Страница:
— Голодом будут морить!
— Пусть дохлятиной собак кормят! Мы не собаки!..
— Ради чего мы пойдём кровь проливать?
— Ради богатеев, конечно!
— Верно!
Люди, собранные из множества аулов и деревень уезда — а рекрутов из ближних селений приехали проводить и жёны с детьми, — всё более возбуждались. Злые голоса мужчин, женский плач, детский визг — всё это подливало масла в огонь, бередило души, истомлённые ожиданием у призывного пункта и страхом перед будущим.
— Братцы, тут рядом винный склад! Повеселимся напоследок! — крикнул кто-то.
Толпа хлынула к складу. Его окованная железом дверь была заперта. Где-то нашли длинное бревно, человек двадцать взялись за него, таранными ударами расшибли дверь. В дверном проёме началась давка, но одни, изловчившись, уже тащили четвертные бутыли с водкой, другие несли в охапках бутылки помельче. Немного погодя выкатили бочки с вином. Пошла гульба!
Тем временем о погроме успели сообщить полиции. К винному складу прискакал конный отряд. Но разгорячённых, хлебнувших горькой рекрутов это ничуть не смутило. Они, что называется, уже не видели ни чёрного, ни белого. В машущих плётками полицейских полетели бутылки, камни, кирпичные осколки. Полицейские дрогнули, отступили и ускакали обратно.
Победа вдохновила толпу. Раздался клич:
— Айда к магазинам!
Рекруты и приехавшие провожать их люди устремились к центру города, теснясь на узких улицах, точно рыбы в мотне невода. Затрещали двери, зазвенели стёкла в магазинах Семёнова, Усманова и других купцов, разжившихся на торговле красным и бакалейным товаром. Люди словно обезумели. Многих бросило в магазины не стремление овладеть богатством, а странное желание уничтожить его. Выносили из «Бакалеи» ящики с пряниками и высыпали их на землю. Раскатывали на улице штуки тканей и с наслаждением топтали их. Правда, к потерявшим рассудок рекрутам примкнули и трезвые жители города. Эти растаскали по домам, кто что мог. Ребятня, набив карманы конфетами, насовав за пазухи пряники, кинулась к берегу Ашкадара, подальше от родителей — там сладости не отберут…
На улицах — гвалт, ругань, смех…
Владельцы магазинов спешно сколотили дружину для защиты своих богатств. Купеческие сынки и приказчики, вооружившись берданками, попытались привести погромщиков в чувство. Да где там! Лишь добавили им ярости. Не успели дружинники и выстрела сделать, как берданки у них поотнимали.
— На нас — с ружьями? Бей белую кость! — заорал кто-то.
— Вооружимся и мы! К цехгаузу!
— К цехгаузу-у-у!..
Однако цехгауз был оцеплен полицией; власти, предугадав развитие событий, стянули сюда все силы.
К счастью, дело обошлось без кровопролития. Перед строем полицейских со вскинутыми винтовками толпа отрезвела. Неожиданно хлынувший ливень совсем остудил разгорячённые головы.
Бунт закончился, бунтовщики разошлись.
Через два дня из Уфы в Стерлитамак прибыла казачья сотня. Но порядок уже был восстановлен. В городе произвели обыски, однако почти ничего из растащенного не нашли.
Глава семнадцатая
В тот день, когда Хусаин приехал в Сосновку, у Евстафия Савватеевича был гость из Тиряклов, человек по имени Тагир. Присев на лавку у дверей, Хусаин подождал, пока они допьют чай. Тагир поинтересовался, чей это парень, хозяин объяснил: сын его ташбатканского знакомца, покойного Вагапки. Слово за слово — зашёл разговор об обстоятельствах гибели Вагапа. Евстафий рассказал, как шёл с обозом из Зигазов и в пути увидел умирающего приятеля.
— Перед самой смертью пытался он высказать Исмагилу, который его вёз, какую-то обиду. Мол, за что ж ты так-то, Исмагил. Ещё имя Ахмади помянул…
Хусаин весь напрягся, слушая этот разговор. Он не всё улавливал в быстрой русской речи, поэтому не совсем понял последние слова Евстафия Савватеевича.
— Вот я и думаю: что-то тут не чисто, — продолжал хозяин. — Не подстроено ли было это дело? Иначе Вагапка в свой смертный час не обижался бы на Исмагила.
— Очень возможно, — согласился Тагир и бросил быстрый взгляд на Хусаина. — Может, давно зло в сердце держали. А тут могли деревом пришибить — и делу конец.
Тагир говорил медленно, подбирая русские слова, и Хусаин теперь всё понял. Его ожгла мысль: «Неужто отца убил Исмагил?»
Гость с хозяином заговорили о другом. Тагир упомянул, что его двоюродный брат Мухаррям сейчас учительствует в Ташбаткане. Но Хусаин уже не слушал их. Билась в его голове единственная мысль: «Неужто вправду отца убил Исмагил? Неужто?..»
Чем больше Хусаин думал об этом, тем вероятнее становилась для него вина Исмагила, и в конце концов сомнения уступили место уверенности: да, это было убийство!
И парнем овладела жажда мести.
Правда, ему не пришло в голову, что убийца сам заслуживает смерти. Да он, пожалуй, и не сумел бы убить Исмагила. А вот нанести ему чувствительный ущерб Хусаин мог. Только как? Перерезать сухожилия его коню? Но такую месть Хусаин тут же отверг: не стоило подвергать мучениям ни в чём не повинное животное. Поджечь дом или клеть Исмагила, спалить всё его хозяйство? Нет, слишком опасное дело, тут недолго и самому обжечься. «Оставлю эту чёрную душу без сена, — решил, наконец, Хусаин.
Пока обмолачивали рожь, ночевать ему с сыновьями Евстафия пришлось на гумне. В одну из ночей, когда все заснули, Хусаин осторожно выбрался наружу, поймал неподалёку от гумна выпущенную пастись лошадь и без седла, подложив под себя лишь войлочный потник, поскакал в сторону Ташбаткана. Доскакав до лугов, натянул поводья, прислушался. Снизу, от уремы, доносились приглушённое расстоянием позвякивание боталов и голоса мальчишек, выехавших в ночное. Слева, у горного склона, где стояли стога Исмагила, было тихо. Свернув с наезженной дороги на отаву, Хусаин направил лошадь туда, к горе.
В темноте смутно обозначились два огромных стога, поставленные рядышком и обнесённые общей изгородью. Сердце Хусаина громко застучало, решимость его начала таять. «Нечего жалеть эту чёрную душу, мстить так мстить!» — подбодрил он себя и спрыгнул на землю. Привязал лошадь к колу, протиснулся меж жердями внутрь загородки. Надёргал сена, раскидал его по земле от стога до стога. Чуть помедлив, чиркнул спичкой. Сухое сено вспыхнуло, затрещало, яркое пламя осветило стога. Лошадь беспокойно запрядала ушами. И тут Хусаина охватил страх — извечный страх человека перед буйством огня. Он кинулся к лошади, сдёрнул с неё потник и принялся отчаянно хлестать им по расползающимся языкам пламени. Он метался в едком дыму, закрыв глаза, поэтому не замечал, что горящие клочья сена разлетаются во все стороны, взмывают вверх. Захлестав огонь на земле, он отскочил в сторону перевести дух и увидел пламя у вершины одного из стогов.
