Александр повертелся перед зеркалом, шутливо выпятив грудь, развернув плечи. Он любовался собой, военная форма была ему к лицу.
   — Ну, рассказывай, как живёшь?
   Порасспросив Сунагата о его житьё-бытьё, Александр, наконец, показал ему письмо брата. Николай в самом деле писал, что восьмерых рабочих, арестованных прошлым летом, оправдали. Помогло им в этом деле то, что угодил за решётку сам виновник заварухи мастер Кацель, он вроде бы оказался австрийским шпионом, за ним приехали из города и увезли под конвоем…
   Сомнения Сунагата рассеялись.
   Возможно, Сунагат сам этого не осознавал, но до чтения письма где-то в глубине его души таилось недоверие к Александру, иначе он не пришёл бы за подтверждением столь приятной новости. Хотя они с Санькой подружились ещё в детстве, всё-таки эта была дружба хозяйского сына с батраком. Теперь разницу в их положении подчёркивала офицерская форма Кулагина. Для Сунагата любой мундир — будь то военный или жандармский — олицетворял враждебную ему силу. Поэтому его и несколько удивило и тронуло радушие, проявленное Александром. С особенным удивлением Сунагат размышлял за чаем об отношении Александра к жандармам. «Любители тухлятины, ищейки», — так сказал он при встрече утром. Сунагат не мог догадаться, что в этих словах выразилось извечное презрение боевых армейских офицеров к чинам охранки как к людям второсортным, трусам и бездельникам. Но в данном случае такие тонкости значения не имели. Парня обрадовало то, что и среди людей, носящих мундиры, есть, выходит, враги его врагов, — а жандармы, после пережитого им за последний год, стали для него заклятыми врагами.
   Вернувшись к Хабибулле, Сунагат успокоил товарища. Впрочем, полностью успокоиться никто из них не мог. Пусть там, на своём заводе, их оправдали. Но теперь, после забастовки и ареста Тихона Иванова, над ними нависла опасность здесь. Надо было спешить. Скорей, скорей из Оренбурга!..
   Им повезло: утром на выезде из города их догнал человек на пароконной телеге. Доставив в Оренбург какой-то груз, он возвращался домой и согласился подвезти парней за небольшую плату до Зиргана. А это, считай, полдороги.
   И вот снова они в пути. Лошади идут ровной рысью. Всё жарче припекает спины солнце, усиливается духота. Изредка попадаются навстречу повозки, они проносятся мимо, взвихривая горячую пыль. По обеим сторонам дороги простираются хлебные нивы, конца-краю им не видать; ни лесочка поблизости, ни деревца, не на чем взгляд остановить, — разве лишь на синеющих вдали холмах,
   С киблы [101] веет знойный ветер, гонит волны по морю пожелтевшей ржи. Волны то накатываются на дорогу шелестящим прибоем, то откатываются назад, отсвечивая тяжёлой медью колосьев. Колосья трутся друг о дружку, отчего над всей округой стоит шорох, — это слышится голос урожая.
   Бесконечное дребезжание телеги нагоняет дремоту, сидящий впереди возница безуспешно борется с ней. Изредка он взмахивает кнутом, подгоняет лошадей дребезжащим в лад телеге голосом, но дремота тут же опять овладевает им, и голова его безвольно свешивается к груди.
