Страница:
— Мое окружение?
— Больницы. Окружающая обстановка. Лос-Анджелес. Голливуд. Многих из нас буквально поразило, насколько все скатилось вниз. Некоторые девочки считают, что им просто слишком далеко ездить.
— Слишком далеко или слишком опасно?
— Слишком далеко и слишком опасно. Многие мужья тоже против этих поездок.
— Но у нас никогда не было с этим никаких проблем, Нэнси. Вы бы приезжали сюда в дневное время и пользовались специальной парковочной площадкой.
Молчание.
Я сказал:
— Пациенты ездят туда-сюда каждый день, и ничего не случается.
— Ну... вы знаете, как это бывает.
— Да, наверно, — сдался я. — Что ж. Всего хорошего.
— Я знаю, для вас это звучит глупо, доктор Делавэр. И, честно говоря, самой мне эта реакция кажется чрезмерной — я пробовала им это высказать. Но у нас в уставе записано, что мы в чем-то либо участвуем всей группой, либо не участвуем вообще. Мы проголосовали, доктор Делавэр, и вот что получилось в итоге. Приношу вам свои извинения, если мы создали для вас проблемы. И мы искренне надеемся, что больница примет наш дар — он от чистого сердца.
— Не сомневаюсь, что больница именно так и поступит.
— До свидания, доктор Делавэр. Желаю вам удачного дня.
Я думал об этом на всем пути до конца шоссе, потом на Арройо-Секо, потом когда повернул на восток по Калифорнийскому бульвару, мимо Калифорнийского технического. Затем быстрая серия петляний по тихим улицам пригорода, и передо мной возник бульвар Кэткарта, по которому я продолжил свой путь на восток, в дебри Сан-Лабрадора.
Святой. Покровитель сельских тружеников.
Канонизация, прошедшая мимо внимания Ватикана.
Даже само происхождение этого места уходит корнями в откупные.
Бывший когда-то частным владением Кэткарта, наследника династии, которой принадлежала железнодорожная компания Восточного побережья, Сан-Лабрадор имел вид города старой застройки, но на картах значился городом лишь последние пятьдесят лет.
Кэткарт приехал в Южную Калифорнию в начале века на разведку коммерческих возможностей для семьи. То, что он здесь увидел, ему понравилось, он начал скупать рельсовые пути и гостиницы в деловой части города, апельсиновые рощи, бобовые фермы и скотоводческие земли к востоку от Лос-Анджелеса и набрал себе феод площадью в четыре квадратных мили в предгорьях хребта Сан-Гэйбриел. Построив подобающий особняк, он окружил его садом мирового класса и назвал имение Сан-Лабрадор — такое небольшое самовозвеличение, задавшее работу епископальным языкам.
Потом, в середине Великой депрессии, он обнаружил, что его средства не безграничны. Оставив себе триста с небольшим акров, он поделил остальное на участки. И сдавал их в аренду другим богатым людям — магнатам немного помельче, чем он сам, которые были в состоянии содержать участки от двух до семи акров. Причем обставлял все сделки ограничительными условиями, которые гарантировали, что он будет доживать остаток жизни в ничем не омрачаемой гармонии с природой и вкушая сладкие плоды западной цивилизации.
Остаток жизни оказался у него небольшим — в 1937 году он умер от инфлюэнцы, оставив завещание, по которому его владения переходили к городу Сан-Лабрадору, если таковой будет существовать до истечения двух лет. Магнаты-арендаторы быстренько составили соответствующий документ и протолкнули его через окружной надзорный совет Лос-Анджелеса. Особняк и сад Кэткарта превратились в принадлежащие округу, но финансируемые частным образом музей и ботанической сад, которые никто не посещал, пока не построили шоссе.
В послевоенные годы землю поделили на еще более мелкие участки — по пол-акра — для быстро развивающегося класса людей свободных профессий. Но ограничительные условия не были сняты: здесь по-прежнему не разрешалось селиться ни цветным, ни выходцам с Востока, ни евреям, ни мексиканцам. Никаких многоквартирных домов. Никакого алкоголя в общественных местах. Никаких ночных клубов, театров или мест «низменных развлечений». Размещение торговых заведений было ограничено территорией в восемь кварталов вдоль бульвара Кэткарта, причем ни одно здание не должно было быть выше двух этажей, его архитектурный стиль неизменно выдерживался в духе испанского Возрождения, а чертежи представлялись на утверждение в муниципалитет.
Законы штата и федеральное законодательство впоследствии аннулировали эти расистские ограничения, но остались лазейки, позволяющие обойти закон, и Сан-Лабрадор сохранился белым, словно лилия. Прочие ограничения выдержали испытание временем и судебными тяжбами. Возможно, это объяснялось их солидным юридическим обоснованием. Или какую-то роль играло и то, что многие судьи и по крайней мере два окружных прокурора жили в Сан-Лабрадоре.
Каковы бы ни были причины, но иммунитет округа к переменам оставался действенным. Проезжая сейчас по Кэткарту, я не замечал, чтобы что-то изменилось с тех пор, как я был здесь последний раз. Когда же это было? Три года назад. Выставка Тернера в музее, прогулка по библиотеке и парку. Вместе с Робин...
Движение на шоссе было редкое, но очень неторопливое. Бульвар рассекала широкая разделительная полоса зелени. По южной стороне тянулся все тот же набор магазинов, уютно устроившихся в похожих на шкатулки для драгоценностей зданиях в стиле испанского Возрождения и казавшихся еще меньше по соседству с тронутыми красноватым оттенком ржавчины фисташковыми деревьями, которые посадил в те давние времена сам Кэткарт. Врачи-терапевты, стоматологи... множество ортодонтистов. Магазины одежды для обоих полов, предлагающие такие модели, что по сравнению с ними «Брукс бразерс» покажутся представителями «новой волны». Изобилие химчисток, цветочных магазинов, художников по интерьеру, банков, брокерских контор. Три магазина канцелярских товаров на два квартала — я вдруг понял, почему так много. Почти на каждой вывеске красуются «эсквайр», «лтд.», псевдовикторианские изыски. Негде поесть, негде попить, негде отдохнуть. И на каждом шагу указатели, направляющие бродячего туриста в сторону музея.
Латиноамериканец в синем муниципальном комбинезоне толкал перед собой по тротуару пылесос промышленной мощности. Редкие седовласые фигуры обходили его стороной. В остальном на улицах было пустынно.
Так видится высшему обществу решение проблем бегства из больших городов в пригородные поселки. Почти как на картинке. Подкачало только небо, тусклое и закопченное, затянувшее дымкой предгорья. Ибо деньги и связи ничего не могли поделать с географией: ветры с океана сдували сюда смог, и он, оказавшись в образуемой холмами ловушке, оставался здесь надолго. Воздух Сан-Лабрадора был непригоден для дыхания сто двадцать дней в году.
Следуя указаниям Мелиссы, я проехал шесть кварталов после торговой зоны, повернул налево в первом же разрыве разделительной полосы и выехал на Котсуолд-драйв, затененную кронами сосен прямую дорогу, которая начала петлять и взбираться в гору уже почти через километр, туда, где царили прохладная тень и безмолвие, как после ядерной войны: характерный и обычный для Лос-Анджелеса дефицит человеческого присутствия был здесь особенно заметен.
Это из-за автомобилей — их просто не было. Ни одной машины у обочины. Надпись на табличках «ПАРКОВКА ЗАПРЕЩАЕТСЯ В ЛЮБОЕ ВРЕМЯ» проводится в жизнь с помощью полицейского сапога и грабительских штрафов. Возвышаясь над пустынными улицами за покатыми лужайками, стояли большие дома с черепичными крышами. По мере подъема дома становились больше.
На вершине холма дорога разделялась: к западу она вела в Эссекс-Ридж, к востоку — в Сассекс-Ноул. Здесь никаких домов не было видно, только зелеными стенами высотой в два этажа росли мирты, можжевельник и фотинии с красными ягодами, а дальше за ними — лес из дуба, гингко и амбрового дерева.
Я сбросил скорость и ехал потихоньку, пока наконец не увидел того, что искал. Сосновые ворота ручной резьбы на толстых столбах, крытых патинированным железом — сосна того твердого, вощеного сорта, который видишь в буддийских храмах и на стойках восточных баров. К столбам примыкали чугунная ограда и почти четырехметровая живая изгородь. Цифра 1 стояла на левой створке ворот, а 0 на правой. Слева от цифры 1 располагались фотоэлемент и переговорное устройство.
Я остановил машину, высунул из окна руку и нажал кнопку устройства.
Из динамика послышался голос Мелиссы:
— Это вы, доктор Делавэр?
— Привет, Мелисса.
— Секундочку.
Послышался скрип и скрежет, и ворота открылись внутрь. Я поехал вверх по крутой каменной дорожке, которую только что полили, и в воздухе еще висела водяная пыль. Мимо посаженных в правильном порядке ладаноносных кедров и пустующей сторожки, в которой могла бы разместиться пара семей из среднего класса. Потом еще множество деревьев — целая роща монтеррейских сосен, за которой не видно было неба и которая тянулась несколько мгновений, прежде чем уступить место родственникам помельче: искривленным, похожим на карликовые деревья бонсай кипарисам и горному кизилу в окружении свободно растущих групп багряных рододендронов, белой и розовой японской камелии.
Темная дорожка. Тишина казалась угнетающей. Я подумал о Джине Дикинсон, о том, как она идет сюда, к воротам, совсем одна. По-новому взглянул на ее несчастье. И оценил ее прогресс.
Деревья наконец кончились, и взору открылась лужайка размерами с футбольное поле — трава на ней так великолепно выглядела, что могла показаться свежеуложенным дерном, — по краю ее были разбиты круглые клумбы бегонии и жасмина. В дальнем западном конце, среди кипарисов я увидел вспышки света. Движение, блеск металла. Двое — нет, трое мужчин — в одежде цвета хаки, но слишком далеко, чтобы их можно было хорошо рассмотреть. Сыновья Хернандеса? Теперь мне стало понятно, зачем ему нужно было пятеро.
Садовники обрабатывали растения ручными садовыми ножницами, приглушенное лязганье которых почти не нарушало тишину. Никаких пневматических или моторных инструментов. Еще одно ограничительное условие? Или правила этого дома?
Дорожка окончилась безупречным полукругом, дугу которого украшали две финиковые пальмы. Между узловатыми стволами пальм — два пролета лестницы с широкими ступенями из букейканьонского камня и увитой глициниями каменной балюстрадой вели к дому; он был персикового цвета, трехэтажный, шириной с целый квартал.
То, что могло быть просто монолитно-грубым, было всего-навсего монументальным. И удивительно приятным для глаза, ибо визуальный полет направлялся причудливыми поворотами архитектурного карандаша. Тонкое смещение углов и подъемов, богатство деталей. Высокие освинцованные арочные окна защищены коваными решетками в неомавританском стиле, красивого ярко-зеленого цвета. Балконы, веранды, карнизы, обломы и средники вырезаны из известняка кофейного цвета. На восточном конце — известняковая колоннада. Испанская черепица уложена с мозаичной точностью. Вставки из цветного стекла в виде пятилистников размещены с полным пренебрежением к синхронии, но с безошибочным чувством гармонии.
Но сами размеры дома — и его безлюдье — производили тягостное и печальное впечатление. Словно пустой музей. Неплохо посетить такое место, но я бы не пожелал себе жить здесь, страдая фобией.
Я припарковался и вышел из машины. К клацанью садовых ножниц теперь добавились птичьи крики и шелест ветерка в листьях. Я поднялся по ступеням, безуспешно пытаясь представить себе, каково было бы расти здесь, будучи единственным ребенком.
Вход был достаточно велик, чтобы туда мог въехать автофургон. Двустворчатая дверь из лакированного дуба тоже отделана патинированным железом; каждая створка разделена на шесть выпуклых панелей. На панелях были вырезаны сценки из сельской жизни, живо напомнившие мне школьного Чосера. Я с интересом рассматривал их, нажимая кнопку звонка.
Два раза пропел баритоном дверной колокольчик, потом открылась первая створка и появилась Мелисса — в белой блузке с застежкой донизу, выглаженных синих джинсах и белых теннисных туфлях; она казалась еще более миниатюрной, чем раньше. Кукла в кукольном домике, построенном в слишком крупном масштабе.
Она пожала плечами и сказала:
— Ничего себе домик, правда?
— Очень красивый.
Она улыбнулась, успокоенная.
— Его проектировал мой отец. Он был архитектором.
Это самое большое высказывание об отце, какое я от нее услышал за девять лет. Интересно, что еще выплывет теперь, когда я пришел в дом.
Она мимолетно коснулась моего локтя и отступила.
— Входите же, — сказала она. — Я вам покажу дом.
Дом представлял собой огромное пространство, битком набитое сокровищами. Холл таких размеров, что можно играть в крокет, а в дальнем конце его красовалась изогнутая лестница из зеленого мрамора. За лестницей анфилада похожих на громадные пещеры комнат — специально построенные выставочные галереи, величественные и безмолвные, неотличимые друг от друга по назначению. Соборные потолки и потолки с кессонами, зеркально отполированные панели, гобелены, окна верхнего света из цветного стекла, восточные и обюссоновские ковры на полах из инкрустированного мрамора, расписанной вручную керамической плитки и французского орехового паркета. Столько блеска и роскоши, что моя нервная система не выдержала нагрузки и начала кружиться голова.
Я вспомнил, что однажды мне уже приходилось испытывать нечто подобное. Я был тогда студентом второго курса и совершал одиночный вояж по Европе, имея льготный железнодорожный билет второго класса и тратя четыре доллара в день. Вот я в Ватикане. Смотрю, вытаращив глаза, на покрытые золотом стены, на эти сокровища, собранные во имя Господа. Потом постепенно отхожу в сторону и начинаю наблюдать за другими туристами и итальянскими крестьянами, приехавшими из южных деревень, они тоже глазеют, разинув рты. Перед выходом из очередного зала крестьяне обязательно опускают монеты в ящик для пожертвований; такие ящики поставлены там у каждой двери.
Мелисса рассказывала и показывала, играя роль экскурсовода в своем собственном доме. Мы находились в заставленной книгами пятистенной комнате без окон. Она показала на подсвеченную картину, висевшую над каминной полкой.
— А это Гойя. Отец купил картину в Испании, когда искусство было гораздо более доступным. Его не интересовало то, что было в моде, — эта вещь считалась очень малозначительным произведением Гойи до совсем недавнего времени, еще каких-то нескольких лет назад; вообще портретная живопись, как слишком декоративная, была declasse[3]. А теперь аукционные фирмы все время пишут нам письма. У отца хватило прозорливости съездить в Англию и привести оттуда целые коробки прерафаэлитов, когда все другие считали, что это просто китч. То же самое и с прозрачной, как дымка, живописью пятидесятых, когда эксперты отмахивались от нее, считая несерьезной.
— А ты владеешь материалом, — сказал я.
Она порозовела.
— Меня учили.
— Джейкоб?
Она кивнула и посмотрела в сторону.
— Ладно. Наверно, на сегодня вы видели достаточно.
Повернувшись, она пошла к выходу из комнаты.
— А сама ты интересуешься искусством? — спросил я.
— Я не очень хорошо в нем разбираюсь — не так, как отец или Джейкоб. Мне действительно нравятся красивые вещи. Если это никому не вредит.
— Что ты хочешь этим сказать?
Она нахмурилась. Мы вышли из комнаты с книгами, прошли мимо открытой двери в еще один огромный зал с расписанными вручную ореховыми балками на потолке и высокими французскими дверями в противоположной стене. За стеклом была видна еще одна лужайка, еще лес и цветы, выложенные камнем тропинки, статуи, аметистового цвета плавательный бассейн, опущенная площадка под навесом из вьющихся растений, огороженная темно-зеленым теннисным брезентом. Издалека доносились гулкие удары отскакивающего мяча.
Метрах в шестидесяти в обратном направлении, левее корта, находилось длинное, низкое здание персикового цвета, напоминавшее конюшню: с десяток деревянных дверей, некоторые из них были приоткрыты, а перед ними широкий, мощенный булыжником двор, полный сверкающих, длинноносых старинных автомобилей. Булыжная мостовая была усеяна амебообразными лужицами воды. Склонившись над одним из автомобилей, кто-то в сером комбинезоне с куском замши в руке полировал горящее рубиновым цветом крыло этого великолепного образчика автомобилестроения. По раструбам воздуходувки я догадался, что это был «дюзенберг», и спросил Мелиссу, так ли это.
— Да, — ответила она, — это он и есть. — Смотря прямо перед собой, она повела меня обратно, через наполненные произведениями искусства пещеры, в переднюю часть дома.
— Я не знаю, — вдруг сказала она. — Просто кажется, что очень многое бывает сначала прекрасным, а потом оказывается отвратительным. Как будто красота может быть проклятьем.
Я спросил:
— Макклоски?
Она сунула руки в карманы джинсов и энергично кивнула.
— Я много о нем думаю в последнее время.
— Больше, чем раньше?
— Намного больше. После нашего разговора. — Она остановилась, повернулась ко мне, часто мигая.
— Зачем ему было возвращаться, доктор Делавэр? Что ему надо?
— Может быть, ничего не надо, Мелисса. Может быть, это все ровным счетом ничего не значит. И выяснить это лучше моего друга не сможет никто.
— Надеюсь, что это так, — сказала она. — Я правда надеюсь. Когда он сможет начать?
— Я устрою, чтобы он позвонил тебе как можно скорее. Его зовут Майло Стерджис.
— Хорошее имя, — сказала она. — Надежное.
— Он надежный парень.
Мы пошли дальше. Крупная полная женщина в белом форменном платье полировала столешницу, держа в одной руке метелку из перьев, а в другой тряпку. Открытая жестянка с полировальной пастой стояла у нее возле колена. Она слегка повернула лицо в нашу сторону, и наши глаза встретились. Мадлен. Хотя у нее прибавилось седины и морщин, она выглядела все еще сильной. Узнавание подтянуло ее лицо; потом она повернулась ко мне спиной и возобновила работу.
Мелисса и я вернулись в холл. Она направилась к зеленой лестнице, и, когда коснулась поручня, я спросил:
— Если говорить о Макклоски, ты волнуешься и за собственную безопасность?
— За свою безопасность? — удивилась она, поставив ногу на первую ступеньку. — А почему я должна за нее волноваться?
— Просто так. Ты только что говорила, что красота может стать проклятьем. Может, ты чувствуешь себя обремененной или в опасности из-за своей внешности?
— Я? — Она засмеялась слишком быстро и слишком громко. — Идемте же, доктор Ди. Нам наверх. Я покажу вам, что такое красота.
10
— Больницы. Окружающая обстановка. Лос-Анджелес. Голливуд. Многих из нас буквально поразило, насколько все скатилось вниз. Некоторые девочки считают, что им просто слишком далеко ездить.
— Слишком далеко или слишком опасно?
— Слишком далеко и слишком опасно. Многие мужья тоже против этих поездок.
— Но у нас никогда не было с этим никаких проблем, Нэнси. Вы бы приезжали сюда в дневное время и пользовались специальной парковочной площадкой.
Молчание.
Я сказал:
— Пациенты ездят туда-сюда каждый день, и ничего не случается.
— Ну... вы знаете, как это бывает.
— Да, наверно, — сдался я. — Что ж. Всего хорошего.
— Я знаю, для вас это звучит глупо, доктор Делавэр. И, честно говоря, самой мне эта реакция кажется чрезмерной — я пробовала им это высказать. Но у нас в уставе записано, что мы в чем-то либо участвуем всей группой, либо не участвуем вообще. Мы проголосовали, доктор Делавэр, и вот что получилось в итоге. Приношу вам свои извинения, если мы создали для вас проблемы. И мы искренне надеемся, что больница примет наш дар — он от чистого сердца.
— Не сомневаюсь, что больница именно так и поступит.
— До свидания, доктор Делавэр. Желаю вам удачного дня.
* * *
Записки на хорошей бумаге, денежные откупные, телефонные отговорки. Наверно, это и есть сан-лабрадорский стиль.Я думал об этом на всем пути до конца шоссе, потом на Арройо-Секо, потом когда повернул на восток по Калифорнийскому бульвару, мимо Калифорнийского технического. Затем быстрая серия петляний по тихим улицам пригорода, и передо мной возник бульвар Кэткарта, по которому я продолжил свой путь на восток, в дебри Сан-Лабрадора.
Святой. Покровитель сельских тружеников.
Канонизация, прошедшая мимо внимания Ватикана.
Даже само происхождение этого места уходит корнями в откупные.
Бывший когда-то частным владением Кэткарта, наследника династии, которой принадлежала железнодорожная компания Восточного побережья, Сан-Лабрадор имел вид города старой застройки, но на картах значился городом лишь последние пятьдесят лет.
Кэткарт приехал в Южную Калифорнию в начале века на разведку коммерческих возможностей для семьи. То, что он здесь увидел, ему понравилось, он начал скупать рельсовые пути и гостиницы в деловой части города, апельсиновые рощи, бобовые фермы и скотоводческие земли к востоку от Лос-Анджелеса и набрал себе феод площадью в четыре квадратных мили в предгорьях хребта Сан-Гэйбриел. Построив подобающий особняк, он окружил его садом мирового класса и назвал имение Сан-Лабрадор — такое небольшое самовозвеличение, задавшее работу епископальным языкам.
Потом, в середине Великой депрессии, он обнаружил, что его средства не безграничны. Оставив себе триста с небольшим акров, он поделил остальное на участки. И сдавал их в аренду другим богатым людям — магнатам немного помельче, чем он сам, которые были в состоянии содержать участки от двух до семи акров. Причем обставлял все сделки ограничительными условиями, которые гарантировали, что он будет доживать остаток жизни в ничем не омрачаемой гармонии с природой и вкушая сладкие плоды западной цивилизации.
Остаток жизни оказался у него небольшим — в 1937 году он умер от инфлюэнцы, оставив завещание, по которому его владения переходили к городу Сан-Лабрадору, если таковой будет существовать до истечения двух лет. Магнаты-арендаторы быстренько составили соответствующий документ и протолкнули его через окружной надзорный совет Лос-Анджелеса. Особняк и сад Кэткарта превратились в принадлежащие округу, но финансируемые частным образом музей и ботанической сад, которые никто не посещал, пока не построили шоссе.
В послевоенные годы землю поделили на еще более мелкие участки — по пол-акра — для быстро развивающегося класса людей свободных профессий. Но ограничительные условия не были сняты: здесь по-прежнему не разрешалось селиться ни цветным, ни выходцам с Востока, ни евреям, ни мексиканцам. Никаких многоквартирных домов. Никакого алкоголя в общественных местах. Никаких ночных клубов, театров или мест «низменных развлечений». Размещение торговых заведений было ограничено территорией в восемь кварталов вдоль бульвара Кэткарта, причем ни одно здание не должно было быть выше двух этажей, его архитектурный стиль неизменно выдерживался в духе испанского Возрождения, а чертежи представлялись на утверждение в муниципалитет.
Законы штата и федеральное законодательство впоследствии аннулировали эти расистские ограничения, но остались лазейки, позволяющие обойти закон, и Сан-Лабрадор сохранился белым, словно лилия. Прочие ограничения выдержали испытание временем и судебными тяжбами. Возможно, это объяснялось их солидным юридическим обоснованием. Или какую-то роль играло и то, что многие судьи и по крайней мере два окружных прокурора жили в Сан-Лабрадоре.
Каковы бы ни были причины, но иммунитет округа к переменам оставался действенным. Проезжая сейчас по Кэткарту, я не замечал, чтобы что-то изменилось с тех пор, как я был здесь последний раз. Когда же это было? Три года назад. Выставка Тернера в музее, прогулка по библиотеке и парку. Вместе с Робин...
Движение на шоссе было редкое, но очень неторопливое. Бульвар рассекала широкая разделительная полоса зелени. По южной стороне тянулся все тот же набор магазинов, уютно устроившихся в похожих на шкатулки для драгоценностей зданиях в стиле испанского Возрождения и казавшихся еще меньше по соседству с тронутыми красноватым оттенком ржавчины фисташковыми деревьями, которые посадил в те давние времена сам Кэткарт. Врачи-терапевты, стоматологи... множество ортодонтистов. Магазины одежды для обоих полов, предлагающие такие модели, что по сравнению с ними «Брукс бразерс» покажутся представителями «новой волны». Изобилие химчисток, цветочных магазинов, художников по интерьеру, банков, брокерских контор. Три магазина канцелярских товаров на два квартала — я вдруг понял, почему так много. Почти на каждой вывеске красуются «эсквайр», «лтд.», псевдовикторианские изыски. Негде поесть, негде попить, негде отдохнуть. И на каждом шагу указатели, направляющие бродячего туриста в сторону музея.
Латиноамериканец в синем муниципальном комбинезоне толкал перед собой по тротуару пылесос промышленной мощности. Редкие седовласые фигуры обходили его стороной. В остальном на улицах было пустынно.
Так видится высшему обществу решение проблем бегства из больших городов в пригородные поселки. Почти как на картинке. Подкачало только небо, тусклое и закопченное, затянувшее дымкой предгорья. Ибо деньги и связи ничего не могли поделать с географией: ветры с океана сдували сюда смог, и он, оказавшись в образуемой холмами ловушке, оставался здесь надолго. Воздух Сан-Лабрадора был непригоден для дыхания сто двадцать дней в году.
Следуя указаниям Мелиссы, я проехал шесть кварталов после торговой зоны, повернул налево в первом же разрыве разделительной полосы и выехал на Котсуолд-драйв, затененную кронами сосен прямую дорогу, которая начала петлять и взбираться в гору уже почти через километр, туда, где царили прохладная тень и безмолвие, как после ядерной войны: характерный и обычный для Лос-Анджелеса дефицит человеческого присутствия был здесь особенно заметен.
Это из-за автомобилей — их просто не было. Ни одной машины у обочины. Надпись на табличках «ПАРКОВКА ЗАПРЕЩАЕТСЯ В ЛЮБОЕ ВРЕМЯ» проводится в жизнь с помощью полицейского сапога и грабительских штрафов. Возвышаясь над пустынными улицами за покатыми лужайками, стояли большие дома с черепичными крышами. По мере подъема дома становились больше.
На вершине холма дорога разделялась: к западу она вела в Эссекс-Ридж, к востоку — в Сассекс-Ноул. Здесь никаких домов не было видно, только зелеными стенами высотой в два этажа росли мирты, можжевельник и фотинии с красными ягодами, а дальше за ними — лес из дуба, гингко и амбрового дерева.
Я сбросил скорость и ехал потихоньку, пока наконец не увидел того, что искал. Сосновые ворота ручной резьбы на толстых столбах, крытых патинированным железом — сосна того твердого, вощеного сорта, который видишь в буддийских храмах и на стойках восточных баров. К столбам примыкали чугунная ограда и почти четырехметровая живая изгородь. Цифра 1 стояла на левой створке ворот, а 0 на правой. Слева от цифры 1 располагались фотоэлемент и переговорное устройство.
Я остановил машину, высунул из окна руку и нажал кнопку устройства.
Из динамика послышался голос Мелиссы:
— Это вы, доктор Делавэр?
— Привет, Мелисса.
— Секундочку.
Послышался скрип и скрежет, и ворота открылись внутрь. Я поехал вверх по крутой каменной дорожке, которую только что полили, и в воздухе еще висела водяная пыль. Мимо посаженных в правильном порядке ладаноносных кедров и пустующей сторожки, в которой могла бы разместиться пара семей из среднего класса. Потом еще множество деревьев — целая роща монтеррейских сосен, за которой не видно было неба и которая тянулась несколько мгновений, прежде чем уступить место родственникам помельче: искривленным, похожим на карликовые деревья бонсай кипарисам и горному кизилу в окружении свободно растущих групп багряных рододендронов, белой и розовой японской камелии.
Темная дорожка. Тишина казалась угнетающей. Я подумал о Джине Дикинсон, о том, как она идет сюда, к воротам, совсем одна. По-новому взглянул на ее несчастье. И оценил ее прогресс.
Деревья наконец кончились, и взору открылась лужайка размерами с футбольное поле — трава на ней так великолепно выглядела, что могла показаться свежеуложенным дерном, — по краю ее были разбиты круглые клумбы бегонии и жасмина. В дальнем западном конце, среди кипарисов я увидел вспышки света. Движение, блеск металла. Двое — нет, трое мужчин — в одежде цвета хаки, но слишком далеко, чтобы их можно было хорошо рассмотреть. Сыновья Хернандеса? Теперь мне стало понятно, зачем ему нужно было пятеро.
Садовники обрабатывали растения ручными садовыми ножницами, приглушенное лязганье которых почти не нарушало тишину. Никаких пневматических или моторных инструментов. Еще одно ограничительное условие? Или правила этого дома?
Дорожка окончилась безупречным полукругом, дугу которого украшали две финиковые пальмы. Между узловатыми стволами пальм — два пролета лестницы с широкими ступенями из букейканьонского камня и увитой глициниями каменной балюстрадой вели к дому; он был персикового цвета, трехэтажный, шириной с целый квартал.
То, что могло быть просто монолитно-грубым, было всего-навсего монументальным. И удивительно приятным для глаза, ибо визуальный полет направлялся причудливыми поворотами архитектурного карандаша. Тонкое смещение углов и подъемов, богатство деталей. Высокие освинцованные арочные окна защищены коваными решетками в неомавританском стиле, красивого ярко-зеленого цвета. Балконы, веранды, карнизы, обломы и средники вырезаны из известняка кофейного цвета. На восточном конце — известняковая колоннада. Испанская черепица уложена с мозаичной точностью. Вставки из цветного стекла в виде пятилистников размещены с полным пренебрежением к синхронии, но с безошибочным чувством гармонии.
Но сами размеры дома — и его безлюдье — производили тягостное и печальное впечатление. Словно пустой музей. Неплохо посетить такое место, но я бы не пожелал себе жить здесь, страдая фобией.
Я припарковался и вышел из машины. К клацанью садовых ножниц теперь добавились птичьи крики и шелест ветерка в листьях. Я поднялся по ступеням, безуспешно пытаясь представить себе, каково было бы расти здесь, будучи единственным ребенком.
Вход был достаточно велик, чтобы туда мог въехать автофургон. Двустворчатая дверь из лакированного дуба тоже отделана патинированным железом; каждая створка разделена на шесть выпуклых панелей. На панелях были вырезаны сценки из сельской жизни, живо напомнившие мне школьного Чосера. Я с интересом рассматривал их, нажимая кнопку звонка.
Два раза пропел баритоном дверной колокольчик, потом открылась первая створка и появилась Мелисса — в белой блузке с застежкой донизу, выглаженных синих джинсах и белых теннисных туфлях; она казалась еще более миниатюрной, чем раньше. Кукла в кукольном домике, построенном в слишком крупном масштабе.
Она пожала плечами и сказала:
— Ничего себе домик, правда?
— Очень красивый.
Она улыбнулась, успокоенная.
— Его проектировал мой отец. Он был архитектором.
Это самое большое высказывание об отце, какое я от нее услышал за девять лет. Интересно, что еще выплывет теперь, когда я пришел в дом.
Она мимолетно коснулась моего локтя и отступила.
— Входите же, — сказала она. — Я вам покажу дом.
Дом представлял собой огромное пространство, битком набитое сокровищами. Холл таких размеров, что можно играть в крокет, а в дальнем конце его красовалась изогнутая лестница из зеленого мрамора. За лестницей анфилада похожих на громадные пещеры комнат — специально построенные выставочные галереи, величественные и безмолвные, неотличимые друг от друга по назначению. Соборные потолки и потолки с кессонами, зеркально отполированные панели, гобелены, окна верхнего света из цветного стекла, восточные и обюссоновские ковры на полах из инкрустированного мрамора, расписанной вручную керамической плитки и французского орехового паркета. Столько блеска и роскоши, что моя нервная система не выдержала нагрузки и начала кружиться голова.
Я вспомнил, что однажды мне уже приходилось испытывать нечто подобное. Я был тогда студентом второго курса и совершал одиночный вояж по Европе, имея льготный железнодорожный билет второго класса и тратя четыре доллара в день. Вот я в Ватикане. Смотрю, вытаращив глаза, на покрытые золотом стены, на эти сокровища, собранные во имя Господа. Потом постепенно отхожу в сторону и начинаю наблюдать за другими туристами и итальянскими крестьянами, приехавшими из южных деревень, они тоже глазеют, разинув рты. Перед выходом из очередного зала крестьяне обязательно опускают монеты в ящик для пожертвований; такие ящики поставлены там у каждой двери.
Мелисса рассказывала и показывала, играя роль экскурсовода в своем собственном доме. Мы находились в заставленной книгами пятистенной комнате без окон. Она показала на подсвеченную картину, висевшую над каминной полкой.
— А это Гойя. Отец купил картину в Испании, когда искусство было гораздо более доступным. Его не интересовало то, что было в моде, — эта вещь считалась очень малозначительным произведением Гойи до совсем недавнего времени, еще каких-то нескольких лет назад; вообще портретная живопись, как слишком декоративная, была declasse[3]. А теперь аукционные фирмы все время пишут нам письма. У отца хватило прозорливости съездить в Англию и привести оттуда целые коробки прерафаэлитов, когда все другие считали, что это просто китч. То же самое и с прозрачной, как дымка, живописью пятидесятых, когда эксперты отмахивались от нее, считая несерьезной.
— А ты владеешь материалом, — сказал я.
Она порозовела.
— Меня учили.
— Джейкоб?
Она кивнула и посмотрела в сторону.
— Ладно. Наверно, на сегодня вы видели достаточно.
Повернувшись, она пошла к выходу из комнаты.
— А сама ты интересуешься искусством? — спросил я.
— Я не очень хорошо в нем разбираюсь — не так, как отец или Джейкоб. Мне действительно нравятся красивые вещи. Если это никому не вредит.
— Что ты хочешь этим сказать?
Она нахмурилась. Мы вышли из комнаты с книгами, прошли мимо открытой двери в еще один огромный зал с расписанными вручную ореховыми балками на потолке и высокими французскими дверями в противоположной стене. За стеклом была видна еще одна лужайка, еще лес и цветы, выложенные камнем тропинки, статуи, аметистового цвета плавательный бассейн, опущенная площадка под навесом из вьющихся растений, огороженная темно-зеленым теннисным брезентом. Издалека доносились гулкие удары отскакивающего мяча.
Метрах в шестидесяти в обратном направлении, левее корта, находилось длинное, низкое здание персикового цвета, напоминавшее конюшню: с десяток деревянных дверей, некоторые из них были приоткрыты, а перед ними широкий, мощенный булыжником двор, полный сверкающих, длинноносых старинных автомобилей. Булыжная мостовая была усеяна амебообразными лужицами воды. Склонившись над одним из автомобилей, кто-то в сером комбинезоне с куском замши в руке полировал горящее рубиновым цветом крыло этого великолепного образчика автомобилестроения. По раструбам воздуходувки я догадался, что это был «дюзенберг», и спросил Мелиссу, так ли это.
— Да, — ответила она, — это он и есть. — Смотря прямо перед собой, она повела меня обратно, через наполненные произведениями искусства пещеры, в переднюю часть дома.
— Я не знаю, — вдруг сказала она. — Просто кажется, что очень многое бывает сначала прекрасным, а потом оказывается отвратительным. Как будто красота может быть проклятьем.
Я спросил:
— Макклоски?
Она сунула руки в карманы джинсов и энергично кивнула.
— Я много о нем думаю в последнее время.
— Больше, чем раньше?
— Намного больше. После нашего разговора. — Она остановилась, повернулась ко мне, часто мигая.
— Зачем ему было возвращаться, доктор Делавэр? Что ему надо?
— Может быть, ничего не надо, Мелисса. Может быть, это все ровным счетом ничего не значит. И выяснить это лучше моего друга не сможет никто.
— Надеюсь, что это так, — сказала она. — Я правда надеюсь. Когда он сможет начать?
— Я устрою, чтобы он позвонил тебе как можно скорее. Его зовут Майло Стерджис.
— Хорошее имя, — сказала она. — Надежное.
— Он надежный парень.
Мы пошли дальше. Крупная полная женщина в белом форменном платье полировала столешницу, держа в одной руке метелку из перьев, а в другой тряпку. Открытая жестянка с полировальной пастой стояла у нее возле колена. Она слегка повернула лицо в нашу сторону, и наши глаза встретились. Мадлен. Хотя у нее прибавилось седины и морщин, она выглядела все еще сильной. Узнавание подтянуло ее лицо; потом она повернулась ко мне спиной и возобновила работу.
Мелисса и я вернулись в холл. Она направилась к зеленой лестнице, и, когда коснулась поручня, я спросил:
— Если говорить о Макклоски, ты волнуешься и за собственную безопасность?
— За свою безопасность? — удивилась она, поставив ногу на первую ступеньку. — А почему я должна за нее волноваться?
— Просто так. Ты только что говорила, что красота может стать проклятьем. Может, ты чувствуешь себя обремененной или в опасности из-за своей внешности?
— Я? — Она засмеялась слишком быстро и слишком громко. — Идемте же, доктор Ди. Нам наверх. Я покажу вам, что такое красота.
10
Верхняя площадка лестницы оказалась двухметровой розеткой из черного мрамора с инкрустацией в виде солнца с лучами, выполненной в синих и желтых тонах. У стен стояла мебель во французском провинциальном стиле — пузатая, на гнутых ножках, почти до неприличия украшенная инкрустацией маркетри. Картины эпохи Ренессанса сентиментальной школы — херувимы, арфы, религиозный экстаз — конкурировали с ворсистыми обоями цвета старого портвейна. От площадки расходились веером три коридора. Еще две женщины в белом пылесосили правый. Остальные два были темны и пусты. Скорее похоже на гостиницу, чем на музей. Печальная, бесцельная атмосфера курорта в мертвый сезон. Мелисса повернула в средний коридор и провела меня мимо пяти белых филеночных дверей, украшенных черными с золотом ручками из французской эмали.