Ему не оставалось ничего другого, как поскорее бежать. Пламя разрасталось, лошадь в испуге начала рваться с привязи. Хусаин, отвязав поводья, вскочил на неё и погнал галопом к Сосновке. Обратный путь он проделал, не помня себя: показалось, что эти пять-шесть вёрст пролетел в мгновение ока.
Сыновья Евстафия дружно храпели. Хусаин пробрался на своё место, лёг, но в эту ночь так и не заснул. Сердце его бешено колотилось, долго не могло уняться…
— Дунгыз! Что у тебя — глаз нет, не мог доглядеть? Тратить хлеб на вас, дармоедов, великий грех!
Оседлав коня, Исмагил съездил на своё сенокосное угодье и на месте больших, по пятьдесят копён, стогов увидел лишь кучи золы, подёрнутой чёрным пеплом. Даже от ограды остались только обугленные колья. «Чьих же это рук дело?» — размышлял Исмагил, глядя на пожарище. Объехал его вокруг, но никаких следов — ни от колёс, ни от копыт — не обнаружил. Злоба и отчаянье смешались в его душе. Шутка ли, остаться на зиму без клочка сена! Косил он траву и в горах, но там тоже случилась напасть: из-за дождливой погоды не сумел вовремя собрать накошенное, и то, что собрал, сеном не назовёшь — одни полусопревшие будыли.
Пытаясь напасть на след вражины, спалившей стога, Исмагил снова и так и сяк порасспрашивал мальчишек. Но они ничего не знали. Да и какой с них, мокроносых, спрос! Прежде в ночное ездили парни, те бы не проворонили злодея, да далеко они теперь, воюют… И никому в глаза не скажешь — ты, мол, спалил моё сено! Не пойман… Вдруг мелькнула мысль: «Не в отместку ли это за… Вагапа? Дело рук Хусаина? Однако он, говорили, к Ястафыю в работники нанялся, идти из Сосновки к стогам ночью у него духу бы не хватило. И откуда ему знать, что произошло в лесу? Правда, Ястафый слышал тогда, на дороге, слова Вагапа. Неужто понял?..» Всякое приходило в голову Исмагилу.
…Несколько дней спустя они возвращались из Карана с базара вдвоём с Ахмади-ловушкой. Оба ехали верхом. Шёл обычный дорожный разговор о житьё-бытьё, о ценах на базаре. С началом войны всё подорожало: и утварь, и скот, и корм. Когда речь коснулась цены на сено, Исмагил пожаловался на беду, постигшую его, и сказал, что подозревает вагапова сына Хусаина.
— С чего бы это он? Что он мог узнать? Нет, мальчишки в ночном баловались с огнём или дезертир объявился, устроился в стогу и закурил… — предположил Ахмади.
Исмагил стоял на своём:
— Он, Хусаин… Не иначе, как Ястафый сболтнул что-нибудь, кроме него, нет поблизости никого из обозников, слышавших слова Вагапа.
— Взялись, так надо было дело делать наверняка! — разозлился Ахмади. — Я вам сколько твердил…
Некоторое время они ехали молча.
— Польстился на деньги, поддался уговору, а обернулось это мне большим убытком, — хмуро проговорил Исмагил в надежде, что Ахмади предложит покрыть хотя бы часть убытка. Но тот лишь высокомерно усмехнулся в ответ.
А ведь обещал тогда — мол, услугу не забуду, будем жить по-братски, при нужде помогу… Не мог Ахмади простить голодранцу Вагапу свой позор на суде, свою обидную кличку и готов был всё отдать, лишь бы утолить жажду мести. Теперь же, когда дело сделано и в ауле смерть Вагапа вроде бы забыта, вон как повёл себя Ахмади!
«Не нужен я стал. Ну, ладно… Как бы ты об этом, Ловушка, не пожалел!» — мысленно пригрозил Исмагил.
У околицы аула они разъехались, Исмагил свернул к Верхней улице. «Ну, погоди! Погоди! — думал он, всё более распаляясь. — Не будь моё имя Исмагил, если ты не поплатишься за короткую память! У красного петуха быстрые крылья… Сел он на моё сено — может сесть и на твою крышу…»
Мужа она не любила, не смогла сблизиться с ним и, когда они оставались вдвоём, упорно молчала, не отвечая даже на его вопросы. Кутлугильде в конце концов взбеленился и начал вечерами бить жену. Намотав её косу на одну руку, другой он наносил удары, повторяя один и тот же вопрос:
— Почему молчишь?
— Почему молчишь?
— Почему молчишь?
Она — ни слова в ответ.
Не очень-то словоохотлива была она и со свёкром, свекровью, золовками. Поэтому и те исходили злостью. Недаром говорится, что гонимую мужем притесняют всем миром. Бывало, Кутлугильде ударит или обругает Фатиму, — тут и все домашние не упускают случая уязвить её. Свёкор в глаза невестке ничего не говорил, но Фатима могла слышать, как в другой половине он бранит её. Да он и хотел, чтобы слышала. Фатима в своей половине возится с посудой, а Нух в своей ляжет, задрав ноги, на нары и зудит — в открытую дверь слышно:
— Заважничала, нищенка, попав в богатый дом. Перед отъездом к нам куда как раскудахталась, а теперь будто кольцо во рту прячет. Нищенствовала бы там, так ради куска хлеба распечатала рот. Не великий богач отец-то, вонючим мочалом промышляет, в услужении у других ходит…
Фатима, придумав какой-нибудь предлог — надо, дескать, принести воды или выплеснуть из таза, — уходила во двор, немного отдыхала там от бесконечных унижений.
Всего два-три дня прожила она в этом доме сносно. Это было прошлой зимой. Встретили её как гостью, ничем в первые дни не утруждали. Лишь сходила она, " сопровождаемая золовками, с коромыслом по воду на Инзер — согласно обычаю показала себя аулу. На третий день свекровь, опять же по обычаю, созвал а соседок, чтобы познакомить их с молодайкой. Выпив несколько самоваров чаю и разобрав со скатерти остатки угощения на гостинцы детишкам, соседки принялись на все лады расхваливать Фатиму:
— Ловка, сноровиста! А я-то думала — молода, так ещё ничему не обучена.
— Очень удачно невестку выбрали!
— Дай им всевышний ума-разума, чтобы жили в дружбе и согласии!
И Фатиме понравились эти простые приветливые женщины.