   Чем дальше, тем чаще попадаются у дороги сжатые полосы; хлеб связан в снопы, снопы сложены в суслоны, густо стоящие на потоптанной стерне; за рядами суслонов видны согнутые фигуры женщин и мужчин, в их руках поблёскивают серпы…
   Поначалу наши путники с интересом смотрели по сторонам, любуясь открывающимися взору картинами, но дорога укачала их. Хабибулла заснул, скрючившись в задке телеги. Сунагат тёр кулаком глаза, стараясь отогнать сон. Он и не спал, и не бодрствовал — ушёл в полузабытьё, в сладкие мечтания. Мысли его путались. То он оказывался уже на стекольном заводе, среди старых товарищей, то воспринимал происходящее там как бы со стороны. Завод — в его видении — опять был остановлен на ремонт. Товарищи, окружив Сунагата, бурно выражали радость в связи с его возвращением. «Крепко мы друг за друга держались, вот и добились вашего оправдания», — объяснил кто-то. Конечно же, рабочие дружно нажали. А то разве власти пошли бы на попятную? Как же, дождёшься от них!.. Теперь всё хорошо. Он сходит в Ташбаткан за Фатимой и осенью впряжётся в работу…
   Сунагат отчётливо видит перед собой Фатиму. На её лице — обида. «Не сердись на меня, Фатима, — говорит Сунагат мысленно, уже в который раз повторяя приготовленные для неё слова. — Не я виноват, что так получилось. Я тебе всё-всё объясню, и ты поймёшь, почему я тогда не смог прийти… Нас ни за что, ни про что схватили и бросили в тюрьму. Но у них ничего не вышло. И не выйдет, только всем нам надо крепко держаться друг за друга…»
   Течение мыслей Сунагата неожиданно меняется, и он уже ругает себя: «Всё-таки раззява ты, парень. Сам во всём виноват. Надо было прошлым летом увести её собой. Так нет же! Богатство надумал сначала нажить. Кусай теперь себе локти!.. Нет, нынче уж будет по-другому. Может, поживу в ауле недельку, а может — сразу возьму её за руку и поведу на завод. Через горы, через леса, охотничьими тропами. Ахмади и с собаками не сыщет. А в аул мне возврата уже не будет. Что ж… Завод меня поставил на ноги. Правда, из-за него пришлось помытариться. И голодно было, и холодно. Зато ребята там какие! Возьмутся за что — так до конца… Крепко друг за друга…»
   Укачало-таки и Сунагата. Наплыл сон, оборвал его мысли.
 
2
   Из Зиргана они пешком направились в сторону Стерлитамака. Отшагали уже порядком, когда нагнали их прогонщики на пустых телегах. Опять повезло!
   Вскоре замаячили над линией горизонта сизые конусы стерлитамакских шиханов; по мере приближения к городу всё выше поднималась гора Туратау, одиноко торчащая на равнине, словно забытый кем-то стог. Наконец показался и сам Стерлитамак.
   Сунагату этот город знаком: не раз бывал в нём с Кулагиным, запомнил названия улиц, дорогу к складам, откуда они увозили товары, и даже имена богатых купцов — владельцев больших магазинов. Заглядывал он и на городскую толкучку, знает, где расположены постоялые дворы и кто их содержит. Словом, в своём уездном городе не придётся останавливать людей и расспрашивать, где можно устроиться на ночлег, не придётся блуждать, как блуждали прошлой осенью в Оренбурге. Но не только это радовало Сунагата. Стерлитамак — уже хотя бы потому, что от него оставался всего день пути до родных мест — был ему стократ милей Оренбурга.
   Хабибулле бывать в Стерлитамаке прежде не доводилось, но, въезжая в незнакомый город, он тоже радовался, и по той же самой причине: скоро, скоро они доберутся до дому! Что касается хлопот по устройству на ночь — тут он полностью положился на Сунагата.
   В мечтах оба они уже перенеслись в свои аулы, да и в яви оставалось только поискать завтра на базаре попутную подводу, а если она не найдётся — завершить путь пешком.
   Но в их мечты вдруг ворвалась оглушительная весть.
   — Война!
   — Война!
   — Война!
   — Германия начала войну против России. Правительство объявило всеобщую мобилизацию!..
   На постоялом дворе приехавшие из деревень мужики ударились в загул. Пьяные шумели, сбившись в компании у тяжёлых столов и на нарах. Одни горланили песни, другие матерно ругали злодейку-судьбу.
   — Эт-то когда ж кончится? Вчера — с японцем, нонче — с германцем…
   — Завтра — с турком!
   — Не дадут спокойно пожить…
   — Пропади оно пропадом!
   — Верно! Люди, как бешеные псы, грызутся!
