Сердце старосты гулко стучало; он старался подавить волнение, мысленно повторял приготовленную для встречи губернатора речь. Между тем кавалькада, которую все ждали с нетерпением, спустилась в пойму речки. Губернатор со всеми своими писарями и охранниками вот-вот должен был выехать из уремы.
   Торжественность момента чуть не нарушил появившийся с той же стороны сторож пруда старик Адгам.
   — Ты почему, аккурат, нарушаешь порядок? Тебе ж было сказано!.. — рявкнул на него Гариф.
   — Бэй-бэй! Я ж ушёл к пруду утром и не знал, что они приедут сегодня, — ответил старик и встал на своё место в шеренге.
   Из уремы выехала повозка, показались верхоконные.
   — Едут, едут! — заволновался народ. Заверещали ребятишки. Кое-кто из них даже выскочил на застеленную паласами дорогу. Люди, как учил староста, закричали «ура».
   — Губернатор — ура! Губернатор — ура! — выкрикнул и староста. Баи хрипло подхватили его крик.
   Староста снова начал повторять в уме свою речь.
   Но тут случилось нечто странное. Выехавшие из уремы повозки посворачивали с дороги вправо и остановились. С одной из них соскочил высокий чернобородый мужчина с кнутом в руке и направился к выстроившимся шеренгами жителям аула. Ташбатканцы во все глаза разглядывали его, гадая, сам губернатор приближается к ним или кто-то другой. Несколько неуверенных голосов снова затянули было «ура», но Гариф дал знак замолчать.
   Человек с чёрной, широкой, как лопата, бородой подошёл прямо к старосте и поздоровался:
   — Здорово, знаком!
   Гариф не ответил на приветствие, он стоял столбом, вытаращив глаза.
   Присмотревшись к пришельцу, старик Адгам воскликнул:
   — Атак! Никак цыгане приехали? — старик приблизился к чернобородому. — Они самые! Однажды они жили возле моего шалаша в шатре… Здорово, знаком!
   Чернобородый узнал старика, протянул ему руку.
   — Цыгане приехали, цыгане! — зашумел народ. Шеренги рассыпались.
   — Спросить, аккурат, надо, не встречался ли им высокочтимый губернатор. Не сообщил ли, когда, аккурат, приедет, — сказал, подражая голосу старосты, Самигулла.
   Грохнул смех. Схватились за животы бедняки с Верхней улицы. Баи кинулись подбирать свои паласы.
   Чернобородый цыган, оказывается, пришёл просить у старосты разрешения на остановку и пару ночёвок возле аула. Багровый со стыда — с лица вот-вот кровь брызнет — Гариф лишь вяло махнул рукой и пошагал домой.
   Цыгане распрягли лошадей. К вечеру в пойме Узяшты появились четыре шатра, возле них загорелись костры. Цыганки, подвесив над огнём небольшие котлы и закопчённые горшки, занялись приготовлением ужина. У речки стало весело, поднялся шум-гам.
   На следующий день шутники с Верхней улицы, встречаясь с чернобородым цыганом, величали его «губернатором старосты Гарифа». «Губернатор» в ответ заразительно смеялся, потому что старик Адгам ещё вечером объяснил ему, что к чему.
   Цыганки ходили по Ташбаткану, попрошайничали. Но жители аула, словно сговорившись, показывали им дом старосты:
   — Идите к Гарифу. Он вас давно ждёт.
   — Смелее к нему входите!
   — Он и муку продаст, и катык, и масло.
   — И задарма даст.
   — Староста — первейший богатей аула.
   — Скажите — мол, высокочтимый губернатор велел дать всё, что вам требуется…
   Цыганки беспрестанно докучали Гарифу, выклянчивая съестное. Он пробовал и браниться, и выгонять их из дому, но едва выставлял одну — на пороге появлялась другая. Наконец, терпение старосты лопнуло. Он отправил десятских в табор, приказав отогнать цыган от аула. Но те уже и сами сворачивали шатры, готовились в дорогу, а вскоре снялись с места и уехали в сторону Богоявленского завода [78].
   После отъезда цыган на душе у старосты немного полегчало, но ещё с неделю жил он в тревожном ожидании губернатора, велев жене ежедневно подновлять бродившую в кадке медовуху.
   В конце недели люди, побывавшие на ярмарке в Табынске, вернулись с вестью: уфимский губернатор со свитой проездом ненадолго остановился в Миркитлинском юрте [79], затем, проведя день в Стерлитамаке и сделав крюк через Киньякай [80] и Макарово, уехал обратно.
   Таким образом, путь губернатора пролёг где-то верстах в пятидесяти от Ташбаткана.

Часть вторая

Глава десятая

   День выдался жаркий, сухой, но с сильным порывистым ветром — предвестником осеннего ненастья. Ветер гудел в расщелинах каменных круч, нависших над Ташбатканом. «Горы гудят. Должно быть, к дождю», — говорили старики. Опыт подсказывал им, что погода скоро резко переменится.
   Этот ветер, пахнущий дождём, ударяясь при порывах оземь, оборачивался вихрями. Вихри кружили уличную пыль, подхваченные у дровяников стружки, щепки; первые тронутые желтизной листья, сорвавшись с деревьев, взмывали в самое поднебесье и долго мельтешили там. При особенно сильных порывах ветра ветви деревьев вытягивались все в одну сторону, а стволы качались и кренились, — вот-вот вывернут корни. С растущих на задворках сосен с глухим стуком падали на землю шишки. Когда налетал вихрь, на обветшавших крышах оживали сорванные со своих мест жерди, и казалось — дома испуганно взмахивают немощными крыльями. Под карнизами суматошно рвались с привязи подвешенные на жердинах веники и пучки красной калины.
   В долине Узяшты стога сена стали похожи на головы со всклокоченными волосами. В открытом поле ветер сбивал с суслонов снопы и яростно трепал их.
   В небе клубились облака, серые снизу, ослепительно белые по краям. Временами солнце выглядывало из-за них, бросало вниз уже холодеющие лучи, но тут же на землю опять стремительно набегала тень. Облака плыли и плыли куда-то за Урал, за далёкие горбатые хребты.
   Люди, работавшие в этот день на полях, спешили завершить свои дела до того, как ударит непогода. Одним ещё предстояло дотемна, не разгибаясь, срезать серпами хрусткие стебли и связывать снопы. Другие, закончив жатву, торопливо составляли суслоны или складывали снопы в небольшие продолговатые скирды — зураты. Самые проворные на устроенных тут же токах уже и зёрна намолотили, и провеяли его. Впрочем, на всех ташбатканцев была только одна веялка, взятая напрокат в Сосновке. Поэтому иные в ожидании своей очереди на веялку просто сгребли намолоченное — вытоптанное лошадьми на кругу — зерно в кучи и прикрыли эти кучи соломой. Кое-кто решил заночевать на току, чтобы наутро пораньше продолжить работу. Многосемейные, усадив свои семьи на длинные рыдваны, с наступлением сумерек отправились домой.
   К вечеру ветер немного утих, но в горах по-прежнему стоял невнятный гул.
   В ауле замелькали огни. Люди, засветив лампы, ставили их на подоконники или подвешивали к матицам,
   При свете ламп видно, как в домах хлопочут хозяйки.
   Двери многих летних кухонь распахнуты настежь. В очагах пляшет пламя, в котлах варится запоздалый ужин. Кто-то, поскрипывая коромыслом, возвращается с водой с речки, кто-то колет в темноте дрова…
   У ворот одного из домов женщина доит корову. Рядом стоит привязанный волосяной верёвкой телёнок. Изогнув шею, в нетерпении помыкивая, он ждёт, когда его подпустят к соскам матери.