Но кончился праздник, и потекла беспросветная жизнь. На молодую взвалили всю работу по дому и по двору: и уход за скотом, и приготовление пищи, и стирка — всё легло на неё. Она не успевала хотя бы раз за день присесть, скинуть с себя елян, дать телу отдохнуть; ела на ходу, пока крутилась у котла. Свекровь лишь указывала: сделай, килен [111], то, сделай это. Фатима и сама знала, что надо делать, поэтому подсказки выматывали душу. А золовки пальцем о палец не ударят, не переложат вдоль то, что лежит поперёк.
В начале лета туйралинцы выехали в долину Инзера на яйляу. Прекрасное это было место, но Фатима не замечала окружающей красоты. С раннего утра наваливались на неё заботы: надо было подоить двенадцать коров и пять кобылиц, вскипятить молоко, заквасить катык, а прокисший катык сварить, процедить, отжать корот и, слепив из него кругляши, выставить на просушку. Лето пролетело — и не выдалось у неё часу сходить на склон горы, усыпанный тёмно-красными ягодами, кинуть в рот ягодку.
Часто ей вспоминалось, как предыдущим летом пошла по ягоды, как встретилась последний раз с Сунагатом. Вспомнит, поплачет, и на сердце легче. Фатима не знала, где её любимый — в тюрьме ли тоскует, бродит ли по лесам, таясь от людей. Лишь ближе к осени, когда Кутлугильде свозил Фатиму погостить к родителям, подруги рассказали ей, что пришли в Ташбаткан вести об оправдании Сунагата. Фатима порадовалась, хоть и не надеялась свидеться с ним.
Когда многие из Туйралов уже ушли на войну, Кутлугильде ещё оставался дома и объяснял это тем, что не достиг мобилизационного возраста.
— Родился ты как раз в сенокос. Той осенью твой отец зарезал караковую кобылу… — вспоминала мать, Гульямал, и, посчитав на пальцах, выводила: — Ещё и на будущий год тебя не возьмут.
Но где-то была, видно, запись, более точная, чем её память, — в феврале пятнадцатого года ушёл на войну и Кутлугильде. Подсчёты жены убаюкали Нуха, повестки сыну он так скоро не ожидал. Надо было подмазать кое-кого, глядишь, и отсрочили бы призыв, а теперь всё произошло так быстро, что ничего не успел предпринять.
— Возвращайся хорунжим, как твой дед! — наказал Нух сыну.
Осталась Фатима-солдатка в чужом доме с двухмесячным младенцем на руках.
С рождением ребёнка дел у неё прибавилось. Все заботы по хозяйству по-прежнему висели на ней. К весне стало совсем невмоготу: каждую ночь поднимайся по нескольку раз, проверяй, не телится ли какая из коров. Упустишь срок — замёрзнет телёнок или корова съест «место», — тогда, говорят, молоко в рот не возьмёшь. У Нуха немало и овец, коз, за их приплодом тоже глаз нужен. Затоптали лошади в сарае двух козлят — вина пала на Фатиму. Входит ли, выходит ли свекровь из дому — только и слышно:
— Килен не досмотрела, килен! Пока я сама следила за скотом, ничего такого не было. Как взяли её в дом, так порядка не стало…
Нух-бай, вместо того, чтобы оборвать жену, сказать по-мужски: «Ладно, хватит, эка невидаль — козлёнок!» — сам причитает:
— Откуда ей знать цену скоту, коль у отца, кроме лубков, никогда ничего не водилось! По тому и не смог дать за ней порядочного приданого. Срам один!
И вроде бы ругает жену:
— Говорил же я тебе — ищи невестку в своей округе! Девчонок, что ли, тут не хватало, чтоб ехать за сорок гор? Вот хозяйствуй теперь с красавицей!
Одна из первотёлок разродилась мёртвым телёнком. И опять, как говорится, молотком да по тому же пальцу — оказалась виноватой Фатима. Дескать, из-за её недогляда затоптала скотина телёнка. Нух раскричался:
— Что ей наше добро! Может, нарочно и подстроила. Верь девке, сбежавшей с украденными деньгами к какому-то арестанту!…
— Она недоглядела, она… — запела свою любимую песню свекровь.
Нух и на жену взъярился.
— «Недоглядела, недоглядела»… — передразнил он. — Заставили бы глядеть! Что вам ещё делать, кроме этого?
Фатима, кормившая ребёнка в другой половине, заплакала. Сумел-таки свёкор ударить в самое сердце, всколыхнул её полузабытое горе. Ни закрыть приоткрытую дверь, ни уйти во двор Фатима не решалась. Опасалась: как бы Нух не набросился с кулаками.
А свёкор не унимался, кричал ещё громче:
— Верно предками было сказано: дай безлошадному коня — он до смерти его загонит, дай нищему шубу — он на радостях в клочья её издерёт. Вот сама видишь — ещё и года не прошло, как невестку в дом взяли, а сколько она одежды и обувки изодрала! И сапожки, и елян, и платки…
Фатима, стиснув зубы, молчала.
Она и прежде старалась держаться как можно незаметней, а после этого и вовсе притихла. Пройдёт — половица не скрипнет, посуду моет — ничто не звякнет.
Тошно ей стало жить, а душу отвести было не с кем. Даже выйти на улицу, перекинуться словом с соседкой она не могла без того, чтобы не нажить неприятностей.
«Уйти, что ли, домой, в Ташбаткан?» — думала она в отчаянии. Но зол свёкор, да разве отец добрее? К тому же пришла из Ташбаткана весть: зимой сгорело у Ахмади подворье. Это уж не нухов убыток, не телёнок с кулак величиной. Вернись Фатима в свой аул — всё равно отец не примет, отошлёт обратно к Нуху.
Никакого выхода!
Однажды — это было весной, в половодье — Фатима, склонившись над колыбелью, кормила грудью сына. Вошла свекровь с кумганом в руке.
— Никак в этом доме воду за деньги покупают? — ворчала она. — Руки ополоснуть капли воды в кумгане не найдёшь. Ах-ах! И в вёдрах пусто! Постыдилась бы!..
Фатима, оставив ребёнка, схватила вёдра, заторопилась по воду. Она и без укора свекрови помнила, что надо снова сходить на реку, но как только подходила к вёдрам — её сковывал страх. Страх этот возник утром на берегу Инзера.
Вода в реке уже пошла на спад, но течение было всё ещё стремительно. Зачерпнув воды, Фатима постояла, глядя на бешеную реку, и нежданно ей вспомнились слова, спетые на прощанье отцу: «Лучше б, камень к шее привязав, утопил…». Её потянуло в холодно поблёскивавшие волны, она испуганно отпрянула от кромки воды, поскользнулась на мокрых камешках и, уже не помня себя от страха, подхватила коромыслом вёдра, побежала. Она бежала вверх, а Инзер, чудилось ей, опять разливается, догоняет, вот-вот догонит…
Этот страх и сковывал Фатиму, пока ворчанье свекрови не заставило её поторопиться.