   — Чего ж эт-та царям не хватает? Чего поделить не могут?
   — Я и говорю: не мир, а псарня!..
   Пьяные песни, разговоры, крики долго не давали заснуть. Только где-то после полуночи Сунагат с Хабибуллой прикорнули на голых досках нар, подложив под головы свои узелки, и забылись в коротком сне. На рассвете они снова были на ногах. Сходили к базарной площади, но не обнаружили там никого и, решив побывать сначала на заводе, вышли в путь пешком.
   …Заводской посёлок тоже был взбудоражен вестью о войне. Собравшись кучками у ворот, плакали женщины. У многих из них на руках орали младенцы. Из некоторых домов слышались песни — там шла прощальная гульба.
   Навстречу Сунагату и Хабибулле попались трое подвыпивших парней. Одного из них, заводского банщика Лешку, путники знали, двое других им были незнакомы. Парни во весь голос поносили управляющего и мастеров:
   — Понабрал, сволочь, на завод немчуру! Отто, Аугуст, Гофгабер, Чертгабер…
   — Все они шпионы. В шею их!
   — Кацель-то, боров толстобрюхий, точно шпионом оказался. И эти оттуда же.
   — Пока они тут, свету ясного нам не видать! Вот помянете моё слово.
   — Нас загребут воевать, а аугустов-маугустов оставят…
   — Лешка, пойдём, посчитаем им рёбра! Ничего нам не будет — всё одно идти на войну…
   Сунагат с Хабибуллой пошли к Рахмету и остались у него ночевать. Рахмет был хмур, занят мыслью, возьмут или не возьмут его на войну. Теперь он работал на резке стекла, это рождало надежду, что могут и не взять. А если погонят в солдаты, как жить жене с дитем?
   Понемногу Рахмет разговорился и весь вечер рассказывал о событиях, происшедших на заводе. Возмущение рабочих арестом восьмерых их товарищей обернулось политической стачкой. Забастовщики писали властям протест за протестом, а жандармы продолжали разыскивать бежавших — Пахомыча, Тимошку, Сунагата и Хабибуллу. Четверо оставшихся в тюрьме ждали суда, но суд снова и снова откладывался. Главным виновником всей этой заварухи многие считали Кацеля и готовы были растерзать его.
   В один из дней, вернее, — в одну из ночей Кацель исчез. Поначалу в посёлке не знали, куда он делся. Полагали, что сбежал в свою Австрию. Но вскоре выяснилось, что ночью приехали из губернии двое в штатской одежде и без лишнего шума увезли австрийца с собой. Затем «узун колак» [102] принёс весть: Кацель разоблачён в шпионаже в пользу Австро-Венгрии. Местные полицейские пришли в полное обалдение, рабочие при стычках тут же затыкали им рты Кацелем.
   В конце концов состоялся суд над четырьмя арестованными. Их, а вместе с ними и бежавших из тюрьмы суд оправдал. Если б не оправдал, разъярённый народ мог устроить бузу похлеще, чем забастовка.
   Пахомыч вернулся на завод. О Тимошке ничего не слышно. Такие вот дела…
   Надежда Рахмета на то, что кое-кого на заводе мобилизация обойдёт стороной, передалась и Сунагату с Хабибуллой. Надо было скорей устраиваться на работу. Но идти на завод, не побывав в родных аулах… Нет, они не могли отказаться от цели, к которой так долго стремились.
* * *
   У поворота к Ситйылге друзья расстались, Сунагат продолжил путь один.
   Миновав Гумерово и поднявшись на перевал, с которого открылся Ташбаткан, он остановился. Как всегда в этом месте, его охватило глубокое волнение, душа переполнилась. Сколько радостных воспоминаний связано у него с виднеющимся на склоне горы аулом, с бегущей меж высоких осокорей речкой Узяшты! У этой речки промелькнуло его беспечное детство. На берегу Узяшты прошлым летом увидел он Фатиму — и пришла любовь… Всего год прошёл с тех пор, а как много пережито за это время! Как-то встретит его Фатима? Выскажет обиду? Или не выскажет? Впрочем, всё равно, пожалуй, не быть им вместе — наверняка заберут его на войну.
