— Сколько луба и ободьев ни возили, вдоволь товару не могли получить. А тут на тебе — разжились на пожаре!
   — Хватится завтра — нету, красный петух склевал…
   — Понабрал, жадюга, а у солдаток детишки голые, как лягушата, сидят.
   — Так я этот товар порежу и раздам им! — решил Апхалик.
   Ахмади-бугорок поддержал его:
   — Правильно! Так и сделаем. Бедняку и заплатка в радость. Пусть весь аул узнает о его воровстве.
   — Выходит, повезло старосте Гарифу.
   — Почему?
   — Так Ловушка же, говорят, целится на его место.
   — Ты погляди! Значит, расчёт держал такой: раздать перед выборами по аршину ситца, и обманув народ, стать старостой. Ловко! А старшиной он не хочет стать? — съязвил Ахмади-бугорок.
   — Коль так, у него в клети, наверно, была припасена для раздачи и пара ящиков чая.
   — Ладно, пускай Ловушка пьёт свой чай сам. А товар раздадим, порадуем сирых.
   — Пусть будет так.
   Из всего, что хранилось в клети, Ахмади не досчитался после пожара только тканей. Первой его мыслью было, что они сгорели, однако характерного для тканей пепла не обнаружил. Может быть, их сбросили на землю? Переворошил раскиданные вокруг клети полубки. Ничего не нашёл. Для него было б предпочтительней, чтоб тайный запас сгорел, нежели пропал. Во время пожара он видел на клети Апхалика и Исмагила, и это рождало тревогу. Ахмади сожалел, что не поднялся тогда на крышу и сам, а бросился спасать то, что лежало внизу, понадеялся — в дыму, в сумятице люди не разглядят припрятанное на чердаке. Сожалел ещё о том, что не устроил тайник в другом месте, да ведь сожалениями дела не поправишь.
   В пожаре Ахмади винил сына.
   — Ну, кто тебя просил жечь мусор, кто? — ругал он Абдельхака. — Я ж велел только вычистить сарай. Кто тебе мешал запрячь лошадь и вывезти мусор со двора? Поленился, бездельник! А гонять собак по аулу не лень…
   Абдельхак пытался оправдаться, доказывал, что к вечеру куча сгорела и в золе ни искорки не оставалось. Аклима подтвердила это. Ахмади лишь вяло махнул рукой, у него не хватало сил даже ругаться. Он опустошённо смотрел на обуглившиеся столбы, торчащие на месте сгоревших строений, на понурых лошадей, требовательно мычащий и блеющий скот — кормить его было нечем.
   Ахмади не поверил сыну и дочери, а всё ж не исключал и вероятности поджога. Но кто и за что решил ему мстить? Вспомнив разговор о сгоревших прошлой осенью стогах Исмагила, Ахмади подумал: не Хусаин ли? Однако Абдельхак, перечисляя парней, с которыми был на играх и шатался ночью по аулу, назвал вагаповых сыновей. Значит, Хусаин был всё время на глазах. Когда б он успел поджечь? Тем не менее похоже, что кто-то мстит за Вагапа. Только — кто? Адгам? Пожалуй, староват для таких дел. Перебирая в уме, кого можно заподозрить, Ахмади подумал и об Исмагиле. Но отношения с ним последнее время вроде бы мирные.
   Ни к чему определённому в своих размышлениях Ахмади так и не пришёл.
   Его имущество было застраховано. После пожара написали с участием старосты акт, вдвое-втрое преувеличив убытки, и Ахмади получил страховые, на которые мог бы заготовить мочала и ободьев вдвое больше, чем сгорело.
   Поскольку на подворье, кроме овечьего закутка, помещений для скота не осталось, Ахмади отправил всю свою живность в горы, на хутор. Там его работники Ишмухамет и Абдельхак прожили под одной крышей с батраками Багау-бая до весны.
   В горах у Ахмади был запас сена, но многочисленное стадо быстро свело его на нет. К тому же Абдельхак с Ишмухаметом старались побыстрее скормить сено, надеясь сразу после этого вернуться в аул. Их надежда не оправдалась. Ахмади велел оставаться на хуторе, рубить ильм и кормить скот древесными ветками и корой. Вернулись они домой уже после того, как сошли снега и появилась трава.