Фатима, позвякивая вёдрами, ушла со двора.
Ушла — и не вернулась.
Подождала, подождала Гульямал воды и, не дождавшись, отправилась, разгневанная, искать непутёвую невестку. Нашла на берегу лишь её коромысло и вёдра. От жуткой догадки лицо Гульямал побелело. Что есть прыти она припустила домой…
Перед тем, как случился пожар, Ахмади с женой были в Гумерове в гостях. Дома оставались только дети.
Абдельхак в этот день, ещё до отъезда родителей, вычистил сарай. Выкинув во двор, к дровянику, конский навоз, затоптанные остатки корма и мусор из кормушек, он решил сжечь всё это. Сырой мусор долго не разгорался, куча дымила, но никто не обращал внимания на дым. Вечером Абдельхак ушёл из дому и, пользуясь отсутствием отца с матерью, до полуночи пробродил со сверстниками по аулу.
Возвращаясь из гостей, Ахмади увидел над аулом зарево. Сердце у него ёкнуло. Вскоре он уже точно разглядел, что горит его подворье. Нещадно погнал лошадь.
Возле горящих строений суматошился народ. Фатиха запричитала, кинулась в дом искать вёдра, но все вёдра и бадьи были уже разобраны. Пять-шесть женщин таскали воду с речки из проруби, мужчины пытались залить огонь, но пламя бушевало всё сильней.
Сначала горел только сарай. Затем вспыхнуло сено, сложенное на навесе. Оттуда огонь перекинулся на крышу клети. Когда Ахмади влетел в свой двор, полыхали и скирды приготовленного для отправки в город мочала, и гора сложенных во дворе колёсных ободьев. Сухие дубовые ободья горели так жарко, что приблизиться к ним не было никакой возможности. Высокое пламя клонилось то в одну, то в другую сторону, лизало соседние строения.
Апхалик с Исмагилом ломали кровлю клети, раздёргивали загоревшиеся полубки. Апхалик, оказавшись на чердаке, наткнулся на какой-то длинный свёрток.
— А это… чего это такое? — удивлённо протянул он, пытаясь разглядеть в дыму свою находку. На его голос оглянулся Исмагил, пощупал свёрток. У него округлились глаза:
— Так это ж товар, сатин!
— Что с ним делать?
— Закинь подальше. В снег. Да потом не зевай…
Обнаружили ещё пару штук ткани. Апхалик шёпотом предупредил оказавшихся рядом мужчин: если попадутся им свёртки товара — кидать подальше, за изгородь…
Сам Ахмади, весь в поту, вытаскивал из клети мясные туши, мешки с мукой, ещё что-то.
Народу у ахмадиева двора становилось всё больше. Уже не все могли участвовать в тушении пожара. Многие толкались на улице, подавая оттуда разные советы.
— Молока надо плеснуть в огонь! Молока принесите! — крикнул кто-то.
Факиха бегом вынесла из дому корчагу и чайную чашку. Багау-бай побрызгал молоком туда-сюда, но разве утихомиришь огонь брызгами! Нет, не помогло древнее поверье. Здесь нужна была вода, побольше воды! Но до речки — неблизко, у маленькой проруби — очередь, да ещё носящие воду на коромыслах женщины второпях расплёскивали половину того, что набрали в вёдра.
В суматохе забыли отпереть ворота сарая. Там в ужасе метались лошади. Факиха догадалась выпустить овец из закутка, куда огонь как раз и не добрался, а про лошадей никто не вспомнил. В хлеву забеспокоились безмятежно пережёвывавшие жвачку коровы, а когда и на них посыпались с горящей кровли искры — повскакали, подняли душераздирающий рёв. Люди, более всего озабоченные в этот момент тем, чтобы огонь не перекинулся на жильё, поливали стены дома, до которого от клети было рукой подать. Пока спасали дом и разбирали кровлю клети, загорелись сухие жерди, стоймя расставленные вокруг сарая, пламя взметнулось ещё выше. Обезумевшие лошади, наконец, сами вышибли ворота и вырвались во двор…
Тут до сознания Ахмади дошёл рёв, доносящийся из хлева. Он бросился выгонять коров. В удушающем чёрном дыму было не разглядеть, сколько их вышло, да и кровля начала рушиться, едва сам успел выскочить из хлева. Потом оказалось, что сгорели три коровы.
Клеть спасли, хоть и осталась она без крыши. К сараю со двора подойти было невозможно. Обойдя его, с наветренной стороны растащили горящие жерди, затем залили, закидали снегом остатки сруба.
Пожар кончился. Люди стали расходиться, унося свои вёдра и багры. Все разговоры, конечно, о только что пережитом.
— Да защитит нас всевышний от такой беды! — восклицала Хойембикэ.
— Надо же! Не думали — не гадали…
— Сколько добра в мгновение ока пропало!
— Ах-ах, о чём горюют! Ахмади, наверно, вдесятеро больше страховых денег получит!
— У богатого не убудет!
— Говорят, возле сарая куча мусора тлела, от неё и загорелось.
— Знать, ветром раздуло.
— А может, кто ни то нарочно поджёг?
— Вполне, вполне может быть! В такие времена не скажешь: «Не может быть!»
Хусаин с Ахсаном явились домой вскоре после Хойембики. У обоих — рты до ушей, у Хусаина в руке — свёрток ткани.
— Ты откуда это взял? — удивилась тётка.
— Апхалик-агай дал. Это, говорит, вам за отцовы труды. Раз дал — мы и взяли…
— Сам Апхалик-агай два свёртка унёс, — добавил Ахсан.
— Завтра же верните Ловушке! А то не знай что наговорит, ещё ворами, сохрани аллах, нас объявит, дом нам люди спалят, ниточки не оставят.
— Как бы не так! Это не ахмадиев товар, — возразил Хусаин. — Он сам — вор! Припрятал то, что должен был раздать народу. Мы у него, как у бога, просили отцу на саван — не дал, а весь чердак клети, оказалось, товаром набит… Апхалик-агай говорит: у вора и украсть не грех. Нет, не верну! Пускай Ахмади со злости камни грызёт!
Последними по Верхней улице с пожара возвращались несколько мужчин, среди которых был и Апхалик. Они несли под мышками свёртки ткани и весело переговаривались.
— Ну, в самый раз это вышло, а то больно задурил Ахмади, — похохатывал Апхалик.
Не скрывал радости и тёзка подрядчика, Ахмади-бугорок:
— Пусть дохлятиной собак кормят! Мы не собаки!..
— Ради чего мы пойдём кровь проливать?
— Ради богатеев, конечно!
— Верно!
Люди, собранные из множества аулов и деревень уезда — а рекрутов из ближних селений приехали проводить и жёны с детьми, — всё более возбуждались. Злые голоса мужчин, женский плач, детский визг — всё это подливало масла в огонь, бередило души, истомлённые ожиданием у призывного пункта и страхом перед будущим.