   Подумал об этом Сунагат, и сразу померкло всё вокруг: и Узяшты уже не блестела так весело, как только что блестела, и ветви осокорей в долине печально поникли, и дома аула, показалось, испуганно жмутся друг к другу…
   Погружённый в грустные думы, Сунагат теперь не спешил. Когда он подходил к дому Самигуллы, на улице уже стемнело.
   Езнэ и тётка сидели вдвоём за самоваром. Ослеплённые светом лампы, они не сразу разглядели, кто вошёл. Лишь услышав салям, узнали гостя.
   — Атак, да это ж Сунагат! — вскинулась тётка, обняла племянника. Самигулла, поставив на скатерть чашку с недопитым чаем, тоже заторопился навстречу шурину.
   — Ну, как живёте-можете, езнэ? — справился Сунагат, стараясь скрыть своё плохое настроение.
   — Прямо-таки лучше некуда! — бодро ответил Самигулла. — Здоров ли сам? Всё ли благополучно в краях, откуда ты вернулся?
   Оба они бодрились и делали вид, будто в мире ничего существенного не произошло.
   Не успел Сунагат рассказать, где побывал, да что повидал, как пришёл старик Адгам.
   — Бэй! И вправду Сунагатулла вернулся! Иду это я от пруда, вижу — кто-то в аул направляется, а догнать — не догнал. Но походка, вижу, знакомая. Твёрдо ступает, как все в нашем роду. Ай-хай, думаю, на Сунагатуллу больно смахивает. Увидел у вас свет — дай-ка, говорю, загляну…
   Старик не мог нарадоваться, глядя на племяша. Теперь и он принялся расспрашивать, где Сунагат был, что пережил.
   Салиха заново вскипятила самовар. За чаем разговор повернулся на войну.
   — Должно быть, и из городов в солдаты берут, — высказал предположение Самигулла.
   — Ещё как! — подтвердил Сунагат.
   — Видать, призовут не только молодых, — заметил старик Адгам. — Вон и Гибату бумага пришла, и ещё кое-кому из его погодков… Когда я уходил на японскую войну, мне было сорок три года. И ныне таких берут. Да-а… А время летит. Десять лет после той войны пролетело. Проходит жизнь, а?..
   Старик Адгам пустился вспоминать о сражениях с японцами, но Самигуллу больше занимала война нынешняя.
   — Эх-хе-хе! — вдохнул он опечаленно. — Цари повоюют, повоюют, разделят там какую ни то землю меж собой, да и помирятся. А сколько народу будет побито, сколько сирот останется!
   — Да, проходит жизнь… — гнул своё старик Адгам. — Вот и дядю твоего, Вагапа, похоронили. Не слыхал ещё?..
   И он рассказал, как принял смерть Вагап.
* * *
   Притомившийся в дороге Сунагат проспал почти до полудня. Самигулла, велев не будить парня, пока он сам не проснётся, ушёл на пруд драть мочало. Сунагат почаевничал в одиночестве, лишь под самый конец завтрака подсела к самовару и Салиха. Заговорила о Фатиме. Сообщила, что ещё зимой её выдали замуж за катайца. Ошеломлённый Сунагат счёл за самое лучшее не выдавать своих чувств. Сказал, стараясь разыграть полное безразличие к сообщённой тёткой новости:
   — Это теперь — дело десятое. Есть печали поболее…
   — С месяц будет, как приезжала с мужем. Гостили тут неделю, — продолжала надрывать сердце Салиха.
   — Разговаривала ты с ней?
   — Два раза сама приходила ко мне. Плакала. Тоскует. Всё время, говорит, снится Сунагат. Ничего бы, говорит, не пожалела, чтобы ещё хоть раз увидеться, поговорить. Уезжала вся в слезах.