 
3
   «Нухова невестка утопилась!..»
   Эта весть пронеслась по Туйралам быстрее ветра. Кто-то якобы сам с берега видел, как стремительное течение уносило тело Фатимы, то всплывавшее, то исчезавшее в волнах. Люди не допытывались, кто именно видел, ибо главное было яснее ясного: не выдержала, бросилась в воду.
   В доме Нуха поднялся переполох. Услышав новость, Нух сначала лишился дара речи, затем обругал жену и заодно — бестолково заметавшихся дочерей, вскочил на коня и через гору, возле которой Инзер делает петлю, помчался к реке, дабы перехватить утопленницу. Вслед за ним несколько парней с мотками верёвок в руках — дескать, заарканят тело и вытащат на сушу. Доскакав до берега, все они довольно долго всматривались в бешеную воду. Мимо проплывали смытые где-то с берегов брёвна, вывороченные с корнями деревья. Вскоре показался плот, кошмы которого едва выступали из воды. Два плотогона орудовали огромными вёслами, закреплёнными в передней и хвостовой части плота. На средней кошме, на дощатом настиле, возвышался крытый полубками шалаш.
   — Откуда вы? — крикнул Нух.
   — Из Азова, — ответил один из плотогонов.
   Нух больше ничего не успел спросить, плот пронёсся мимо и на повороте скрылся за деревьями.
   Вернувшись домой ни с чем, Нух опять накинулся на жену и дочерей:
   — Куда смотрели? Дармоедки, свора бездельниц, только и умеете, что по аулу из дома в дом шастать. Чем теперь откупитесь, если притянут к ответу?
   Дочери помалкивали. Гульямал, которая безуспешно старалась напоить молоком орущего голодного младенца, сделала попытку возразить мужу:
   — Так ведь не дитя она малое, чтоб за ней всё время ходить. И не первый раз пошла на речку…
   В доме Нуха с этого дня воцарилось безмолвие. Нарушал его только маленький Мырзагильде. Заслышав его плач, Нух рычал из своей половины:
   — Заткните чем-нибудь рот этому подменён ному злым духом!
   Ухаживала за ребёнком Гульямал. Она жалела внука, по-своему любила его. «Вылитый Кутлугильде, — думала Гульямал. — Будто с отцовского лица сняли кожу и этому налепили. В нашу сторону потянул, наша кровь…». Она поила малыша парным козьим молоком, купала, стирала ему пелёнки. Поначалу Мырзагильде, даже сытый, искал материнскую грудь и плакал, но вскоре привык к козьему молоку.
   В Туйралах гибель Фатимы — никто в ней не сомневался — на несколько дней заслонила все другие события. В связи с этим вспоминали, что в ауле прежде уже был подобный случай: одна из невесток, доведённая до отчаяния свёкром и свекровью, бросилась со скалы, высящейся на противоположном берегу Инзера. Отсюда и название — Килен-оскак, то есть скала, с которой слетела невестка.
   В гибели Фатимы винили Нух-бая и Гульямал, потому что весь аул знал, как они изводили несчастную.
   Женщины аула, обсуждая чрезвычайное происшествие, всплёскивали руками:
   — Коль невестка, так что ж — на каждом шагу шпынять её?
   — И не говори! Людей бы постыдились. Ведь жена единственного сына…
   — Разве ж дело — из-за подохшего телёнка терзать невестку?
   — Будто у других такой убыток не случается!
   — Чем богаче, тем жадней…
   — Гульямал из дома в дом ходила — плакалась: невестка две или три пары войлочных чулков износила, и уже второе платье, дескать, ей пришлось сшить…
   — Вот ненормальная! Где ж она — одежда, которая бы не изнашивалась?
   — Младенца жалко. И ведь надо, как на отца похож!
   — Не понимает ещё своего горя, машет ручонками, трепыхается, как птенчик.
   — И для Гульямал дело нашлось, будет на старости лет с дитем нянчиться.