— Братцы, тут рядом винный склад! Повеселимся напоследок! — крикнул кто-то.
Толпа хлынула к складу. Его окованная железом дверь была заперта. Где-то нашли длинное бревно, человек двадцать взялись за него, таранными ударами расшибли дверь. В дверном проёме началась давка, но одни, изловчившись, уже тащили четвертные бутыли с водкой, другие несли в охапках бутылки помельче. Немного погодя выкатили бочки с вином. Пошла гульба!
Тем временем о погроме успели сообщить полиции. К винному складу прискакал конный отряд. Но разгорячённых, хлебнувших горькой рекрутов это ничуть не смутило. Они, что называется, уже не видели ни чёрного, ни белого. В машущих плётками полицейских полетели бутылки, камни, кирпичные осколки. Полицейские дрогнули, отступили и ускакали обратно.
Победа вдохновила толпу. Раздался клич:
— Айда к магазинам!
Рекруты и приехавшие провожать их люди устремились к центру города, теснясь на узких улицах, точно рыбы в мотне невода. Затрещали двери, зазвенели стёкла в магазинах Семёнова, Усманова и других купцов, разжившихся на торговле красным и бакалейным товаром. Люди словно обезумели. Многих бросило в магазины не стремление овладеть богатством, а странное желание уничтожить его. Выносили из «Бакалеи» ящики с пряниками и высыпали их на землю. Раскатывали на улице штуки тканей и с наслаждением топтали их. Правда, к потерявшим рассудок рекрутам примкнули и трезвые жители города. Эти растаскали по домам, кто что мог. Ребятня, набив карманы конфетами, насовав за пазухи пряники, кинулась к берегу Ашкадара, подальше от родителей — там сладости не отберут…
На улицах — гвалт, ругань, смех…
Владельцы магазинов спешно сколотили дружину для защиты своих богатств. Купеческие сынки и приказчики, вооружившись берданками, попытались привести погромщиков в чувство. Да где там! Лишь добавили им ярости. Не успели дружинники и выстрела сделать, как берданки у них поотнимали.
— На нас — с ружьями? Бей белую кость! — заорал кто-то.
— Вооружимся и мы! К цехгаузу!
— К цехгаузу-у-у!..
Однако цехгауз был оцеплен полицией; власти, предугадав развитие событий, стянули сюда все силы.
К счастью, дело обошлось без кровопролития. Перед строем полицейских со вскинутыми винтовками толпа отрезвела. Неожиданно хлынувший ливень совсем остудил разгорячённые головы.
Бунт закончился, бунтовщики разошлись.
Через два дня из Уфы в Стерлитамак прибыла казачья сотня. Но порядок уже был восстановлен. В городе произвели обыски, однако почти ничего из растащенного не нашли.
Глава семнадцатая
1
Хусаин, на которого после смерти отца легла забота о хозяйстве, весной снова сдал прошлогоднее просяное поле в аренду Евстафию Савватеевичу. Тот обещал заплатить за пользование землёй частью урожая. Осенью Евстафий попросил Хусаина помочь в обмолоте ржи. Парень согласился, поскольку за работу была обещана особая плата зерном, и неделю махал на гумне цепом.В тот день, когда Хусаин приехал в Сосновку, у Евстафия Савватеевича был гость из Тиряклов, человек по имени Тагир. Присев на лавку у дверей, Хусаин подождал, пока они допьют чай. Тагир поинтересовался, чей это парень, хозяин объяснил: сын его ташбатканского знакомца, покойного Вагапки. Слово за слово — зашёл разговор об обстоятельствах гибели Вагапа. Евстафий рассказал, как шёл с обозом из Зигазов и в пути увидел умирающего приятеля.
— Перед самой смертью пытался он высказать Исмагилу, который его вёз, какую-то обиду. Мол, за что ж ты так-то, Исмагил. Ещё имя Ахмади помянул…
Хусаин весь напрягся, слушая этот разговор. Он не всё улавливал в быстрой русской речи, поэтому не совсем понял последние слова Евстафия Савватеевича.
— Вот я и думаю: что-то тут не чисто, — продолжал хозяин. — Не подстроено ли было это дело? Иначе Вагапка в свой смертный час не обижался бы на Исмагила.
— Очень возможно, — согласился Тагир и бросил быстрый взгляд на Хусаина. — Может, давно зло в сердце держали. А тут могли деревом пришибить — и делу конец.
Тагир говорил медленно, подбирая русские слова, и Хусаин теперь всё понял. Его ожгла мысль: «Неужто отца убил Исмагил?»
Гость с хозяином заговорили о другом. Тагир упомянул, что его двоюродный брат Мухаррям сейчас учительствует в Ташбаткане. Но Хусаин уже не слушал их. Билась в его голове единственная мысль: «Неужто вправду отца убил Исмагил? Неужто?..»
Чем больше Хусаин думал об этом, тем вероятнее становилась для него вина Исмагила, и в конце концов сомнения уступили место уверенности: да, это было убийство!
И парнем овладела жажда мести.
Правда, ему не пришло в голову, что убийца сам заслуживает смерти. Да он, пожалуй, и не сумел бы убить Исмагила. А вот нанести ему чувствительный ущерб Хусаин мог. Только как? Перерезать сухожилия его коню? Но такую месть Хусаин тут же отверг: не стоило подвергать мучениям ни в чём не повинное животное. Поджечь дом или клеть Исмагила, спалить всё его хозяйство? Нет, слишком опасное дело, тут недолго и самому обжечься. «Оставлю эту чёрную душу без сена, — решил, наконец, Хусаин.
Пока обмолачивали рожь, ночевать ему с сыновьями Евстафия пришлось на гумне. В одну из ночей, когда все заснули, Хусаин осторожно выбрался наружу, поймал неподалёку от гумна выпущенную пастись лошадь и без седла, подложив под себя лишь войлочный потник, поскакал в сторону Ташбаткана. Доскакав до лугов, натянул поводья, прислушался. Снизу, от уремы, доносились приглушённое расстоянием позвякивание боталов и голоса мальчишек, выехавших в ночное. Слева, у горного склона, где стояли стога Исмагила, было тихо. Свернув с наезженной дороги на отаву, Хусаин направил лошадь туда, к горе.
В темноте смутно обозначились два огромных стога, поставленные рядышком и обнесённые общей изгородью. Сердце Хусаина громко застучало, решимость его начала таять. «Нечего жалеть эту чёрную душу, мстить так мстить!» — подбодрил он себя и спрыгнул на землю. Привязал лошадь к колу, протиснулся меж жердями внутрь загородки. Надёргал сена, раскидал его по земле от стога до стога. Чуть помедлив, чиркнул спичкой. Сухое сено вспыхнуло, затрещало, яркое пламя осветило стога. Лошадь беспокойно запрядала ушами. И тут Хусаина охватил страх — извечный страх человека перед буйством огня. Он кинулся к лошади, сдёрнул с неё потник и принялся отчаянно хлестать им по расползающимся языкам пламени. Он метался в едком дыму, закрыв глаза, поэтому не замечал, что горящие клочья сена разлетаются во все стороны, взмывают вверх. Захлестав огонь на земле, он отскочил в сторону перевести дух и увидел пламя у вершины одного из стогов.