   Растерялся Сунагат, не знал, что и сказать, как себя вести. Хорошо, что нагрянули сверстники, отвлекли от мыслей о Фатиме.
   В маленькую горницу битком набилась молодёжь. Но это были уже не прежние ташбатканские весельчаки и острословы. Притихли егеты, у всех на уме — война, рекрутский набор. И разговор — о том же. Завёл его Зекерия.
   — Багау-бай дал зарок: «Если сына моего Нагима оставят дома, всех рекрутов угощаю медовухой. Пей, сколько влезет».
   — Ясное дело — оставят. Поднесёт Багау кому нужно бочонок мёду и вернётся с белым билетом для сыночка.
   — Не зря сказано: право богатого — в фармане [103], а сила — в кармане. — Это Аитбай.
   — Значит, хмельной бурдой хочет откупиться от совести и перед людьми предстать благодетелем. Это богатые умеют! — поддержал беседу Сунагат. — На заводе управляющий тоже, как прижмёт его, рабочим водку выставляет. Только народ теперь чует, чем это пахнет. Во время забастовки никто капли в рот не брал.
   — А что это такое — забастовка?
   — Рабочие сговариваются и не выходят на работу. Завод останавливается. От этого хозяева большой убыток терпят, на тысячи рублей.
   — Вот если б все и в городах, и в аулах сговорились и не пошли на войну, а? — размечтался Зекерия. — Вот было б здорово! И никакой тебе войны — воевать-то некому…
   Тут пришёл десятский, спросил Самигуллу.
   — На пруду он, мочало дерёт, — объяснила Салиха.
   — Пусть кто-нибудь за ним сбегает, — распорядился десятский. — Повестка ему…
   Разговор расстроился, парни разбрелись по домам.
   Вернулся Самигулла, угрюмо выпил пару чашек чаю и опять ушёл, не сказав — куда. Вслед за ним вышел на улицу и Сунагат. Решив, что при таких обстоятельствах следует представиться властям, он отправился к старосте Гарифу.
   Сунагат ожидал, что староста устроит допрос — мол, где ты, беглец, пропадал, чем занимался, — но тот ещё с весны знал об оправдании арестованных в Богоявленском рабочих и ни словом этого дела не коснулся. Лишь велел никуда из аула не отлучаться.
   — Ты ведь по фамилии Аккулов? — уточнил староста.
   — Да, Аккулов.
   Раскрыв пухлую папку с бумагами и порывшись в них, староста заключил:
   — По спискам девяносто первого года ты значишься в нашем юрте, а не в Богоявленской волости. Жди повестку здесь.
   Значит, на войну…
   Сунагату вдруг нестерпимо захотелось увидеть Фатиму. «Если б и не выдали её замуж, не быть бы нам вместе, — думал он. — Всё ж увидеть бы её ещё хоть раз… да уж, наверно, не доведётся. То ли вернусь с войны, то ли нет… А может быть, мне повезёт? Отец покойный, бывало, говорил: не теряй надежды, пока свои ноги носят, не на что надеяться лишь тому, кого несут другие…»
   На улице его несколько раз останавливали, справляясь о здоровье, но он, погружённый в свои мысли, отвечал рассеянно. Встретился Зекерия, предупредил:
   — Вечером соберёмся. Аитбаю пришла повестка и ещё многим…
   Дома Салиха пожаловалась на Самигуллу:
   — Как ушёл, так и пропал, будто утонул… Мастурэ, сходи-ка, поищи отца. Быстренько приведи его. Скажи — ойрэ стынет.
   Мастурэ отыскала отца в доме Гибата. Там мужчины, получившие повестки, заливали горе медовухой.
   Самигулла, уже немного захмелевший, увидев в дверях дочь, поднялся с нар.
   — Ты куда? — удивился Гибат.
   — Домой надо, шуряк меня там ждёт.
   — Сунагат вернулся? Так что ж ты молчал? Никуда не пойдёшь, мы его самого сюда приведём. Апхалик-агай, сходи-ка за Сунагатом.
   Мастурэ, конечно, успела домой первой.
