других любопытствует касательно его природы.
   Но, поступив к нему на службу, я сразу поняла, что должна оставить свои планы по его вербовке в наши ряды, ибо быстро разобралась, что он не сможет служить никому, кроме самого себя. Однако если бы он захотел — или внушил себе такое желание, — он смог бы сравнять с землей замок моего отца, между делом дохнув на него, и взорвать все колбы и пробирки, просто подняв их на смех. После чего я путешествовала вместе с ним, чтобы изолировать его, подвергнув своего рода карантину.
   — Поначалу я решил было, что граф — твой отец, сам Доктор.
   — Мой отец? — в удивлении вскричала она, после чего долго и очень мелодично смеялась. — Ну а мы сначала решили было, что он — Министр! Даже после встречи с настоящим Министром я продолжала считаться с такой возможностью. От шагов и того и другого содрогается земля.
   — А когда вы перестали считать меня вражеским агентом?
   — Как только мой отец установил, что ты влюблен в меня, — сказала она таким тоном, как будто это само собой разумелось.
   Ночь постепенно полностью вошла в свои права, и те огоньки, что не вышли ростом, такие, как змеиные очи или искорки светляков, расцветили блестками черные бархатные поверхности вокруг нас, но глаза Альбертины по-прежнему сияли, словно неугасимые светила. Они сияли неописуемым янтарным блеском, а формой напоминали две уложенные на боковую слезинки. Но не цвет и не форма казались главным в этих невиданных глазах, а скандальный вопль страсти, неотвязно звучавший из их глубин. Глаза ее были голосом черного лебедя; глаза ее смущали и путали все чувства, и ни сну, ни смерти не под силу их утихомирить или притушить. Они лишь чуть подернуты завесой светозарного праха…
   Первую часть ночи она спала, а я нес караул, ибо мы остерегались диких зверей; вторую уже она оберегала мой сон, и того же распорядка мы продолжали придерживаться весь остаток нашего путешествия, хотя и дни и ночи вскоре совершенно распались и у нас не осталось никаких представлений о том, много ли минуло времени и, вообще, утекло ли сколько-нибудь влаги в образе облачных масс, прежде чем буйный дождевой лес чуть поредел и мы вступили в более доброжелательную, более женственную страну, полную сверкавших драгоценным опереньем птиц с девическими личиками и яйцекладущих деревьев, и в этих краях не осталось уже совсем ничего, что не было бы чудесным.
   — Поскольку вся эта местность существует только в Смутном Времени, у меня нет ни малейшей идеи касательно того, что может случиться, — сказала она. — Теперь, когда мы лишились и профессора, и набора шаблонов, мой отец ни на что не может наложить структуры, пока не изготовит новые модели. В это время желания могут принять любую форму, какую только им заблагорассудится. Кто знает, что мы отыщем здесь? Если его эксперимент провалился, мы, конечно, ничего не отыщем.
   — Почему это?
   — Потому что недифференцированное массовое желание не обладает достаточной силой, чтобы навсегда сохранить свои формы.
   Заметив, что я ее не понимаю, она нехотя развила свою мысль:
   — Это бы означало, что замок еще не производит достаточно эротоэнергии.
   Я не понял ее слов, но, чтобы не ударить лицом в грязь, кивнул.
   — Как бы там ни было, днем нам нужно поглядывать на небо, а по ночам разводить костер — и тогда рано или поздно нас, скорее всего, заметит один из воздушных патрулей отца.
   — Он что, настолько раздвинул границы театра боевых действий?
   — О нет, — сказала она. — Но он постоянно проводит воздушную разведку самых пустынных районов, чтобы выяснить, что же населяет пустоту — если что-то ее населяет.