Ему не оставалось ничего другого, как поскорее бежать. Пламя разрасталось, лошадь в испуге начала рваться с привязи. Хусаин, отвязав поводья, вскочил на неё и погнал галопом к Сосновке. Обратный путь он проделал, не помня себя: показалось, что эти пять-шесть вёрст пролетел в мгновение ока.
Сыновья Евстафия дружно храпели. Хусаин пробрался на своё место, лёг, но в эту ночь так и не заснул. Сердце его бешено колотилось, долго не могло уняться…
* * *
Исмагил узнал о постигшей его неприятности от вернувшихся из ночного мальчишек. Среди них был и его сын. Мальчишки не могли объяснить, отчего загорелись стога. Не добившись от них ничего путного, Исмагил сорвал зло на сыне, надавал ему оплеух и нещадно обругал:— Дунгыз! Что у тебя — глаз нет, не мог доглядеть? Тратить хлеб на вас, дармоедов, великий грех!
Оседлав коня, Исмагил съездил на своё сенокосное угодье и на месте больших, по пятьдесят копён, стогов увидел лишь кучи золы, подёрнутой чёрным пеплом. Даже от ограды остались только обугленные колья. «Чьих же это рук дело?» — размышлял Исмагил, глядя на пожарище. Объехал его вокруг, но никаких следов — ни от колёс, ни от копыт — не обнаружил. Злоба и отчаянье смешались в его душе. Шутка ли, остаться на зиму без клочка сена! Косил он траву и в горах, но там тоже случилась напасть: из-за дождливой погоды не сумел вовремя собрать накошенное, и то, что собрал, сеном не назовёшь — одни полусопревшие будыли.
Пытаясь напасть на след вражины, спалившей стога, Исмагил снова и так и сяк порасспрашивал мальчишек. Но они ничего не знали. Да и какой с них, мокроносых, спрос! Прежде в ночное ездили парни, те бы не проворонили злодея, да далеко они теперь, воюют… И никому в глаза не скажешь — ты, мол, спалил моё сено! Не пойман… Вдруг мелькнула мысль: «Не в отместку ли это за… Вагапа? Дело рук Хусаина? Однако он, говорили, к Ястафыю в работники нанялся, идти из Сосновки к стогам ночью у него духу бы не хватило. И откуда ему знать, что произошло в лесу? Правда, Ястафый слышал тогда, на дороге, слова Вагапа. Неужто понял?..» Всякое приходило в голову Исмагилу.
…Несколько дней спустя они возвращались из Карана с базара вдвоём с Ахмади-ловушкой. Оба ехали верхом. Шёл обычный дорожный разговор о житьё-бытьё, о ценах на базаре. С началом войны всё подорожало: и утварь, и скот, и корм. Когда речь коснулась цены на сено, Исмагил пожаловался на беду, постигшую его, и сказал, что подозревает вагапова сына Хусаина.
— С чего бы это он? Что он мог узнать? Нет, мальчишки в ночном баловались с огнём или дезертир объявился, устроился в стогу и закурил… — предположил Ахмади.
Исмагил стоял на своём:
— Он, Хусаин… Не иначе, как Ястафый сболтнул что-нибудь, кроме него, нет поблизости никого из обозников, слышавших слова Вагапа.
— Взялись, так надо было дело делать наверняка! — разозлился Ахмади. — Я вам сколько твердил…
Некоторое время они ехали молча.
— Польстился на деньги, поддался уговору, а обернулось это мне большим убытком, — хмуро проговорил Исмагил в надежде, что Ахмади предложит покрыть хотя бы часть убытка. Но тот лишь высокомерно усмехнулся в ответ.
А ведь обещал тогда — мол, услугу не забуду, будем жить по-братски, при нужде помогу… Не мог Ахмади простить голодранцу Вагапу свой позор на суде, свою обидную кличку и готов был всё отдать, лишь бы утолить жажду мести. Теперь же, когда дело сделано и в ауле смерть Вагапа вроде бы забыта, вон как повёл себя Ахмади!
«Не нужен я стал. Ну, ладно… Как бы ты об этом, Ловушка, не пожалел!» — мысленно пригрозил Исмагил.
У околицы аула они разъехались, Исмагил свернул к Верхней улице. «Ну, погоди! Погоди! — думал он, всё более распаляясь. — Не будь моё имя Исмагил, если ты не поплатишься за короткую память! У красного петуха быстрые крылья… Сел он на моё сено — может сесть и на твою крышу…»
2
Беда, обрушившаяся на страну, не обошла стороной и туйралинцев. Большинство мужчин мобилизовали. Взяли в армию и Кутлугильде. Ушёл он на войну уже зимой. Фатиме это не принесло ни горя, ни радости. Правда, при проводах она поплакала вместе со свекровью и золовками, но лишь для приличия.Мужа она не любила, не смогла сблизиться с ним и, когда они оставались вдвоём, упорно молчала, не отвечая даже на его вопросы. Кутлугильде в конце концов взбеленился и начал вечерами бить жену. Намотав её косу на одну руку, другой он наносил удары, повторяя один и тот же вопрос:
— Почему молчишь?
— Почему молчишь?
— Почему молчишь?
Она — ни слова в ответ.
Не очень-то словоохотлива была она и со свёкром, свекровью, золовками. Поэтому и те исходили злостью. Недаром говорится, что гонимую мужем притесняют всем миром. Бывало, Кутлугильде ударит или обругает Фатиму, — тут и все домашние не упускают случая уязвить её. Свёкор в глаза невестке ничего не говорил, но Фатима могла слышать, как в другой половине он бранит её. Да он и хотел, чтобы слышала. Фатима в своей половине возится с посудой, а Нух в своей ляжет, задрав ноги, на нары и зудит — в открытую дверь слышно:
— Заважничала, нищенка, попав в богатый дом. Перед отъездом к нам куда как раскудахталась, а теперь будто кольцо во рту прячет. Нищенствовала бы там, так ради куска хлеба распечатала рот. Не великий богач отец-то, вонючим мочалом промышляет, в услужении у других ходит…
Фатима, придумав какой-нибудь предлог — надо, дескать, принести воды или выплеснуть из таза, — уходила во двор, немного отдыхала там от бесконечных унижений.
Всего два-три дня прожила она в этом доме сносно. Это было прошлой зимой. Встретили её как гостью, ничем в первые дни не утруждали. Лишь сходила она, " сопровождаемая золовками, с коромыслом по воду на Инзер — согласно обычаю показала себя аулу. На третий день свекровь, опять же по обычаю, созвал а соседок, чтобы познакомить их с молодайкой. Выпив несколько самоваров чаю и разобрав со скатерти остатки угощения на гостинцы детишкам, соседки принялись на все лады расхваливать Фатиму:
— Ловка, сноровиста! А я-то думала — молода, так ещё ничему не обучена.