   — Там, у дяди Гибата, медовуху пьют и песни поют, — возвестила она. — Сейчас и за тобой, ага, придут…
   Явился Апхалик, не принимая никаких возражений, потащил за собой Сунагата.
   К вечеру уже чуть ли не весь аул был навеселе. По улице с песнями под гармошку ходила гурьба егетов-рекрутов. В иное время мулла Сафа тут же пресёк бы такое безобразие, всякие уличные затеи с гармошкой он обычно категорически запрещал. На сей раз парни нарочно прошли мимо окон злого муллы, а он даже занавеску не приподнял.
   Сунагат чувствовал себя неловко. Уйти из компании старших он не мог, а с улицы доносились разудалые припевки его сверстников:
 
Вот и нам пришла пора
Воевать, кричать «ура».
Мы б шинели не надели,
Да эх! —
Досаждает немчура.
Словно яблочки, румяны
Нынче щёки у девчат,
Да ах! —
Нас по царскому веленью
Завтра с ними разлучат.
Мы пройдём по Белебею
И Самару навестим.
Ни докуку, ни разлуку
Мы германцу не простим.
Говорят, Уфа — на круче,
Посмотреть бы заодно.
Жить надеялись мы долго,
Да, видать, не суждено…
 
   В доме Гибата было не повернуться: к призываемым на фронт присоединились солдаты прошлой войны. Старшие по возрасту сидели на нарах вокруг кадки с медовухой, которую разливал хозяин дома, — с плошкой в одной руке и деревянным черпаком в другой он исполнял обязанности аяксы, «стоящего на ногах». Те, кто помоложе, устроились кружком на полу, перед ними тоже стояла кадка.
   Когда Сунагат пришёл сюда, его встретили приветственными возгласами, а Самигулла сполз с нар, обнял шурина и заплакал пьяными слезами.
   — Шуряк! Сунагатулла! Уходим на войну, шуряк!
   Один из стариков кинул в поданную ему Гибатом медовуху двугривенный и протянул плошку Сунагату:
   — На-ка, мырза! Это не байский отвар хмеля, а мёд, добытый честным трудом. Выпей!
   Сунагат, стоя, выпил до дна.
   — Молодец, мырза! Садись к нам.
   Сунагата, несмотря на его молодость, посадили на нары.
   Кто-то попросил Ахмади-кураиста сыграть. Тот взял с подоконника инструмент и выдул узун кюй [104]. Гибат, подняв плошку с медовухой, запел давно знакомую Сунагату песню:
 
На горе, на Ельмерзяк прекрасной
Тебенюют косяки коней.
Не браните парня понапрасну,
Жизнь и так не балует парней.
 
   — Уэшке-е-ей! [105] — вскричали пирующие.
   — Хай, афарин!
   Гибат протянул плошку Самигулле. Тот был уже пьян и не хотел больше пить, но от пиршественной чаши, поданной с песней, отказываться не положено. Не желаешь пить — можешь передать чашу кому-нибудь другому, только опять-таки спев. Пришлось Самигулле спеть.
 
Шёл я — хай — тропинкою лесною,
След повёл меня по-над рекой.
То, что предначертано судьбою,
Не сотрёшь, как пот со лба, рукой.
 
   — Золотые слова! — добавил, допев, Самигулла и смахнул набежавшие на глаза слёзы.
   Заглянул Зекерия, чтобы увести Сунагата, но его и самого не отпустили. Гибат обратился к нему с новой песней:
 
Если я погибну на войне,
Позаботьтесь о моём коне,
Сына-сироту не обижайте,
Приласкайте в память обо мне.
 
   У распахнутых дверей в сенях собрались женщины. Утирая слёзы уголками платков, они терпеливо дожидались конца этого горького пира. Когда, наконец, медовуха иссякла, женщины, ласково обнимая захмелевших мужей, развели их по домам.