   — А я про этого, про Нуха говорю: тоже мне мужчина, в женские дела нос суёт. Тьфу!
   — Будто у невестки только и было на уме, что свёкра со свекровью разорить…
   Мужчины разделяли мнения своих жён, но сами при встречах были немногословны.
   — Ахмади, наверно, это так не оставит. Не знай, как Нух вывернется, коль к ответу его притянут. Привык на чужой шее кататься… — скажет кто-нибудь, а остальные лишь покивают, выражая согласие.
   Со временем пошла гулять по аулу неизвестно кем сочинённая песня:
 
Две серебряных серёжки
Надевала Фатима.
Сердце бедной изболелось —
В воду бросилась сама.
Фатиме не позволяли
Насладиться даже сном,
А теперь она заснула
Навсегда на дне речном.
В половодье на Инзере
Не измерить глубину.
Что подумала, бедняжка,
Уходя к речному дну?
Кутлугильде пишет в письмах,
Что скучает по жене.
Фатима о том не знает,
На речном покоясь дне.
Как взгляну на Килен-оскан,
Горько мне и свет не мил.
Фатима б не утопилась —
Свёкор злой её сгубил.
 

Глава восемнадцатая

1
   Апхалик получил письмо с фронта от Гибата. Письмо было написано на языке тюрки [106]. Апхалик долго читал его, бормоча себе под нос, и, наконец, поняв, что Гибат жив-здоров, протянул письмо жене:
   — На-ка, прибери. Толком не поймёшь, что пишет. Надо дать прочитать Мухарряму-хальфе.
   — Цари там не помирились, не сообщает?
   — Вроде бы об этом ничего нет. Пишет, что сидят на позициях.
   Гульямиля сложила помятые листки вчетверо и сунула их в щель оконного косяка. Но вскоре прибежала жена Гибата Гульсиря.
   — Слышала я, кайнага, будто получил ты письмо от младшего брата. Правда, нет ли? — спросила она несмело.
   Апхалик подтвердил, что да, получил, и велел жене отдать письмо снохе.
   Гульсиря спрятала драгоценные листочки под шаль и, прижимая их рукой к груди, заспешила домой, а оттуда, взяв с собой четырехлетнего сына, — к Мухарряму-хальфе. Учитель жил у Багау-бая, которого Гульсиря почему-то очень боялась, но, к её счастью, хозяина не оказалось дома. Мухаррям, узнав цель её прихода, обрадовался:
   — Говоришь, от друга моего пришло письмо? Ну-ка, ну-ка, почитаем, что он пишет…
   Хальфа пересел поближе к свету и начал читать, по ходу чтения переводя написанное на понятный Гульсире язык и делая пояснения.
   — Значит, пишет, что посылает от всего тоскующего сердца привет брату своему старшему, высокочтимому Апхалику и неотделимо от него досточтимой енгэ с мечтой увидеть их в благоденствии и почёте. Привет также высокочтимому тестю и опять же неотделимо от него — уважаемой тёще. И ещё привет кайнаге, то есть твоему, Гульсиря, старшему брату и всему его дому. Помимо того особый привет и пожелание процветания Багау-агаю и его дому…
   — Смотри-ка, и про нас не забыл, — заметила жена Багау-бая. Ей польстило, что Гибат, владеющий «обеими грамотами» и потому уважаемый в ауле человек, особо выделил их дом. Разумеется, она не догадывалась о лукавстве Гибата, который точно знал, что его письмо будет прочитано вслух Мухаррямом-хальфой, следовательно, в доме Багау-бая.
   Чтение письма неожиданно было прервано небольшим происшествием. Приоткрылась дверь, но никто не вошёл в дом, а показалась только миска, которую держала детская рука. Снаружи послышался дрожащий девичий голосок:
 
Сын моего свёкра стал стар и слаб,
Поясница у него не гнётся.
Подайте корочку хлеба хотя б,
Иль что у вас в доме найдётся…
 
   Песня старых нищенок, пропетая девочкой, прозвучала столь трогательно, что даже сердце скупой хозяйки, видно, дрогнуло: она достала кусок просяной лепёшки и положила в миску.
   Дверь закрылась.
   — Чья это дочка-то? — удивился Мухаррям.
   — Так Салихи ж… Должно быть, заболела и отправила старшую просить подаяние, — ответила Гульсиря.
   Хальфа, вздохнув, продолжал чтение. В письме было ещё множество приветов, в том числе людям, с которыми Гибат и в родстве-то не состоял. В самом конце списка значилось: «А также самый-самый большой привет супруге моей с сыном моим Халилом».
   — Вслед за приветом сообщаю, — читал Хальфа, — что ныне мы стоим на позиции на берегу реки Саны у подножия гор, называемых Карпатами. И дабы вам было ведомо, сообщаю: Самигулла из нашего аула убит и тело его пре дано земле; Хабибулла, сын Биктимера, и ещё один воин из той же Ситйылги пленены австрийским войском; зять Ахмади-агая — Кутлугильде из Туйралов получил ранение и отправлен в госпиталь города, называемого Житомиром. Мы ж с ровесниками Ситдыком и Исхаком служим в артиллерии…
   Пока Мухаррям читал письмо, вошли несколько женщин-соседок и застыли у порога. Услышав, что убит Самигулла, одна из них горестно воскликнула:
   — Бедняжка!… А у Салихи в пояснице схватило, подняться не может.
   — И не на кого ей опереться… — добавила другая.
   Далее письмо касалось лишь Апхалика, поэтому хальфа это место читать вслух не стал.
   «Апхалик-агай, — писал Гибат, — помоги снохе своей засеять просом и гречкой по четвертине земли. И сена накосить, дров подвезти помоги. Продай нашу тёлку и купи одежонку снохе и племянникам. Коль суждено мне остаться в живых и вернуться на родную сторону, я тоже в меру сил своих помогу тебе, доброту твою не забуду… Много у меня слов, которые следовало бы написать, но на этом письмо заканчиваю и завершаю его баитом».
   — Баит, — объявил Мухаррям-хальфа и запел на знакомый всем мотив «Мухамади»:
 
Я письмо с привета начал,
Завершу баитом, плача,
Ибо скован я с тоскою
И трудна моя задача.
Гибнет мир в великой тряске,
Над землёю — грохот адский,
Да поможет нам всевышний
В нашей юдоли солдатской!
Как с родным простились домом,
По дорогам незнакомым
Нас погнали к Оренбургу,
Оглушая шумом-громом.
Было там на удивленье
Люда разного скопленье,
Будто стронуло народы
С места светопреставление.
Даже хлев теплей и чище,
Чем загон, где эти тыщи
Изнывали в ожиданьи,
Задыхаясь от вонищи.
Записав, откуда, кто ты,
Разделили нас на роты,
Стал для нас отца превыше
Офицерик желторотый.
Обратив молитву к богу,
Снова вышли мы в дорогу.
Направляясь в город Пензу,
Два полка шагали в ногу.
Не опишут эти руки,
Сколько, выпало нам муки.
Нас убийству обучали —
Преуспели мы в науке.
Ждали нас такие драки,
Что не снились и собаке.
Дабы мы с пути не сбились,
Смерть расставила нам знаки.
Дали сабли нам и шпоры,
Повезли в машине скорой,
Довезли до гор Карпатских,
И сейчас пред нами — горы.
Мы германцев видим лица,
Всяк врага сразить стремится,
Нет достойного сравненья
Для того, что здесь творится…
 
   Мухаррям-хальфа вложил и в слова баита, и в свой напев столько чувства, что Гульсиря и присевшие рядом с ней на краешек нар женщины прослезились. Да и сам хальфа был взволнован этим своеобразным описанием тяжёлой солдатской участи и бессмысленной войны. Он решил переписать баит, чтобы прочитать его своим ученикам. «Пусть знают», — подумал он.
   Гульсиря шла домой и радуясь, и печалясь одновременно. Муж жив-здоров, это не могло не радовать. Однако радость омрачалась мыслью о Самигулле. Выходит, он и Гибат воевали вместе, и там, где погиб один, может погибнуть и другой. А как быть с Салихой? Сказать ей или молчать? «Доконает её эта весть, — думала Гульсиря. — Но не от меня, так от других она об этом услышит… Лучше уж от других…»
   А больная Салиха в это время с грустной улыбкой слушала рассказ дочери о том, как та ходила по домам, прося подаяний. Мастурэ, разложив возле матери собранные кусочки, перечисляла, кто что подал. Конечно, будь Салиха здорова, они могли бы обойтись без милостыни. Но что ж делать, если вот так случилось… Жалость к голодным детям толкнула её на унижение. А Мастурэ, глупенькая, радовалась удаче. Глядя на неё, радовалась и Салиха.
   Через несколько дней она поднялась, вышла на улицу. Вернулась вскоре, хватаясь за стены.
   — Отца вашего убили! Убили-и-и!..
   Обняв перепуганных дочерей, она зарыдала:
   — Как же мы теперь? Как жить?..
   Заголосили и девочки.
   С неделю Салиха пролежала, безразличная ко всему. Если дочь давала ей поесть из того, что добыла, как-то неосознанно съедала, но сама ничего не просила. Глаза у неё глубоко запали, щёки втянулись, пожелтели. Соседки жалели Салиху, приходили утешать. Но единственным утешением было то, что не одну её постигло такое горе. В Ташбаткан одна за другой приходили чёрные вести: та лишилась мужа, эта — сына. Поплакали, собравшись вместе, и всем, Салихе тоже, вроде стало легче.
 
2
   К берегу подчалил плот, и первой на галечник прыгнула с него молодая женщина. Прыжок получился не очень ловкий, женщина угодила одной ногой в воду, покраснела от смущения и торопливо зашагала в гору, к Тиряклам. Из-за этого пустякового происшествия стоявшие на берегу мужчины прозевали конец кинутого с последней кошмы каната, он соскользнул в реку. Пришлось плотогону кидать канат второй» раз.
   Плот в конце концов подтянули, привязали к осокорям. Сошедших на берег плотогонов встретили шуткой:
   — Никак вы там, в горах, девушку умыкнули?
   — А что! — ответил в том же тоне старик-плотогон. — Кто в пути, тому и везёт. Коль выпадает счастье, возраст любви не помеха…
   — Вот даёт старик! Ну, уморил!..
   В том, что на плоту приплыла молодая женщина, ничего особенного не было: весной жители гор часто пользуются этим способом передвижения. Но всякий незнакомый человек возбуждает любопытство, поэтому старик-плотогон пояснил:
   — Это дочь Ахмади-бая, идёт в Ташбаткан в гости к родителям.
   — Того Ахмади, который мочало скупает?
   — Того самого. Мы возле Туйралов обед сварили, только собрались отчалить — она подбежала, прямо-таки умоляет: «Возьмите меня с собой, бабай, по матери соскучилась, хочу повидаться…». Пришлось взять. Она нам не мешала, забралась в шалаш и лежала там.
   — А в Туйралах она замужем, что ли?
   — Замужем.
   — А муж кто?
   — Кутлугильде, говорит.
   — Выходит, невестка Нух-бая.
   — Она, она. Муженёк-то на войне. Как ушёл, говорит, так вестей от него нет…
   Закинув за плечи свои мешки, плотогоны направились в Тиряклы.
   Фатима между тем, миновав этот аул, спешила в Ташбаткан. Её охватила радость. Всё самое страшное теперь позади. В пути она дважды пережила минуты ужаса. Первый раз — когда с берега послышался голос Нуха. Второй — когда бешеное течение понесло плот под скалу, где вода бурлила, как в котле. Чудилось: вот-вот плот ударится о каменную стену, и брёвна разлетятся, как спички. Но старики оказались умелыми плотогонами. Пронесло! И страх прошёл. Неотступны были только мысли о сыне. «Свекровь присмотрит, она его любит, — старалась успокоить себя Фатима. — За несколько дней ничего не случится».
   Там, в Туйралах, увидев плот, она кинулась к нему в каком-то сумасшедшем порыве, не думая о последствиях. Она просто не могла иначе. Ей надо выплакаться, припав к материнской груди. Никто, кроме матери, не поймёт, какие муки ей приходится терпеть.
   Скорей, скорей в родной аул! Фатима даже сняла сапожки и побежала босиком.
   Вот и долина Узяшты, знакомые с детства луга. Фатима убавила шаг, чтобы отдышаться. Тут она уже почти дома. Дома… Но где теперь её дом?
   Ташбаткан ещё не виден, скрыт за деревьями, но вон вдоль чёрных полосок земли идут за плугами пахари. Фатима напрягает зрение, стараясь узнать их. Жаль, издали не разглядеть. Ленточек пашни пока немного, земля не везде подсохла. В низинках под кущами ивняка поблёскивают озерца вешней воды. Правда, снега здесь уже нигде нет, а на горах вокруг Туйралов и кое-где по берегам Инзера он ещё лежит. Значит, в Ташбаткан весна приходит раньше.
   «Как хорошо здесь, как весело! — думала Фатима. — А отец отправил меня в проклятые Туйралы. Отправил в отместку за моё бегство…»
   Показались ворота аула и сам аул. Фатима встрепенулась и снова побежала — нет, птицей полетела, ноги её, казалось, не касаются земли, на глаза навернулись слёзы радости.
   Прошлый раз, когда ненадолго приехала в Ташбаткан с мужем, радость не была такой глубокой. Тогда, пожалуй, верх взяла печаль. Тогда Фатима не смогла вдоволь наговориться с подружками, за ней следили, да и сама она, беременная, подурневшая, стеснялась выходить на улицу. А на этот раз уж и поговорит, и поплачет с ровесницами-солдатками. Не будет она сидеть, как клушка, — ни отец, ни мать не удержат дома.
   У самой околицы аула, на позеленевшем выгоне, стайка девчонок играла в пятнашки. Среди них была и Мастурэ. Фатима окликнула её:
   — Мама твоя дома, красавица?
   — Дома, — ответила девочка, но, увлечённая игрой, в разговор не вступила.
   Впрочем, вскоре сама Салиха, увидев Фатиму в окно, выбежала к воротам:
   — Здравствуй, Фатима! Откуда ты взялась, никак заблудилась да сюда попала?
   — Нет, не заблудилась, — улыбнулась Фатима. — Из Тиряклов иду. А туда на плоту приплыла…
   — Здоровы ли свёкор твой со свекровью?
   — Куда как здоровы!
   — От мужа есть письма?
   — Нет.
   — А кто у тебя родился — сын, дочка?
   — Сын.
   — Да будет долгой его жизнь! — пожелала Салиха.
   — А Самигулла-агай пишет?
   — Нет… Нет уже его… Гибат письмо прислал, пишет — убили…
   Салиха зашмыгала носом, но сдержалась, не заплакала, а может быть, уже выплакала все слёзы. Помолчав, она сообщила:
   — Сунагат в этот… как его… в гусбиталь по пал. Пишет — уже поправляется, может, скоро домой погостить отпустят.
   Фатима неопределённо кивнула в ответ и побрела к отцовскому дому. У родных ворот остановилась, поражённая. Она слышала о пожаре, но не представляла ясно, что натворил огонь. Остались в целости лишь дом, летняя кухня и овечий закуток. Раньше во двор и курица не могла проникнуть, а теперь он кое-как обнесён изгородью из жердей; на месте просторного сарая торчат обгорелые столбы…
   Навстречу Фатиме из дому выскочила сестрёнка, кинулась, взвизгнув, на шею. Вышла на крыльцо встретить дочь Факиха.
   Ахмади тоже оказался дома, но никаких чувств по поводу нежданного появления дочери не выразил. После пожара он был постоянно мрачен, словно совсем разучился радоваться. Единственное, что доставило ему за последнее время радость, — весть о гибели Самигуллы. «Слава аллаху, и этот провалился в преисподнюю», — мстительно подумал он. Точно такое же злое удовлетворение Ахмади испытал после убийства Вагапа. Он страстно желал им обоим смерти, и не столько из-за поражения на суде, сколько из-за позорной клички, не дававшей людям забыть историю с медведем. Не только в Ташбаткане, но и в окрестных селениях его теперь называли не иначе, как Ахмади-ловушкой.
   Из всей ахмадиевой семьи лишь Фатима жалела Самигуллу и сочувствовала Салихе. То, что теперь Фатима вспоминала в тоске, былые светлые надежды, любовь к Сунагату — всё было связано с Салихой. Одна только Салиха знала их тайну, искренне старалась помочь, и не её вина, что задуманное не удалось.
   И удивительно ли, что Фатима, наскоро попив чаю и для приличия немного посидев с матерью, отправилась к Салихе? Её неудержимо потянуло в этот бедный, но близкий сердцу дом, в летнюю кухню, где Сунагат так неловко признался тогда в любви…
   Долго сидели Салиха с Фатимой, делясь горем и предаваясь воспоминаниям о лучших временах.
   Вечером, уединившись с матерью, Фатима поведала о своём горьком житьё и ей. Факиха сначала не поверила услышанному. Но дочь, рассказывая о пережитых ею издевательствах, привела столько подробностей, что места сомнению не оставалось. Факиха пошла к мужу советоваться: не лучше ли будет, если Фатима съездит за малышом и поживёт пока в Ташбаткане?
   — Нет! — отрезал Ахмади. — Тому, что с рук сбыто, дорога назад закрыта. Она — не челнок, чтоб сновать меж двух домов. Как только немного спадёт вода, отправь обратно. Уж и слова ей свёкор со свекровью не скажи! Пускай пониже голову склонит да поусерднее работает. Ишь ты, обиделась на свёкра, бросила младенца и сбежала домой! Куда это годится? У меня своих забот хватает. Мало, что ли, я из-за неё перетерпел? Из-за кого, думаешь, живём на пожарище?..
   Факиха могла бы задать резонный вопрос, с какой стати Ахмади припутал к пожару дочь, но решила промолчать. А то ещё взбесится и натворит новых бед.
 
3
   К Мухарряму-хальфе снова пришла Гульсиря, теперь уже с просьбой написать письмо Гибату. Хальфа привык к таким просьбам и никому не отказывал в помощи.
   Все письма он начинал одинаково. Кто-то когда-то придумал это начало: от всего тоскующего сердца высокочтимому такому-то с пожеланиями удачи и благоденствия шлёт самый-самый большой привет такой-то, а также шлют привет… Далее можно было перечислить сколько угодно имён с указанием степени родства или ссылкой на знакомство. Хальфа следовал канону.
   — Ну, что ещё напишем, Гульсиря-енгэ? — спросил он, справившись с приветами.
   — Напиши, что все живы-здоровы. И ещё напиши, что Халил уже совсем большой, а Габдельбарый начал ходить…
   Мухаррям-хальфа быстро выстраивал на бумаге слова Гульсиры.
   — Красная корова принесла нам тёлочку. А тёлка, про которую ты написал кайнаге, оказалась нынче яловой… — диктовала Гульсиря.
   Хальфа до мельчайших подробностей знал всё, что происходит в ауле. С тех пор, как с войны стали приходить письма, работы ему прибавилось. Старики и старухи, чьи сыновья воевали в далёких краях, женщины-солдатки, истосковавшиеся по мужьям, невольно делились с ним мыслями и заботами. Иные звали его к себе домой, чтобы прочитал или написал письмо, и, если уж вовсе нечем было угостить, радушно приглашали к самовару выпить хоть чашку чаю. Хальфа отказаться от угощения не мог и испытывал неловкость, но в то же время чувствовал удовлетворение оттого, что помогает людям.
   Те, кто был не в состоянии предложить даже чай, сами приходили к Мухарряму на квартиру. Их просьбы хальфа выполнял тоже самым добросовестным образом, писал под диктовку, не упуская ни слова, хотя некоторые новости в письмах многократно повторялись. Так, не было ни одного письма, в котором не упоминалось бы о пожаре на подворье Ахмади-ловушки.