— Очень удачно невестку выбрали!
— Дай им всевышний ума-разума, чтобы жили в дружбе и согласии!
И Фатиме понравились эти простые приветливые женщины.
Но кончился праздник, и потекла беспросветная жизнь. На молодую взвалили всю работу по дому и по двору: и уход за скотом, и приготовление пищи, и стирка — всё легло на неё. Она не успевала хотя бы раз за день присесть, скинуть с себя елян, дать телу отдохнуть; ела на ходу, пока крутилась у котла. Свекровь лишь указывала: сделай, килен [111], то, сделай это. Фатима и сама знала, что надо делать, поэтому подсказки выматывали душу. А золовки пальцем о палец не ударят, не переложат вдоль то, что лежит поперёк.
В начале лета туйралинцы выехали в долину Инзера на яйляу. Прекрасное это было место, но Фатима не замечала окружающей красоты. С раннего утра наваливались на неё заботы: надо было подоить двенадцать коров и пять кобылиц, вскипятить молоко, заквасить катык, а прокисший катык сварить, процедить, отжать корот и, слепив из него кругляши, выставить на просушку. Лето пролетело — и не выдалось у неё часу сходить на склон горы, усыпанный тёмно-красными ягодами, кинуть в рот ягодку.
Часто ей вспоминалось, как предыдущим летом пошла по ягоды, как встретилась последний раз с Сунагатом. Вспомнит, поплачет, и на сердце легче. Фатима не знала, где её любимый — в тюрьме ли тоскует, бродит ли по лесам, таясь от людей. Лишь ближе к осени, когда Кутлугильде свозил Фатиму погостить к родителям, подруги рассказали ей, что пришли в Ташбаткан вести об оправдании Сунагата. Фатима порадовалась, хоть и не надеялась свидеться с ним.
Когда многие из Туйралов уже ушли на войну, Кутлугильде ещё оставался дома и объяснял это тем, что не достиг мобилизационного возраста.
— Родился ты как раз в сенокос. Той осенью твой отец зарезал караковую кобылу… — вспоминала мать, Гульямал, и, посчитав на пальцах, выводила: — Ещё и на будущий год тебя не возьмут.
Но где-то была, видно, запись, более точная, чем её память, — в феврале пятнадцатого года ушёл на войну и Кутлугильде. Подсчёты жены убаюкали Нуха, повестки сыну он так скоро не ожидал. Надо было подмазать кое-кого, глядишь, и отсрочили бы призыв, а теперь всё произошло так быстро, что ничего не успел предпринять.
— Возвращайся хорунжим, как твой дед! — наказал Нух сыну.
Осталась Фатима-солдатка в чужом доме с двухмесячным младенцем на руках.
С рождением ребёнка дел у неё прибавилось. Все заботы по хозяйству по-прежнему висели на ней. К весне стало совсем невмоготу: каждую ночь поднимайся по нескольку раз, проверяй, не телится ли какая из коров. Упустишь срок — замёрзнет телёнок или корова съест «место», — тогда, говорят, молоко в рот не возьмёшь. У Нуха немало и овец, коз, за их приплодом тоже глаз нужен. Затоптали лошади в сарае двух козлят — вина пала на Фатиму. Входит ли, выходит ли свекровь из дому — только и слышно:
— Килен не досмотрела, килен! Пока я сама следила за скотом, ничего такого не было. Как взяли её в дом, так порядка не стало…
Нух-бай, вместо того, чтобы оборвать жену, сказать по-мужски: «Ладно, хватит, эка невидаль — козлёнок!» — сам причитает:
— Откуда ей знать цену скоту, коль у отца, кроме лубков, никогда ничего не водилось! По тому и не смог дать за ней порядочного приданого. Срам один!
И вроде бы ругает жену:
— Говорил же я тебе — ищи невестку в своей округе! Девчонок, что ли, тут не хватало, чтоб ехать за сорок гор? Вот хозяйствуй теперь с красавицей!
Одна из первотёлок разродилась мёртвым телёнком. И опять, как говорится, молотком да по тому же пальцу — оказалась виноватой Фатима. Дескать, из-за её недогляда затоптала скотина телёнка. Нух раскричался:
— Что ей наше добро! Может, нарочно и подстроила. Верь девке, сбежавшей с украденными деньгами к какому-то арестанту!…
— Она недоглядела, она… — запела свою любимую песню свекровь.
Нух и на жену взъярился.
— «Недоглядела, недоглядела»… — передразнил он. — Заставили бы глядеть! Что вам ещё делать, кроме этого?
Фатима, кормившая ребёнка в другой половине, заплакала. Сумел-таки свёкор ударить в самое сердце, всколыхнул её полузабытое горе. Ни закрыть приоткрытую дверь, ни уйти во двор Фатима не решалась. Опасалась: как бы Нух не набросился с кулаками.
А свёкор не унимался, кричал ещё громче:
— Верно предками было сказано: дай безлошадному коня — он до смерти его загонит, дай нищему шубу — он на радостях в клочья её издерёт. Вот сама видишь — ещё и года не прошло, как невестку в дом взяли, а сколько она одежды и обувки изодрала! И сапожки, и елян, и платки…
Фатима, стиснув зубы, молчала.
Она и прежде старалась держаться как можно незаметней, а после этого и вовсе притихла. Пройдёт — половица не скрипнет, посуду моет — ничто не звякнет.
Тошно ей стало жить, а душу отвести было не с кем. Даже выйти на улицу, перекинуться словом с соседкой она не могла без того, чтобы не нажить неприятностей.
«Уйти, что ли, домой, в Ташбаткан?» — думала она в отчаянии. Но зол свёкор, да разве отец добрее? К тому же пришла из Ташбаткана весть: зимой сгорело у Ахмади подворье. Это уж не нухов убыток, не телёнок с кулак величиной. Вернись Фатима в свой аул — всё равно отец не примет, отошлёт обратно к Нуху.
Никакого выхода!
Однажды — это было весной, в половодье — Фатима, склонившись над колыбелью, кормила грудью сына. Вошла свекровь с кумганом в руке.
— Никак в этом доме воду за деньги покупают? — ворчала она. — Руки ополоснуть капли воды в кумгане не найдёшь. Ах-ах! И в вёдрах пусто! Постыдилась бы!..
Фатима, оставив ребёнка, схватила вёдра, заторопилась по воду. Она и без укора свекрови помнила, что надо снова сходить на реку, но как только подходила к вёдрам — её сковывал страх. Страх этот возник утром на берегу Инзера.