   Мимо проходит женщина с ведром — спешит пропустить вечерний удой через сепаратор. По привычке она прикрывает половину лица платком, хотя в темноте вряд ли кто её разглядит. Идёт по улице девочка, звонко выкрикивая: «Зэнг, зэнг, зэнг!..» — зовёт убредшего куда-то телёнка. Подростки верхом, без сёдел, гонят лошадей к уреме на выпас. Там уже гремят боталами стреноженные лошади. Какой-то мальчишка в конце аула лихо поёт частушки, оттуда же доносится щенячье повизгивание…
   Повечерявшие старики начали, как обычно, собираться на брёвнах возле дома Ахмади-ловушки, чтобы перед сном потолковать о том, о сём.
   Брёвна эти привезли давным-давно для постройки на Ахмадиевом подворье ещё одной клети. Но шли годы, а подрядчику, занятому по договору с богатыми торговцами поставкой мочала и прочих лесных товаров, всё было недосуг лоднять сруб. Брёвна потихоньку сопрели. Люди облюбовали это место для встреч и неторопливых разговоров, очень уж оно оказалось удобным: как раз посередине аула и есть на чём посидеть. Рядом, в палисаднике, растут сосна, ёлка, несколько берёз, в жаркое время дня можно отдохнуть в их тени. Но приятнее всего и старикам, и молодёжи сходиться здесь вечерами. От прежних встреч на брёвнах осталось множество следов — вырезанные ножами метки, тамги, изображения конских голов, человеческих фигур…
   И сегодня собралось здесь немало народу. Первым прибрел к брёвнам старик Адгам. Ему скучно сторожить в одиночестве лубки в пруду, который теперь называли Прудом утонувшей кобылы. Старик намеревался назавтра съездить в Гумерово на базар, поэтому пришёл ночевать в аул. Похлебав дома пшённого супу, он решил малость посидеть на брёвнах, потолковать с людьми о всякой всячине. Увидев старика Адгама, подошли братья Апхалик и Гибат, затем Багау-бай и ещё несколько человек. Вышел из дому Ахмади…
   Разговор перекидывался с пятого на десятое: с обычаев прошлого на забавные истории, связанные с охотой — выкуриванием медведей из берлог, преследованием волков, лисиц… Когда старик Адгам завёл речь о медведях, Ахмади побагровел, весь напрягся. Остальные поглядывали на него исподтишка. Но вскоре разговор свернул на главное, из-за чего и собрались здесь, на то, чем были озабочены все: зарядит или не зарядит этой ночью дождь, — и Ахмади облегчённо вздохнул. Каждый высказывал свои соображения, ссылаясь при этом на особенности погоды зимних месяцев или сравнивая нынешнее лето с прошлогодним, истолковали сегодняшние приметы.
   — В прошлом году как раз в эту пору был ливень, — напомнил Гибат. — Да. Как раз в эту пору. Помнишь, Адгам-агай, как Узяшты тогда вздулась? Свернула по протоке к Пруду утонувшей кобылы, лубки разметала и до твоего шалаша, вроде, добралась?
   — Было дело, — подтвердил старик. — Я, когда вода поднялась, шалаш переставил повыше.
   — Лошади сегодня ай-хай как фыркали! Задождит, не иначе, — сказал кто-то.
   — И пчёлы у летка неспроста суетились, — добавил Багау-бай, исходя из своего опыта.
   — Гуси на воде сильно гоготали, порывались летать. К дождю, наверно…
   — Похоже, к тому… Овцы, козы тоже перемену чувствуют, весь день тёрлись об углы, — вставил Апхалик.
   — Ко сну тянуло, в пояснице ныло. У меня это верный признак…
   — Росы утром не было. А если роса не выпала, значит, к ненастью.
   — Мшистая гора гудит, слышите? Тут жди дождя…
   Вскоре старики разбрелись по домам. Закутавшись в чёрное одеяло ночи, аул отошёл ко сну.
   На улицах установилась тишина. Лишь доносившееся от уремы позвякивание боталов нарушало её, да еле слышимо там, откуда восходит солнце, гудела Мшистая гора. Изредка от лёгких порывов ветра начинали шуметь растущие на задворках сосны. Но эти звуки никого не тревожили, наоборот, — они усиливали завораживающую прелесть ночного покоя.
   К утру небо обволокли тучи, темень пала — хоть глаза выколи. Но как накануне ни фыркали лошади, как ни гоготали гуси, как ни тёрлись о заборы козы и овцы, как ни ломило у стариков в поясницах и суставах — дождь так и не пролился. Только побрызгало слегка, снова побесновался ветер — и тучи утянуло в степную сторону.
   И кроме того, что на подворье Ахмади-ловушки, в чёрной избе, используемой в зимние холода для обогрева телят и ягнят, явился на свет божий хлипкий мальчонка, — кроме этого ничего существенного в Ташбаткане за ночь не произошло.
 
2
   Ахмади приподнялся с ложа, сел и, прикрывая рот тыльной стороной руки, широко зевнул. Потом, отставив одну руку, поскрёб другой подмышкой. «Ай-бай, что это я сегодня так тяжело просыпаюсь?» — подумал он. В открытую дверь было видно, как в сенях, соединяющих две половины дома, спят, разметавшись на нарах, два его сына. Дочери, должно быть, уже встали и вышли во двор — на нарах в горнице валялась не убранная ими постель. Ахмади отметил это машинально, всё ещё борясь с остатками сна.
   В проёме двери возникла сияющая бабка Гуллия.
   — Хойенсе, сосед! С сыном тебя!
   — За прибыль — благодарение всевышнему! А тебе за добрую весть — платок! — бодро отозвался Ахмади. Теперь сон слетел с него.
   — Да будет суждена ему долгая жизнь! — сказала бабка Гуллия и, взяв в сенях ведро, вышла.
   Ахмади насадил себе на макушку лежавшую на подоконнике тюбетейку, спустил с нар ноги. По случаю рождения ещё одного сына он должен был что-то предпринять. Что? Взгляд его упал на висящий у двери бешмет. Ага, вот что!.. Порывшись в кармане бешмета, он вытащил огрызок карандаша длиной с мизинец, затем достал с полки пожелтевшую от старости книгу, раскрыл её. По странице в испуге забегали мелкие таракашки. Досадливо стряхнув их, Ахмади коряво вывел арабскими буквами на свободной от текста части страницы: «В году тысяча девятьсот тринадцатом в среду нынешнего сентября месяца, второго числа явился в мир наш кинья» [81].
   Пока Ахмади, нацепив на босу ногу калоши, сходил до ветру, Фатима принесла из летней кухни самовар, приготовила посуду. К этому времени проснулись и сыновья Ахмади.
   Сели кружком пить утренний чай.
   — Вы, парни, после чая сходите за лошадь ми, — распорядился отец. — Запряжёте караковую и съездите к Узяшты, огородите сено. А то, как только ограду за аулом снимут, скот из стогов душу вытрясет.
   После чая сыновья привели лошадей. Ахмади, решив налегке, верхом, съездить на базар, уже подтягивал ремни седла, как пришёл старик Адгам.
   — Ассалямагалейкум! — поприветствовал он.
   — Ассалям, — сквозь зубы, не оборачиваясь, проронил Ахмади. «Наверно, пришёл попрошайничать», — подумал он.
   Старик в самом деле пришёл за деньгами, но не попрошайничать, а просить плату за нелёгкую для его лет работу. Однако, чтобы не расстраивать хозяина прямым требованием, он смиренно произнёс:
   — Не найдётся ли малость денег для меня? На базар бы сходить, хоть фунт мяса купить. Давно шурпу не пил… и мочала надранного уже порядком набралось…
   — Оно бы можно, да с деньгами у меня пока туговато. Богачи-скупщики в последнее время не заглядывали. Вот обещали нынче на базар приехать, потому туда и собираюсь.
   — Что тебе богачи! Ты сам богач, — полушутя, полусерьёзно сказал старик Адгам.
   — Сходить-то на базар ты сходишь, а мочало кто будет караулить? — свернул на другое Ахмади.
   — Так кто ж его средь бела дня тронет?
   — Ладно, на базаре дам денег, если сам получу. А пока ничего нет.
   — Что ж, нет так нет, с ничего мочала не надерёшь, — невесело проговорил старик и ушёл.
   Фатима вынесла из дому подушечку, чтобы отцу мягче было в седле, сбегала в клеть за мешком. Ахмади приторочил туго свёрнутый мешок к седлу и велел дочери открыть ворота…
   После отъезда Ахмади к нему во двор, потом в чёрную избу набежали окрестные ребятишки. Дело тут, понятно, не обошлось без родительского наущения — сами они не догадались бы. Весть о том, что на старости лет, в возрасте, когда женщина становится бесплодной, Факиха выносила сына, уже ранним утром разошлась по всему аулу. Матери, посмеиваясь, будили детишек:
   — Вставайте быстрей! Бабушка Факиха, говорят, родила ребёночка и раздаёт подарки. Бегите, пока всё не раздала.
   Детвору в таких случаях долго уговаривать не надо.
   Факиха (пожалуй, и впрямь можно сказать — бабушка Факиха, отнеся её к старушечьему сословию) ко времени рождения ребёнка, конечно же, заготовила подарки. Никого из пришедших поздравить её с сыном она не выпускала с пустыми руками. В отличие от мужа Факиха, если на неё найдёт, щедра: не отказывается помочь соседкам в их житейских нуждах, нередко зазывает их и на чашку чая. А уж дарить всякую мелочь по случаю благополучных родов — тут и особой щедрости не надо, так велит древний — обычай.
   Факиха сама ещё нетвёрдой рукой доставала из-под подушки подарки и раздавала ребятишкам: девочкам — кому нагрудничек, кому колечко, кому монетку с ушком для монист, а мальчишкам — витые шнурочки.
   Наведывались и соседки, чтобы пожелать здоровья роженице и новорождённому. Иные, не без намёка на возраст Факихи, с упором на слово «кинья», спрашивали:
   — Как же вы его назовёте? Киньябаем? Киньяголом? Если бы родилась девочка, была бы Киньябикэ…
   Они как бы ждали от Факихи подтверждения, что это в самом деле последыш, что больше рожать она не собирается.
   — Когда я его принимала, назвала просто Киньей, — отвечала вместо Факихи бабка Гуллия. — Понравится — так понравится, а не понравится — дадут другое имя.
   — Ладно, какое бы имя ни дали, главное — был бы жив-здоров, вырос всем на благо!
   — Быстро вырастет. Недаром говорится: как только мальчишка встанет на ноги, тут же вцепится в гриву коня.
   — Будет отцу ещё один помощник.
   — Да исполнятся ваши пожелания! — говорила слабым голосом Факиха, раздавая соседкам шпульки с фабричными нитками.
   Почти до самого полудня беспрерывно шли и шли в чёрную избу ребятишки, досужие женщины…
   Младенец вначале лежал на нарах между матерью и стенкой, на подушке, плотно облегавшей маленькое тельце. Потом бабка-повитуха велела Аклиме, дочери Факихи, слазить на чердак, достать хранившуюся там люльку. Аклима живо исполнила поручение. Бабка вытрясла из люльки пыль, отыскала на печном приступке почерневшую от дыма гусиную косточку, привязала её так, чтобы люльку можно было легко цеплять за петлю, прикреплённую к матице. Затем принесла свитую из конского волоса верёвку и наладила петлю.
   — Вот и люлька нашему сыночку, — бормотала бабка Гуллия. — Вот тут ему будет хорошо. Вот сюда мы его и переложим…
   Переложив ребёнка, бабка засюсюкала над ним, заговорила якобы детским языком:
   — А лубаски, скажи, у меня пока сто нету, пливези, атай, с базала мне лубаску…
   Устроив таким образом ребёнка, бабка Гуллия принялась обихаживать мать: нацедила из самовара в глиняную миску тёплой воды, размочила в ней кусок корота, добавила ложку сливочного масла — получилось сытное питьё.
 
3
   Вагап пробовал помалу сеять хлеб, но путного урожая ещё никогда не снимал.
   Нынешней весной свой надел, полученный от общины в пойме Узяшты, он передал сосновскому мужику Евстафию Савватеевичу, чтобы тот вспахал целину и исполу засеял просом.
   Весной, ещё до начала пахоты, возвращаясь с базара, Вагап заглянул в Сосновке к своему знакомцу. За чаем зашёл разговор о севе, и Евстафий пожаловался, что никак не может выкроить полоску под просо. Вот тогда Вагап и предложил:
   — Айда, Ястафый Саватайыс, земля — мой, работа — твой, пахай — сей, тут совсем близко…
   Евстафий. согласился, и они сразу же отправились верхом смотреть землю, благо — Вагапу это было по пути.
   Свернув с дороги на луговину, отороченную уремой, Вагап придержал коня и показал рукой:
   — Тут мой земля. Хороший земля, длина — восемьдесят сажен. Туда — Багауки земля, сюда — Ахмадийски земля, ево ты знаешь, Сальманки сын, который бузрядчик…
   — Да, да, знаю, — подтвердил Евстафий, поглаживая бороду.
   — Прошлай год тут сено косил, нынче лето тоже хотел, да ладно, нынче будем в горы гулять. Айда пахай, бох помочь!
   Они объехали надел, Вагап показал его пределы. Это была десятина целины, — десятина, впрочем, приблизительная, определённая при жеребьёвке на глазок. Участок оказался закустаренным, поэтому Вагап не делал даже попыток вспахать его. Иной год он скашивал здесь траву на сено, а иногда и косить не брался — уступал угодье за сходную цену знакомым сосновцам.
   Хлебопашество его не увлекало, и жизнь свою он прожил в бедности, уповая на свою единственную лошадь. Впрочем, была у него пашня близ аула. Там он засевал четверть или треть десятины просом, столько же и гречихой — «на кашу». Но земля рожала скудно, и Вагап каждую осень жаловался:
   — Когда надо дать бедняку, аллаха одолевает скупость.
   Аллах, конечно, не очень-то благоволит к беднякам. Однако Вагапу не мешало бы и самому проявлять чуть больше усердия.
   Весной он обычно сговаривается с кем-нибудь пахать землю на пару. Чаще всего его напарником становится Шамсетдин. И у того, и у другого — по лошади. Но Вагап и Шамсетдин сами не пашут, лишь настраивают плуг, прокладывают первую борозду и уступают место сыновьям. Хусаин, сын Вагапа, ведёт лошадей в поводу, а Муртаза, сын Шамсетдина, идёт за плугом. И что же остаётся делать людям, имеющим таких вот, почти взрослых, сыновей? Заложив руки за спины, мирно беседуя, они возвращаются в аул и полёживают себе дома, что твои тарханы [82].
   А у сыновей одно на уме: абы как, лишь бы кончить пахоту побыстрей. Едва отцы скроются с глаз — они уменьшают глубину вспашки, чтобы лошади ходили веселей. Теперь лемех сдирает только небольшой верхний слой земли. Но и при этом его опутывают длинные белые корневища пырея: стронутый целинный дёрн битком набит ими. Лемех вдруг вывёртывается из борозды, норовит уйти в сторону, оставляя заметный огрех. Парни очищают плуг, настраивают на чуть большую глубину. А тут, глядишь, уже подоспело время обедать. Отпустив лошадей попастись на луг, юные пахари устремляются к батману с катыком.
   Полуденное солнце палит всё нещадней. В такую жару и шевелиться не хочется. Но Хусаин с Муртазой усидеть на месте не могут. Сначала они лениво бродят по лугу, лакомятся щавелем, свербигой, дикой морковью, потом спускаются к речке. Нарезав в тальнике гибких прутьев, вяжут морду. Ставят снасть в протоку, наскоро перегородив её ивовым плетнём. Ход рыбе закрыт, две-три рыбки обязательно окажутся в морде…
   Вечером по холодку парни опять терзают землю. Плуг по-прежнему строит им всякие каверзы: лемех то скользит по поверхности, то углубляется настолько, что отощавшие за зиму лошади выбиваются из сил и встают.
   Всё же дня через три полоска земли приобретает вид пашни. Дело теперь за отцами. Они проходят по пашне с вёдрами или лукошками, разбрасывают просо. Сыновья идут следом с граблями, заделывают семена, разравнивают почву. Вагап и Шамсетдин считают свою миссию на этом завершённой. Дальнейшее — забота аллаха.
   Но аллаха, как было сказано, одолевает скупость. Вместо проса Вагап получает осот, пырей, молочай и прочую сорную траву.
   Поэтому-то он и решил нынешней весной отдать свою землю под просо сосновскому знакомцу.
   Посеянное Евстафием просо как нарочно вымахало человеку по пояс. Даже прополка не понадобилась, сорняков, можно сказать, и не было.
   Правда, когда просо выбросило метёлки, налетели на него воробьи. Пришлось послать на охрану урожая вагаповых сыновей, Хусаина с Ахсаном, и Саньку, сына Евстафия. Ребята построили возле поля под старой берёзой шалаш, сделали трещотки, чтобы пугать воробьёв. Но толку от трещеток оказалось мало. Спугнёшь настырную стаю на одном краю посева, а она шумно опускается на другом краю. Понавтыкали ребята среди проса прутьев с привязанными к ним тряпичными лоскутами. Лоскуты затрепетали на ветру, но воробьёв и это не испугало. Окаянные птицы прямо-таки извели караульщиков.
   Узнав о такой напасти, Вагап зарезал козу и велел Хусаину выставить её потроха на шесте посреди посева. Старик рассчитал верно: на мясной запах прилетел коршун. Караульщикам сразу полегчало, воробьи, напуганные хищником, исчезли.
   Наведалась в поле Вагапова жена, набрала спелых метёлок, вымолотила просо, слегка поджарила его, натолкла в ступе пшена и сварила кашу. Угощая кашей Вагапа, нахваливала урожай:
   — До того хорош — прямо-таки диво дивное. Метёлки аж к самой земле от тяжести клонятся, просинки — как ружейная дробь. Надо ж так уродиться!
   — Быть бы живыми-здоровыми да благополучно убрать… — отвечал Вагап.
   На жатву позвали в помощницы двух соседок. Вагап отвёз их на рыдване к полю. В одном углу посева просо было сжато — Евстафьевы домочадцы накануне тоже отведали каши из нового урожая.
   Пока Вагап суетился, распрягая лошадь, из Сосновки на четырех телегах подъехала семья Евстафия. На поле стало шумно.
   Жницы, положив серпы на плечи, перевязывали потуже платки, возбуждённо перекликались:
   — Господи, до чего ж богато уродилось!
   — Стеной стоит, стеной, да и только!
   Вагап предупредил своих:
   — Сразу вяжите снопы — на случай дождя начнём возить в овин.
   Вскоре он нагрузил рыдван и уехал в аул.
   Вечером навестили его в овине соседи Шамсетдин и Гибат. Гибат выдернул из снопа метёлку, потёр её в ладонях, залюбовался вымолоченным зерном.
   — Хорошее просо, красное. Ай-ба-а-ай, как много просинок в метёлке!
   — Да уж… — подтвердил горделиво Вагап.
   — Ну, и поешь ты нынче каши, сосед! — сказал Шамсетдин.
   — Коль суждено… С работой ещё не до конца управились.
   — Теперь уж, считай, дело сделано.
   — А у Ястафыя тоже так уродилось? — полюбопытствовал Гибат.
   — Одно у нас поле-то. Ястафый его засеял.
   — Ежели всевышний решит кому-то дать, так уж отваливает не жалеючи, — сказал Шамсетдин.
   — Думаешь, он это просо для меня растил? Нет, это он Ястафыю отвалил. Но когда урожай созрел, Вагап тут как тут… — пошутил Вагап.