У шестой она остановилась и постучала.
Голос изнутри произнес: «Да?»
Мелисса сказала:
— Пришел доктор Делавэр, — и открыла дверь.
Я был готов к новой мегадозе великолепия, а оказался в небольшой, простой комнате — в гостином уголке не более четырех метров в длину и в ширину, окрашенном в темно-серый голубиный цвет и освещенном единственным светильником из молочного стекла на потолке.
Четверть задней стены занимала белая дверь. Другие стены были голыми, если не считать единственной литографии: сцена с изображением матери и ребенка в мягких тонах, которая не могла быть ничем иным, кроме как работой Кассатт. Литография располагалась точно над центром обтянутого розовым с серой отделкой двойного сиденья. Сосновый кофейный столик и два сосновых стула создавали уголок для беседы. На столике кофейный сервиз твердого английского фарфора. На сиденье женщина.
Она встала и сказала:
— Здравствуйте, доктор Делавэр. Я Джина Рэмп.
Мягкий голос.
Она пошла мне навстречу, и ее походка представляла собой странное смешение грации и неуклюжести. Вся неуклюжесть была сосредоточена над шеей — она держала голову поднятой неестественно высоко и склоненной на одну сторону, словно отшатываясь от удара.
— Рад познакомиться с вами, миссис Рэмп.
Она взяла мою руку, быстро и несильно сжала ее и тут же отпустила.
Она была высокого роста — по крайней мере сантиметров на двадцать выше дочери — и все еще стройна, как манекенщица; на ней было платье до колен, с длинными рукавами, из блестящего серого хлопка. Застегнуто спереди до самой шеи. Накладные карманы. Серые сандалии на плоской подошве. Простое золотое обручальное кольцо на левой руке. В ушах серьги в виде золотых шариков. Больше никаких украшений. Никакого запаха духов.
Волосы светлые, с первыми проблесками седины. Они у нее были коротко подстрижены, прямые, с начесанной на лоб пушистой челкой. Вид мальчишеский. Почти аскетический.
Овал ее бледного лица словно был создан для кинокамеры. Четко очерченный прямой нос, твердый подбородок, широко расставленные серо-голубые с зелеными крапинками глаза. Пухлогубый шарм старой студийной фотографии уступил место чему-то более зрелому. Более спокойному. Чуточку размылись контуры, слегка расслабились швы. Лучики от улыбок, морщинки на лбу, намек на обвисание в том месте, где губы соединяются со щеками.
Сорок три года, как я узнал из старой газетной вырезки, она и выглядела на них ни на день не моложе. Но возраст смягчил ее красоту. Каким-то непостижимым образом подчеркнул ее.
Она повернулась к дочери и улыбнулась. Потом почти ритуально наклонила голову, демонстрируя мне левую сторону своего лица. Туго натянутая кожа, белая, словно кость, и стеклянно-гладкая. Слишком гладкая — словно нездоровый глянец испарины при лихорадке. Линии челюсти острее, чем можно было ожидать. Чуть заметнее проступают кости лица, словно здесь удален подкожный слой мышц и заменен чем-то искусственным. Ее левый глаз слегка, еле заметно провисал, а кожу под ним покрывала густая сеть белых нитевидных шрамов. Шрамов, которые казались плавающими сразу под поверхностью ее кожи.
На шее, непосредственно под челюстью, видны были три красноватые полосы — словно кто-то сильно ударил ее и следы пальцев остались. Левая сторона ее рта была противоестественно прямой, резко контрастируя с усталым глазом и придавая ее улыбке некоторую однобокость, которая создавала впечатление неуместной иронии.
Она снова повернула голову. Свет упал на кожу лица под другим углом, и она приобрела мраморный цвет яйца, которое окунули в чай.
Гештальт, нарушенный порядок. Поруганная красота.
Она обратилась к Мелиссе:
— Спасибо, родная, — и улыбнулась кривоватой улыбкой.
Левая сторона лица в улыбке почти не участвовала.
Тут до меня дошло, что на какой-то момент я забыл о присутствии Мелиссы. Я повернулся, спеша улыбнуться ей. Она пристально смотрела на нас с жестким, настороженным выражением на лице. Потом вдруг растянула уголки губ и заставила себя присоединиться к этому празднику улыбок.
Ее мать сказала:
— Иди-ка сюда, малышка. — И шагнула к ней, протягивая руки. Прижала Мелиссу к себе. Пользуясь своим преимуществом в росте, стала покачивать ее, гладить ее длинные волосы.
Мелисса отступила назад и посмотрела на меня с раскрасневшимся лицом.
Джина Рэмп продолжала:
— Со мной будет все в порядке, малышка. Ты беги.
Мелисса проговорила срывающимся голосом:
— Желаю приятной беседы. — Оглянувшись еще раз, она вышла из комнаты.
Дверь она оставила открытой. Джина Рэмп подошла и закрыла ее.
— Прошу вас, усаживайтесь поудобнее, доктор, — сказала она, снова наклонив голову так, чтобы видна была только здоровая сторона лица. — Хотите кофе? — Жест в сторону фарфорового сервиза.
— Нет, благодарю вас. — Я сел на один из стульев. Она вернулась на прежнее место. Села на самый край, держа спину прямо, скрестила ноги в щиколотках, руки положила на колени — точно в такой же позе вчера у меня дома сидела Мелисса.
— Ну вот, — сказала она и опять улыбнулась. Наклонилась вперед, чтобы поправить одну из чашек на столе, и занималась этим дольше, чем было нужно.
Я поспешил нарушить тишину.
— Приятно видеть вас, миссис Рэмп.
Выражение огорчения вступило в борьбу с улыбкой и победило.
— Наконец-то, да?
Прежде чем я успел ответить, она сказала:
— Я не такой уж невыносимый человек, доктор Делавэр.
— Конечно, нет, — подхватил я. Получилось слишком резко. Она вздрогнула и посмотрела на меня долгим взглядом. Что-то такое в ней — в этом доме — выбивало меня из колеи. Я откинулся на спинку стула и прикусил язык. Она переменила ноги и повернула голову, словно в ответ на указание режиссера. Теперь я видел только ее правый профиль. Она сидела напряженная и настороженно-вежливая, словно Первая Леди во время телеинтервью в прямом эфире.
У шестой она остановилась и постучала.
Голос изнутри произнес: «Да?»
Мелисса сказала:
— Пришел доктор Делавэр, — и открыла дверь.
Я был готов к новой мегадозе великолепия, а оказался в небольшой, простой комнате — в гостином уголке не более четырех метров в длину и в ширину, окрашенном в темно-серый голубиный цвет и освещенном единственным светильником из молочного стекла на потолке.
Четверть задней стены занимала белая дверь. Другие стены были голыми, если не считать единственной литографии: сцена с изображением матери и ребенка в мягких тонах, которая не могла быть ничем иным, кроме как работой Кассатт. Литография располагалась точно над центром обтянутого розовым с серой отделкой двойного сиденья. Сосновый кофейный столик и два сосновых стула создавали уголок для беседы. На столике кофейный сервиз твердого английского фарфора. На сиденье женщина.
Она встала и сказала:
— Здравствуйте, доктор Делавэр. Я Джина Рэмп.
Мягкий голос.
Она пошла мне навстречу, и ее походка представляла собой странное смешение грации и неуклюжести. Вся неуклюжесть была сосредоточена над шеей — она держала голову поднятой неестественно высоко и склоненной на одну сторону, словно отшатываясь от удара.
— Рад познакомиться с вами, миссис Рэмп.
Она взяла мою руку, быстро и несильно сжала ее и тут же отпустила.
Она была высокого роста — по крайней мере сантиметров на двадцать выше дочери — и все еще стройна, как манекенщица; на ней было платье до колен, с длинными рукавами, из блестящего серого хлопка. Застегнуто спереди до самой шеи. Накладные карманы. Серые сандалии на плоской подошве. Простое золотое обручальное кольцо на левой руке. В ушах серьги в виде золотых шариков. Больше никаких украшений. Никакого запаха духов.
Волосы светлые, с первыми проблесками седины. Они у нее были коротко подстрижены, прямые, с начесанной на лоб пушистой челкой. Вид мальчишеский. Почти аскетический.
Овал ее бледного лица словно был создан для кинокамеры. Четко очерченный прямой нос, твердый подбородок, широко расставленные серо-голубые с зелеными крапинками глаза. Пухлогубый шарм старой студийной фотографии уступил место чему-то более зрелому. Более спокойному. Чуточку размылись контуры, слегка расслабились швы. Лучики от улыбок, морщинки на лбу, намек на обвисание в том месте, где губы соединяются со щеками.
Сорок три года, как я узнал из старой газетной вырезки, она и выглядела на них ни на день не моложе. Но возраст смягчил ее красоту. Каким-то непостижимым образом подчеркнул ее.
Она повернулась к дочери и улыбнулась. Потом почти ритуально наклонила голову, демонстрируя мне левую сторону своего лица. Туго натянутая кожа, белая, словно кость, и стеклянно-гладкая. Слишком гладкая — словно нездоровый глянец испарины при лихорадке. Линии челюсти острее, чем можно было ожидать. Чуть заметнее проступают кости лица, словно здесь удален подкожный слой мышц и заменен чем-то искусственным. Ее левый глаз слегка, еле заметно провисал, а кожу под ним покрывала густая сеть белых нитевидных шрамов. Шрамов, которые казались плавающими сразу под поверхностью ее кожи.
На шее, непосредственно под челюстью, видны были три красноватые полосы — словно кто-то сильно ударил ее и следы пальцев остались. Левая сторона ее рта была противоестественно прямой, резко контрастируя с усталым глазом и придавая ее улыбке некоторую однобокость, которая создавала впечатление неуместной иронии.
Она снова повернула голову. Свет упал на кожу лица под другим углом, и она приобрела мраморный цвет яйца, которое окунули в чай.
Гештальт, нарушенный порядок. Поруганная красота.
Она обратилась к Мелиссе:
— Спасибо, родная, — и улыбнулась кривоватой улыбкой.
Левая сторона лица в улыбке почти не участвовала.
Тут до меня дошло, что на какой-то момент я забыл о присутствии Мелиссы. Я повернулся, спеша улыбнуться ей. Она пристально смотрела на нас с жестким, настороженным выражением на лице. Потом вдруг растянула уголки губ и заставила себя присоединиться к этому празднику улыбок.
Ее мать сказала:
— Иди-ка сюда, малышка. — И шагнула к ней, протягивая руки. Прижала Мелиссу к себе. Пользуясь своим преимуществом в росте, стала покачивать ее, гладить ее длинные волосы.
Мелисса отступила назад и посмотрела на меня с раскрасневшимся лицом.
Джина Рэмп продолжала:
— Со мной будет все в порядке, малышка. Ты беги.
Мелисса проговорила срывающимся голосом:
— Желаю приятной беседы. — Оглянувшись еще раз, она вышла из комнаты.
Дверь она оставила открытой. Джина Рэмп подошла и закрыла ее.
— Прошу вас, усаживайтесь поудобнее, доктор, — сказала она, снова наклонив голову так, чтобы видна была только здоровая сторона лица. — Хотите кофе? — Жест в сторону фарфорового сервиза.
— Нет, благодарю вас. — Я сел на один из стульев. Она вернулась на прежнее место. Села на самый край, держа спину прямо, скрестила ноги в щиколотках, руки положила на колени — точно в такой же позе вчера у меня дома сидела Мелисса.
— Ну вот, — сказала она и опять улыбнулась. Наклонилась вперед, чтобы поправить одну из чашек на столе, и занималась этим дольше, чем было нужно.
Я поспешил нарушить тишину.
— Приятно видеть вас, миссис Рэмп.
Выражение огорчения вступило в борьбу с улыбкой и победило.
— Наконец-то, да?
Прежде чем я успел ответить, она сказала:
— Я не такой уж невыносимый человек, доктор Делавэр.
— Конечно, нет, — подхватил я. Получилось слишком резко. Она вздрогнула и посмотрела на меня долгим взглядом. Что-то такое в ней — в этом доме — выбивало меня из колеи. Я откинулся на спинку стула и прикусил язык. Она переменила ноги и повернула голову, словно в ответ на указание режиссера. Теперь я видел только ее правый профиль. Она сидела напряженная и настороженно-вежливая, словно Первая Леди во время телеинтервью в прямом эфире.