Вода в реке уже пошла на спад, но течение было всё ещё стремительно. Зачерпнув воды, Фатима постояла, глядя на бешеную реку, и нежданно ей вспомнились слова, спетые на прощанье отцу: «Лучше б, камень к шее привязав, утопил…». Её потянуло в холодно поблёскивавшие волны, она испуганно отпрянула от кромки воды, поскользнулась на мокрых камешках и, уже не помня себя от страха, подхватила коромыслом вёдра, побежала. Она бежала вверх, а Инзер, чудилось ей, опять разливается, догоняет, вот-вот догонит…
Этот страх и сковывал Фатиму, пока ворчанье свекрови не заставило её поторопиться.
Фатима, позвякивая вёдрами, ушла со двора.
Ушла — и не вернулась.
Подождала, подождала Гульямал воды и, не дождавшись, отправилась, разгневанная, искать непутёвую невестку. Нашла на берегу лишь её коромысло и вёдра. От жуткой догадки лицо Гульямал побелело. Что есть прыти она припустила домой…
Перед тем, как случился пожар, Ахмади с женой были в Гумерове в гостях. Дома оставались только дети.
Абдельхак в этот день, ещё до отъезда родителей, вычистил сарай. Выкинув во двор, к дровянику, конский навоз, затоптанные остатки корма и мусор из кормушек, он решил сжечь всё это. Сырой мусор долго не разгорался, куча дымила, но никто не обращал внимания на дым. Вечером Абдельхак ушёл из дому и, пользуясь отсутствием отца с матерью, до полуночи пробродил со сверстниками по аулу.
Возвращаясь из гостей, Ахмади увидел над аулом зарево. Сердце у него ёкнуло. Вскоре он уже точно разглядел, что горит его подворье. Нещадно погнал лошадь.
Возле горящих строений суматошился народ. Фатиха запричитала, кинулась в дом искать вёдра, но все вёдра и бадьи были уже разобраны. Пять-шесть женщин таскали воду с речки из проруби, мужчины пытались залить огонь, но пламя бушевало всё сильней.
Сначала горел только сарай. Затем вспыхнуло сено, сложенное на навесе. Оттуда огонь перекинулся на крышу клети. Когда Ахмади влетел в свой двор, полыхали и скирды приготовленного для отправки в город мочала, и гора сложенных во дворе колёсных ободьев. Сухие дубовые ободья горели так жарко, что приблизиться к ним не было никакой возможности. Высокое пламя клонилось то в одну, то в другую сторону, лизало соседние строения.
Апхалик с Исмагилом ломали кровлю клети, раздёргивали загоревшиеся полубки. Апхалик, оказавшись на чердаке, наткнулся на какой-то длинный свёрток.
— А это… чего это такое? — удивлённо протянул он, пытаясь разглядеть в дыму свою находку. На его голос оглянулся Исмагил, пощупал свёрток. У него округлились глаза:
— Так это ж товар, сатин!
— Что с ним делать?
— Закинь подальше. В снег. Да потом не зевай…
Обнаружили ещё пару штук ткани. Апхалик шёпотом предупредил оказавшихся рядом мужчин: если попадутся им свёртки товара — кидать подальше, за изгородь…
Сам Ахмади, весь в поту, вытаскивал из клети мясные туши, мешки с мукой, ещё что-то.
Народу у ахмадиева двора становилось всё больше. Уже не все могли участвовать в тушении пожара. Многие толкались на улице, подавая оттуда разные советы.
— Молока надо плеснуть в огонь! Молока принесите! — крикнул кто-то.
Факиха бегом вынесла из дому корчагу и чайную чашку. Багау-бай побрызгал молоком туда-сюда, но разве утихомиришь огонь брызгами! Нет, не помогло древнее поверье. Здесь нужна была вода, побольше воды! Но до речки — неблизко, у маленькой проруби — очередь, да ещё носящие воду на коромыслах женщины второпях расплёскивали половину того, что набрали в вёдра.
В суматохе забыли отпереть ворота сарая. Там в ужасе метались лошади. Факиха догадалась выпустить овец из закутка, куда огонь как раз и не добрался, а про лошадей никто не вспомнил. В хлеву забеспокоились безмятежно пережёвывавшие жвачку коровы, а когда и на них посыпались с горящей кровли искры — повскакали, подняли душераздирающий рёв. Люди, более всего озабоченные в этот момент тем, чтобы огонь не перекинулся на жильё, поливали стены дома, до которого от клети было рукой подать. Пока спасали дом и разбирали кровлю клети, загорелись сухие жерди, стоймя расставленные вокруг сарая, пламя взметнулось ещё выше. Обезумевшие лошади, наконец, сами вышибли ворота и вырвались во двор…
Тут до сознания Ахмади дошёл рёв, доносящийся из хлева. Он бросился выгонять коров. В удушающем чёрном дыму было не разглядеть, сколько их вышло, да и кровля начала рушиться, едва сам успел выскочить из хлева. Потом оказалось, что сгорели три коровы.
Клеть спасли, хоть и осталась она без крыши. К сараю со двора подойти было невозможно. Обойдя его, с наветренной стороны растащили горящие жерди, затем залили, закидали снегом остатки сруба.
Пожар кончился. Люди стали расходиться, унося свои вёдра и багры. Все разговоры, конечно, о только что пережитом.
— Да защитит нас всевышний от такой беды! — восклицала Хойембикэ.
— Надо же! Не думали — не гадали…
— Сколько добра в мгновение ока пропало!
— Ах-ах, о чём горюют! Ахмади, наверно, вдесятеро больше страховых денег получит!
— У богатого не убудет!
— Говорят, возле сарая куча мусора тлела, от неё и загорелось.
— Знать, ветром раздуло.
— А может, кто ни то нарочно поджёг?
— Вполне, вполне может быть! В такие времена не скажешь: «Не может быть!»
Хусаин с Ахсаном явились домой вскоре после Хойембики. У обоих — рты до ушей, у Хусаина в руке — свёрток ткани.
— Ты откуда это взял? — удивилась тётка.
— Апхалик-агай дал. Это, говорит, вам за отцовы труды. Раз дал — мы и взяли…
— Сам Апхалик-агай два свёртка унёс, — добавил Ахсан.
— Завтра же верните Ловушке! А то не знай что наговорит, ещё ворами, сохрани аллах, нас объявит, дом нам люди спалят, ниточки не оставят.
— Как бы не так! Это не ахмадиев товар, — возразил Хусаин. — Он сам — вор! Припрятал то, что должен был раздать народу. Мы у него, как у бога, просили отцу на саван — не дал, а весь чердак клети, оказалось, товаром набит… Апхалик-агай говорит: у вора и украсть не грех. Нет, не верну! Пускай Ахмади со злости камни грызёт!
Последними по Верхней улице с пожара возвращались несколько мужчин, среди которых был и Апхалик. Они несли под мышками свёртки ткани и весело переговаривались.
— Ну, в самый раз это вышло, а то больно задурил Ахмади, — похохатывал Апхалик.
Не скрывал радости и тёзка подрядчика, Ахмади-бугорок: