Отец Эндрус сказал:
   — Пожалуйста, подождите здесь.
   Мы остались у двери, а он прошел за перегородку и что-то сказал раздавальщику, стоявшему в середине. Продолжая работать, тот кивнул, потом отдал свой половник священнику и отступил назад. Отец Эндрус стал раздавать пищу Человек в белом вытер руки о фартук, обогнул стойку, прошел через очередь и направился к нам.
   На вид ему было лет пятьдесят пять, а сутулость делала его рост меньше сантиметра на три, которые вовсе не были лишними. Фартук доходил ему до колен и был испачкан попавшей на него пищей. Он шаркал ногами, почти не отрывая их от линолеума, а руки держал прижатыми к бокам, будто они были приклеены. Несколько прядей седых волос выбились из-под сетки и прилипли к бледному и влажному лбу Длинное, нездорового цвета лицо было худым и в то же время дряблым. Орлиный нос уступил действию силы тяжести. Белые брови. Никакого жира под подбородком, но когда он подошел ближе, стала видна дряблая, трясущаяся складка. Глубоко посаженные глаза под нависшими верхними веками были темные, очень усталые.
   Он подошел к нам с ничего не выражавшим лицом и сказал монотонно, флегматичным голосом.
   — Здравствуйте.
   — Вы мистер Макклоски?
   Он кивнул.
   — Я Джоэль. — Вяло, безжизненно. Нос и щеки в глубоких порах. Резкие борозды по сторонам рта с опущенными уголками и сухими губами. Глаз почти не видно из-под тяжелых век, желтоватые белки окружают почти черные радужки. Интересно, когда ему последний раз делали тест на функцию печени.
   — Мы пришли, чтобы поговорить о Джине Рэмп, Джоэль.
   — Она не нашлась. — Не вопрос, а утверждение.
   — Нет, не нашлась. У вас нет случайно каких-нибудь теорий относительно того, что могло с ней приключиться? Если есть, поделитесь с нами.
   Макклоски перевел глаза на один из столов. Некоторые из обедающих перестали есть. Другие бросали жадные взгляды на нетронутую пишу.
   — Мы не могли бы поговорить у меня в комнате?
   — Разумеется, Джоэль.
   Шаркая ногами, он вышел за дверь и повернул направо по коридору. Мы прошли мимо спален, битком набитых койками, на некоторых из них лежали люди, потом мимо закрытой двери с табличкой «ИЗОЛЯТОР». Болезненные стоны проникали сквозь фанеру и эхом отдавались в коридоре. Макклоски на секунду повернул голову в сторону этих звуков, но не остановился. Снова устремив взгляд вперед, он направился своей шаркающей походкой к выкрашенной коричневой краской лестнице в конце коридора. Ступени были покрыты жесткой резиной, а поручень казался жирным на ощупь.
   Он стал медленно и степенно подниматься по лестнице, и мы последовали за ним. Здесь запах дезинфицирующего средства возобладал над всеми остальными.
   Сразу же за площадкой четвертого этажа оказалась еще одна закрытая дверь, к которой липкой лентой был прикреплен кусок картона от упаковки рубашек. На картоне черным фломастером было написано: «ДЖОЭЛЬ».
   В дверной ручке имелась замочная скважина, но Джоэль повернул ручку, и дверь открылась. Он придержал ее и подождал, пока мы войдем.
   Размером комната была с половину платяного шкафа Джины Рэмп — не больше семи квадратных метров; там стояли койка, покрытая серым шерстяным одеялом, деревянная тумбочка, покрашенная белой краской, и узкий комод с тремя ящиками. На комоде лежала Библия, с ней соседствовали электрическая плитка, консервный нож, упаковка крекеров с арахисовым маслом, наполовину пустая банка маринованной свеклы и жестянка венских сосисок. Вырезанное из календаря изображение Христа с нимбом вокруг головы благосклонно взирало на койку. Пожелтевшая, засиженная мухами занавеска была наполовину задернута на единственном зарешеченном окне. За решеткой виднелась стена из серого кирпича. Комната освещалась голой лампочкой в центре потолка, испещренного пятнами плесени.
   В комнате с трудом можно было разместиться стоя. У меня появилось ощущение необходимости за что-нибудь ухватиться, но не хотелось ничего здесь касаться.
   Макклоски сказал:
   — Садитесь. Если хотите.
   Майло посмотрел на койку и ответил:
   — Ничего.
   Мы все остались стоять. Мы стояли рядом, но были так далеки друг от друга, словно нас разделяли целые мили. Как пассажиры в метро, которые держась за подвесные ручки, ощущают себя в полной изоляции.
   Майло спросил:
   — Так как насчет теорий, Джоэль?
   Макклоски покачал головой.
   — Я думал об этом. Много думал. После того, как здесь были другие полицейские. Я надеюсь, что просто она настолько выздоровела, что ей захотелось прогуляться одной и...
   — И что?
   — И ей понравилось.
   — Вы ведь желаете ей добра, не так ли?
   Кивок.
   — Теперь вы свободный человек, и власти не могут говорить вам, что вы должны делать.
   На бледных губах Макклоски появилась слабая улыбка. В уголках его рта скопились какие-то белые хлопья.
   — Вы услышали что-то смешное, Джоэль?
   — Свобода. Ее давно уже нет.
   — Для Джины тоже.
   Макклоски закрыл глаза, потом открыл их, тяжело опустился на койку, снял с головы сетку для волос и оперся лбом на руку. На макушке у него была лысина, вокруг нее росли белые и серые волосы; они были коротко подстрижены и торчали. Такая стрижка могла бы выглядеть модной у какого-нибудь восемнадцатилетнего шалопая. У старика же она казалась тем, чем и была на самом деле: самоделкой.
   Старик? Ему пятьдесят три.
   Он выглядел на все семьдесят.
   — Мои желания не имеют значения, — сказал он.
   — Имеют, если вы все еще преследуете ее, Джоэль.
   Желтушные глаза опять закрылись. Складка кожи на шее задрожала.
   — Я не... Нет.
   — Что «нет»?
   Обеими руками Макклоски держал сетку для волос, просунув пальцы в ячейки. Расправляя ее.
   — Не преследую ее. — Сказал едва слышным шепотом.
   — Вы собирались сказать, что никогда и не преследовали ее, Джоэль?
   — Нет. Я... — Макклоски поскреб в голове, потом покачал ею. — Это было давно.
   — Понятное дело, — согласился Майло. — Но история любит повторяться.
   — Нет, — ответил Макклоски очень тихо, но твердо. — Нет, никогда Моя жизнь...
   — Что ваша жизнь?
   — Кончена. Все погасло.
   — Что погасло, Джоэль?
   Макклоски положил руку себе на живот.
   — Огонь. Чувства. — Он уронил руку. — Теперь я только и делаю, что жду.
   — Ждете чего, Джоэль?
   — Покоя. Пустого пространства. — Он бросил боязливый взгляд на Майло, потам на картинку с изображением Христа.
   — Вы очень религиозный человек, Джоэль, правда?
   — Это... помогает.
   — Помогает в чем?
   — В ожидании.
   Майло согнул ноги в коленях, обхватил их ладонями и слегка присел, так что его лицо оказалось почти на одном уровне с лицом Макклоски.
   — Почему вы сожгли ее кислотой, Джоэль?
   У Макклоски затряслись руки. Он произнес: «Нет» — и перекрестился.
   — За что, Джоэль? Что она такого сделала? Чем вызвала у вас такую ненависть?
   — Нет...
   — Ну же, Джоэль. Почему нельзя рассказать? Ведь с тех пор прошло столько лет.
   Он покачал головой.
   — Я... это не...
   — Не что?
   — Нет. Я... согрешил.
   — Так покайтесь в своем грехе, Джоэль.
   — Нет... Прошу вас. — У него на глазах выступили слезы, его колотила дрожь.
   — Разве покаяние не есть часть спасения, Джоэль? Полное покаяние?
   Макклоски облизнул губы, сложил руки вместе и что-то пробормотал.
   Майло наклонился еще ниже.
   — Что вы сказали, Джоэль?
   — Уже покаялся.
   — Неужели?
   Кивок.
   Макклоски закинул ноги на кровать и улегся лицом вверх. Руки сложены на груди, глаза смотрят в потолок, рот открыт. Под фартуком на нем были старые твидовые брюки, сшитые для человека на десять килограммов тяжелее и на пять сантиметров выше ростом. Манжеты были обтрепаны, а края их затвердели от впитавшейся черной грязи. Подошвы туфель были протерты в нескольких местах, к ним присохли остатки пищи. Сквозь одни дыры виднелась серая пряжа, сквозь другие — голое тело.
   Я сказал:
   — Для вас, возможно, все это осталось в прошлом. Но понимание случившегося помогло бы ей. И ее дочери. Прошло столько лет, а семья все еще пытается понять.
   Макклоски смотрел на меня. Его глаза двигались из стороны в сторону, словно он следил за уличным движением. Губы беззвучно шевелились.
   Он что-то обдумывал. На минуту мне показалось, что он собирается все рассказать.
   Потом он резко встряхнул головой, сел на кровать, развязал фартук и снял его через голову. Рубашка сидела на нем мешком. Расстегнув три верхние пуговицы, он раздвинул края застежки и обнажил безволосую грудь.
   Безволосую, но не гладкую.
   Почти вся его кожа имела цвет прокисшего молока. Но большую часть левой половины груди занимало пятно розовой, стянутой в складки плоти шириной в две ладони, бугристое, словно вересковый корень. Соска не было; на его месте было глянцевое углубление. Ручейки шрамов, похожие на розовую краску, вытекали из первоначального пятна и заканчивались под ребрами.
   Он растянул рубашку еще больше, выпячивая вперед участок разрушенной ткани. От ударов сердца шишковатый бугорок пульсировал. Очень быстро. Лицо у Макклоски побелело, осунулось и заблестело от пота.
   — Это вам кто-то сделал в Квентине? — спросил Майло.
   Макклоски с улыбкой опять посмотрел на Христа. Это была улыбка гордости.
   — Я бы отнял у нее боль и съел ее, — сказал он. — Проглотил бы, чтобы она стала моей. Вся целиком. Без остатка.
   Он положил одну руку себе на грудь и накрыл ее другой рукой.
   — Господь милосердный, — произнес он. — Причащение болью.
   Потом он что-то забормотал — вроде как на латыни.
   Майло смотрел на него сверху вниз.
   Макклоски продолжал молиться.
   — Желаем вам доброго дня, Джоэль, — сказал Майло. Когда Макклоски ничего не ответил, он добавил: — Приятного ожидания.
   Седовласый человек не прервал своей молитвы.
   — Несмотря на все это самобичевание, Джоэль, если вы чем-то могли бы нам помочь и не сделаете этого, я за ваше спасение не дам и ломаного гроша.
   Взгляд Макклоски на секунду метнулся вверх — желтые глаза наполнял панический ужас человека, поставившего все, что у него было, на сделку, которая прогорела.
   Потом он упал на колени, ударившись ими с такой силой, что ему наверняка стало больно, и снова забормотал молитву.
* * *
   Когда мы отъехали, Майло спросил:
   — Ну, какой ставим диагноз?
   — Он вызывает жалость. Если то, что мы только что видели, настоящее.
   — Я об этом и спрашиваю, — настоящее оно или нет?
   — Не могу точно определить, — ответил я. — Инстинкт побуждает меня исходить из того, что человек, способный нанять исполнителя преступления, не остановится перед тем, чтобы разыграть небольшой спектакль. Но было в нем и что-то правдоподобное.
   — Да, — сказал Майло. — Мне тоже так показалось. А он не шизофреник?
   — Я не заметил никаких явных нарушений мышления, но он слишком мало говорил, так что кто его знает. — Мы проехали полквартала. — Слово «жалкий» подходит ему гораздо больше, чем что-либо чисто профессиональное.
   — Что, по-твоему, заставило его так опуститься?
   — Наркотики, пьянство, тюрьма, чувство вины. По отдельности или в комбинации. Или все вместе взятое.
   — Ну, ты даешь, — усмехнулся Майло. — Очень уж круто у тебя выходит.
   Я смотрел из окна машины на бродяг, наркоманов, старьевщиц. На городских зомби, растрачивающих отпущенную им долю жизни на пьяный туман. Какой-то старик спал прямо на обочине, выставив на обозрение живот в лепешках грязи, и храпел открытым ртом со сгнившими пеньками зубов. А может, этот человек вовсе и не был старым.
   — Должно быть, окружающая обстановка действует.
   — Соскучился по зеленым холмам Сан-Лабрадора?
   — Нет, — сказал я и в следующее мгновение понял, что это действительно так. — А как ты насчет чего-нибудь посредине?
   — Я — за. — Он засмеялся разряжающим напряжение смехом. Этого оказалось недостаточно, и он провел рукой по лицу. Побарабанил по приборной панели. Открыл окно и закрыл его и вытянул ноги, но удобного положения так и не нашел.
   — А его грудь, — сказал я. — Думаешь, он это сам себе устроил?
   — Смотрите, мол, сколь велико мое раскаяние? Явно хотел, чтобы именно так мы и подумали. Причащение болью. Дерьмо.
   Он сказал это презрительно-ворчливым тоном, но было видно — человек не в своей тарелке.
   Я попробовал прочитать его мысли.
   — Если он все еще носится с этой болью, то, возможно, не расстался и с мыслью о причинении ее другим?
   Майло кивнул.
   — При всех его самообвинениях и молитвах, этот тип умудрился не сказать нам ровным счетом ничего существенного. Так что не исключено, что мозги у него совсем не набекрень. Мой инстинкт не сигналит «главный подозреваемый», но мне очень не хотелось бы очутиться в аховой ситуации, если наш сводный показатель интуиции окажется низким.
   — Что у нас дальше по плану?
   — Сначала найдешь мне телефонную будку. Хочу позвонить, узнать, нет ли каких новостей о дамочке. Если нет, поедем и потолкуем с Бейлиссом — это тот полицейский, который надзирал за Макклоски после его условного освобождения.
   — Он ушел на пенсию.
   — Знаю. Я взял его домашний адрес. Это в районе, где живут люди среднего достатка. Тебе должно там понравиться.

20

   Телефонную будку я нашел возле Детского музея и ждал в запретной для парковки зоне, пока Майло звонил. Он говорил довольно долго, так что меня успели последовательно засечь две проезжавшие мимо девочки из парковочной службы, и уже собирались лепить мне билетик, но каждый раз при виде выставленной им карточки вынуждены были отступать. Давненько мне не было так весело. Я сидел, смакуя неожиданное удовольствие, и наблюдал, как родители сгоняют своих чад поближе ко входу в музей.
   Вернулся Майло, звеня мелочью и качая головой.
   — Ничего.
   — С кем ты говорил?
   — Опять с дорожным патрулированием. Потом с одним из приспешников Чикеринга и с Мелиссой.
   — Как у нее дела? — спросил я, втягиваясь в поток движения.
   — Все еще возбуждена. Сидит на телефоне. Сказала, что недавно звонил один из Гэбни, а именно муж. Проявил заботу.
   — О курице, несущей золотые яйца, — съязвил я. — Ты собираешься рассказать Мелиссе об эстампах Кассатт?
   — Есть какие-то причины?
   Я подумал немного.
   — Да нет; во всяком случае, я их не вижу. Нет смысла бросать ей еще один раздражитель.
   — Я сказал ей о Макклоски. О том, что у него, по моим наблюдениям, в голове короткое замыкание, но что я буду за ним присматривать. Мне показалось, что это ее успокоило.
   — Опять розовая водичка?
   — А у тебя есть что-то получше?
* * *
   Я выехал на шоссе Харбор у Третьей, перешел на Десятку в западном направлении и выскочил у Фэрфакса носом на север. Майло дал мне указание ехать до Кресент-Хайтс, потом еще дальше на север, чуть дальше Олимпика, где я свернул налево на Коммодор-Слоут, проехал блок деловых зданий, и мы оказались в районе Картей-Серкл, на укрывшемся в тени деревьев островке, застроенном небольшими, прекрасно ухоженными домами в испанском стиле и в стиле подражания эпохе Тюдоров.
   Майло назвал адрес, и по номерам домов мы добрались до коттеджа из кирпича и розовой штукатурки, стоявшего на угловом участке через два квартала. Гараж за вымощенной булыжником и окаймленной живым бордюром подъездной дорожкой был миниатюрным двойником дома. На дорожке стоял «мустанг» — модель двадцатилетней давности. Он был белый и сверкал чистотой. Лужицы воды под колесами и аккуратно свернутый садовый шланг возле задней шины.
   Пространство перед домом представляло собой роскошную зеленую лужайку, которая сделала бы честь Дублину. Ее обрамляли цветочные клумбы: сначала более высокие камелии, азалии, гортензии, африканские лилии, ближе к центру — душистый табак, бегонии и белая бахрома алиссума. Посреди лужайки пролегала мощеная пешеходная дорожка. С левой стороны рос триплет японской плакучей березы. Седой человек с высоко расположенной талией, одетый в рубашку цвета хаки, синие рабочие штаны и тропический шлем, осматривал ветки и обрывал мертвые листья. Из заднего кармана у него свешивался кусок замши.
   Мы вышли из машины. Шум движения по Олимпику был слышен здесь как низкое гудение. Пели птицы. На улицах — ни клочка мусора. Когда мы пошли по дорожке, человек обернулся. Лет шестидесяти, узкоплечий, с длинными, крупными руками. Из-под шлема было видно длинное лицо, похожее на морду гончей собаки. Белые усы и эспаньолка, очки в черной оправе. Когда мы уже были лишь в нескольких шагах от него, я понял, что у него африканские черты лица. Кожа не темнее моей, усыпанная веснушками. Глаза золотисто-карие, цвета дубовой древесины, из которой делают школьные парты.
   Одна рука его оставалась на стволе дерева, пока он наблюдал за нами. Потом он опустил ее и растер в пальцах березовую шишечку. Чешуйки просыпались на землю.
   — Гилберт Бейлисс? — спросил Майло.
   — А кто спрашивает?
   — Моя фамилия Стерджис. Я детектив, частный детектив, работаю по делу исчезновения миссис Джины Рэмп. Несколько лет назад она стала жертвой человека, за которым вы надзирали от Отдела условно-досрочного освобождения. Джоэля Макклоски.
   — А, старина Макклоски, — сказал Бейлисс, снимая шлем. У него оказалась густая, пышная шевелюра цвета перца с солью. — Частный сыщик, да?
   Майло кивнул.
   — На какое-то время. Я в отпуске от Полицейского управления Лос-Анджелеса.
   — По собственному желанию?
   — Не совсем.
   Бейлисс пристально смотрел на Майло.
   — Стерджис. Мне знакомо это имя, да и лицо тоже.
   У Майло не дрогнул ни один мускул.
   Бейлисс сказал:
   — Вспомнил. Вы тот самый полицейский, который врезал другому копу на телевидении. Говорили о каких-то внутренних интригах — из сводок новостей тогда невозможно было понять, в чем там дело. Да меня это и не интересовало. Я теперь далек от всего этого.
   — Поздравляю, — бросил Майло.
   — Я это заработал. Так на сколько вас выпихнули?
   — На шесть месяцев.
   — С сохранением или без?
   — Без.
   Бейлисс пощелкал языком.
   — Так. А пока вы, значит, зарабатываете на оплату счетов. В мое время такого не разрешали. Одно мне не нравилось в нашей работе — негде развернуться. А вам она нравится?
   — Работа как работа.
   Бейлисс посмотрел на меня.
   — А это кто? Еще один непутевый из ПУЛА?
   — Алекс Делавэр, — представился я.
   — Доктор Делавэр, — вмешался Майло. — Он психолог. Лечит дочь миссис Рэмп.
   — Ее зовут Мелисса Дикинсон, — сказал я. — Вы говорили с ней примерно месяц назад.
   — Вроде припоминаю что-то такое. Психолог, значит? Когда-то я тоже хотел стать психологом. Думал, что раз у меня работа и так сплошная психология, то почему бы не зарабатывать больше? Посещал занятия в Калифорнийском университете — по баллам тянул на магистра, но не было времени ни на диссертацию, ни на сдачу экзаменов, так что тем все и кончилось. — Он стал еще пристальнее рассматривать меня. — И что вы делаете в компании с ним? Всех психоанализируете или как?
   — Мы только что побывали у Макклоски, — ответил я. — Детектив Стерджис подумал, что будет неплохо, если я за ним понаблюдаю.
   — Ага, — сказал Бейлисс. — Старина Джоэль. Вы серьезно подозреваете, что он в чем-то замешан?
   — Просто проверяем его, — объяснил Майло.
   — Оплата у тебя почасовая, вот ты и накручиваешь эти часы — не заводись, солдат. Я не обязан с тобой разговаривать, если не захочу.
   — Я это знаю, мистер...
   — Двадцать три года я тянул лямку, подчиняясь приказам людей в тысячу раз глупее меня. Вкалывал ради пенсии за двадцать пять лет службы, чтобы потом отправиться вдвоем с женой путешествовать. До цели оставалось всего два года, но жена не дождалась, покинула меня. Обширный инсульт. Сын в армии, служит в Германии, женился на немецкой девушке, домой не собирается. Так что последние два года я сам себе устанавливаю правила. Последние полгода у меня это неплохо получается. Понимаешь?
   Майло медленно, длинно кивнул.
   Бейлисс улыбнулся и снова надел шлем.
   — Хочу, чтобы на этот счет между нами было полное понимание.
   — Оно есть, — ответил Майло. — Если вы можете нам сообщить о Макклоски какую-либо информацию, которая поможет нам отыскать миссис Рэмп, я буду вам очень обязан.
   — Старина Джоэль, — сказал Бейлисс. Он потрогал свою бородку, задумчиво глядя на Майло. — Знаешь, за эти двадцать пять лет мне самому много раз хотелось набить кому-то морду. Но я не мог. Из-за пенсии. Из-за путешествия, в которое собирались мы с женой. Когда ты съездил тому бюрократу по челюсти, я улыбнулся. У меня было плохое настроение, одолевали мысли о случившемся и о несбывшемся. Ты развеселил меня на весь этот вечер. Вот почему я тебя помню. — Он усмехнулся. — Забавно, что ты вот так взял и пришел. Должно быть, судьба. Проходите в дом.
* * *
   Мы оказались в темной, аккуратной гостиной, обставленной тяжелой резной мебелью, которая была недостаточно стара и недостаточно хороша, чтобы ее можно было назвать старинной. Множество салфеточек, фигурок и других штрихов, оставленных женской рукой. На стене над каминной полкой висели фотографии в рамках, на которых были запечатлены большие оркестры и джазовые ансамбли, состоящие исключительно из чернокожих музыкантов, и один снимок крупным планом, где был изображен молодой, чисто выбритый и напомаженный Бейлисс, в белом смокинге, парадной рубашке и галстуке, с тромбоном в руках.
   — Это была моя первая любовь, — сказал хозяин дома. — Классическое образование. Но тромбонисты никому не были нужны, так что я переключился на свинг и бибоп, пять лет ездил с оркестром Скутчи Бартоломью — слышали о таком?
   Я покачал головой.
   Он улыбнулся.
   — И никто не слышал. Честно говоря, не такой уж хороший был оркестр. Кололи героин перед каждым выступлением и думали, что играют лучше, чем было на самом деле. Мне такая жизнь была не по нутру, поэтому я ушел, приехал сюда, дудел для всех, кто хотел слушать, записал несколько вещей — послушайте «Волшебство любви» в исполнении «Шейхов», кое-что из другой подобной же ерунды — вот там я и звучу на заднем плане. Потом меня взял на пробу Лайонел Хэмптон.
   Он пересек комнату и тронул одну из фотографий.
   — Вот я, в первом ряду. Этот оркестр был очень мощный, действительно налегал на медь. Играть с ними было все равно что пытаться оседлать большой медный ураган, но я справился неплохо, и Лайонел оставил меня. Потом спрос на большие оркестры иссяк, и Лайонел отправился со всем хозяйством в Европу и Японию. Я не видел в этом смысла, вернулся в школу, поступил на государственную службу. С тех пор больше не играл. Моей жене нравились эти фотографии... Надо бы убрать их, повесить что-нибудь из настоящего искусства. Хотите кофе?
   Мы оба отказались.
   — Садитесь, если хотите.
   Мы сели. Бейлисс устроился в мягком на вид кресле с цветочным мотивом на обивке и кружевными салфеточками на подлокотниках.
   — Старина Джоэль, — сказал он. — Я бы не стал о нем слишком беспокоиться там, где речь идет о крупных преступлениях.
   — А почему? — спросил Майло.
   — Он — пустое место. — Бейлисс постучал себя по голове. — И тут у него пусто. Когда я читал его досье, то ожидал увидеть человека с серьезно расстроенной психикой. И вдруг входит это жалкое подобие человека, сплошное «да, сэр» и «нет, сэр», без малейшей искорки внутри. Причем я не имею в виду, что он подлизывался. Ничего из того, чем обычно потчуют активные психопаты — вы знаете, как они стараются произвести впечатление пай-мальчика. Каждый из тех, с кем мне приходилось иметь дело за двадцать пять лет, думал, что тянет на Оскара, что умнее всех. Что ему просто надо сыграть свою роль — и никто его не раскусит.
   — Это верно, — сказал Майло. — Хотя и редко срабатывает.
   — Да. Забавно, как им и в голову не приходит, почему они большую часть своей жизни проводят в камерах два на два. Но старина Джоэль был совсем не такой, он не притворялся. В нем действительно не осталось никакой сердцевины. Да вы и сами это знаете, раз только что его видели.
   — Часто ли он к вам приходил? — спросил я. — Всего несколько раз — четыре или пять. К тому времени, как он оказался в Лос-Анджелесе, он даже уже и не был официально под надзором. В Отделе просили, чтобы он отмечался, пока не обоснуется. Это они так прикрывали свою задницу на всякий случай. Они очень следят, чтобы игра велась по правилам — в случае, если что-то будет не так и семья жертвы обратится в суд, то они вытащат все бумажки и покажут, что с их стороны упущений не было. Так что на самом деле это была пустая формальность. Он мог бы ее проигнорировать, но не сделал этого. Приходил раз в неделю. Мы проводили в обществе друг друга десять минут, и этим все кончалось. Сказать по правде, мне даже хотелось иметь побольше таких, как он. Под конец я имел на руках шестьдесят три мошенника, и за некоторыми из них действительно нужно было смотреть в оба.
   Майло заметил:
   — Условно освобожденные обычно находятся под надзором три года. Почему ему пришлось отбыть шесть?
   — Такая была договоренность. Выйдя из Квентина, он просил разрешения выехать из штата. В Отделе дали добро при условии, что он найдет постоянную работу и удвоит срок своего условного освобождения. Он нашел какую-то индейскую резервацию — по-моему, где-то в Аризоне. Пробыл там три года, потом перебрался куда-то еще, в другой штат, не припомню уже, в какой именно, и провел там еще три года.