* * *
   Наступил день отъезда рекрутов на призывной пункт в Стерлитамак. К этому времени с горных хуторов, с дальних сенокосных угодий гонцами старосты были вызваны все подлежащие призыву в армию, — главным образом, батраки Шагиахмета, Багау, Ахметши.
   На аульном сходе провели сбор денег в пользу уходящих на войну, досталось им по три рубля.
   Мулла Сафа с муэдзином, не разгибая спин, выписывали на узенькие полоски бумаги изречения из Корана. Женщины, зашив бумажки с изречениями в небольшие кожаные мешочки, вешали эти амулеты на шнурочках на шеи рекрутов: «Да хранит вас аллах!»
   Отъезжающие потянулись к привычному месту сборов — куче брёвен у дома Ахмади-ловушки. Подъехали в длинном рыдване рекруты с Верхней улицы, среди них был и Сунагат. Появилось несколько пароконных подвод. Сыновья Багау, Ахмади и Шагиахмета сидели в отдельной подводе. Доставить их в уездный центр взялся сам Багау-бай. Перед выездом со двора он положил в телегу два бочонка с мёдом, — дескать, пользуясь случаем, продаст в городе. Но, понятное дело, он намеревался «подмазать» начальство, чтобы выхлопотать сыну и племянникам белые билеты или, на худой конец, определить их в ополчение, избавив от службы в регулярной армии. Для этой цели он прихватил с собой и деньги.
   На проводы вышли и стар и мал. Староста Гариф проверил по списку, все ли получившие повестки явились. Мулла Сафа нараспев прочитал какую-то суру Корана: Ему подпевали муэдзин и старики.
   И вот подводы тронулись.
   Зарыдали женщины, прижимая к себе испуганных детишек. Иные цеплялись за телеги, словно надеясь остановить их. Плакали и некоторые рекруты, ещё не успевшие отрезветь.
   Парни, сидевшие в рыдване, запели хором:
 
Летят гуси, летят гуси,
Крик несётся с вышины.
Может, гуси возвратятся,
Может, мы придём с войны…
 
   Вскоре подводы скрылись за поднятой колёсами пылью,
 
4
   В уездном центре вспыхнул бунт. Ташбатканцы подоспели к самому его началу и, остановив лошадей, с удивлением смотрели на шумную толпу, окружившую что-то во дворе призывного пункта. Из центра кольца, образованного возбуждёнными людьми, поднимались клубы дыма и пара.
   Мимо подводы, на которой сидели Сунагат и его товарищи, пробежал мужчина средних лет, крикнул:
   — А вы что сидите сложа руки? Посмотрите, чем хотели накормить уходящих на войну!
   Аитбай и Зекерия вопросительно посмотрели на Сунагата: может быть, он, парень бывалый, что-нибудь понимает?
   «Погоди-ка, — соображал Сунагат, — где я этого человека видел раньше?.. Так это ж Киньябыз из Саитова, у него мы с Хабибуллой переночевали прошлой осенью». Выходит, мобилизация не обошла стороной даже самые глухие, затерянные в горах деревушки.
   — Бэй-бэй-бэй! Никак война уже тут началась? — бормотал старик Адгам, приехавший в качестве кучера.
   Сунагат, Аитбай и Зекерия соскочили с подводы и пошли узнавать, что происходит. Пробившись сквозь толпу к середине круга, они увидели исходящие паром кострища. Возле них лежали три огромных котла — в таких обычно подогревают смолу. По земле было разлито варево, валялись кости, от которых тоже шёл пар.
   Как оказалось, здесь варили еду для тех, кто уже прошёл комиссию и был зачислен в воинские команды. Решив, что солдатне всё сойдёт, с бойни привезли самое что ни на есть худшее — уже тронутое запашком тощее мясо, облепленные грязью кости — и, даже не вымыв, заложили это в котлы. Несколько старых служак, прошедших огонь и воду японской войны, увидев грязную пену в котлах и понюхав варево, подняли шум. Сбежался народ. Котлы в ярости перевернули. Послышались крики:
   — Коль уж сейчас нам варят дохлятину, чем они будут кормить наших детей?