Джалиль Киекбаев.
Родные и знакомые

Часть первая

Глава первая

1
   Аул Ташбаткан пристроился у самого подножья гор. Слева и справа от него горы возвышаются верблюжьими горбами, а с тыла подступают к нему каменными кручами. С этих круч и начинается Урал. Дальше — за хребтом хребет, один выше другого. В ту сторону, извиваясь по распадкам и ущельям, убегает тропинка. Она выводит на сырт, с которого вся округа видна как на ладони. Если вы продолжите путь по сырту, тропинка понемногу сойдёт на нет, и начнутся леса, по которым не ступала нога человека. Там по чащобам бродят медведи, разламывая в поисках съестного гнилые пни. Ближе к зиме, в пору, когда на землю ложится снег, косолапые устраивают себе берлоги и укладываются спать.
   Жителей аула поит полноводная речка. Называют её Узяшты. Течёт она с востока. Среди гор бег её неспокоен: то вскипит речка, ударившись о скалу, то запетляет, обегая отроги хребтов; быстрые перекаты не раз сменяются глубокими ямами. Вырвавшись на равнину под сень могучих лохматых осокорей, речка успокаивается, в урёме делится на неторопливые протоки и образует тихие заводи. Но весной, в половодье, Узяшты и здесь становится бурной: выходит из берегов, заливает луга, устремляется по рукавам и старицам, неся всяческий хлам, хворост, вывороченные с корнями деревья. Потом этот мусор всё лето кучами лежит под осокорями.
   В полую воду по речке сплавляют лес. В Ташбаткане это считается неплохим делом, денежным промыслом. Однако на сплав не всякий пойдёт, идут только мужчины и парни из числа тех, про кого говорят: «Такой топнет — так и железо лопнет», — то есть самые сильные, крепкие. Работа у сплавщика опасная. Расталкивая багром сгрудившиеся на корягах брёвна, иной ненароком нырнёт в ледяную воду, да и не вынырнет. Правда, такие случаи редки. Чаще всего упавший в воду и уносимый течением бедолага ухватывается где-нибудь за свисающую с дерева ветку и, в конце концов, выбирается на сушу. Потому и утверждают ташбатканцы, что Узяшты, речка горная, в отличие от равнинных рек не втягивает человека в водовороты, а выталкивает его наверх, не даёт утонуть.
   Вдоль речки, пересекая аул, в горы уходит тракт, именуемый каменной дорогой, то есть большаком. Ведёт он через завод Шамова в Идельбашы; по этой же дороге ездят в Авзян и Камайылгу [1].
   Говорят, большак этот много лет назад построил заводчик, а по-здешнему — боярин Шамов, чтобы вывозить чугун к Белой, на пристань. Вдоль большака расставлены заострённые сверху верстовые столбы. Дорога большей частью идёт через дремучие леса, а в ущельях — прямо по руслу речки. Путнику порой становится жутковато: под колёсами шумит вода, скрежещут камни, сверху нависает скала, вот-вот, вроде бы, готовая обрушиться. Высоко над головой, на самом краешке скалы, растут сосны. Их стволы снизу кажутся не толще прутиков, а парящий возле них коршун — не больше комара.
   До самого завода Шамова в горах нет селений, даже просторную поляну не часто встретишь: то подъём, то спуск. Лишь в одном из прогалов верстах в двадцати от Ташбаткана держит пасеку сосновский мужик Евстафий Савватеевич. Хотя ташбатканцы окликают своих знакомцев из Сосновки только по имени, старика они выделяют добавлением отчества, называют его «Ястафый Саватайыс».
   Путники, едущие с катайской [2] стороны за мукой на базар в Гумерово либо в Аскын, останавливаются у Евстафия Савватеевича на ночлег, пьют чай, кормят лошадей.
   В солнечную от Ташбаткана сторону простирается равнина. Зимой она малоснежна, поэтому лошадям и овцам удобно тебеневать на ней, добывать корм из-под снега. Вниз по течению Узяшты тянутся заливные луга, там и хлеб сеют. Невдалеке от аула долину перегораживает гряда синих холмов, отороченных лесом и заросших на вершинах вишенником. Но поднимешься на седловину гряды — и вновь впереди равнина, На ней расположилось ближайшее от Ташбаткана село. В казённых бумагах значится оно как. Гумерово, в народе же называют его и Халкынбулаком [3]. Гумерово — большое село с тремя мечетями и базаром. Пришлые торговцы содержат в селе лавки. А в Ташбаткане всего один торговец — Галимьян. Он тоже пришлый, но лавки у него вначале не было, товары — чай там, сахар — держал в избе, а соль и керосин — в клети.
   Своим нижним концом аул упирается в круглое болото. Если ступишь на его край, трясина по всему болоту приходит в движение. Случается, что засасывает она несмышлёного телёнка, а то и скотину покрупней. Когда-то, якобы, в самой серёдке болота из трясины выступала каменная глыба. И вдруг она исчезла, утонула. С тех пор, дескать, и стали называть это место Болотом утонувшего камня. Отсюда и название аула: «таш баткан» значит — «камень утонул», Ещё до возникновения здесь селения склон горы был известен как Склон утонувшего камня. В старину будто бы прикочевывали сюда на лето люди из Средней Азии. Не потому ли один из трех аймаков [4] аула до сих пор называют узбекским, или — иногда — сартским?
   Ташбаткан дымит в сто пятьдесят труб, живёт по законом общины. Невелики, его богатства, но и на те, рассказывают, однажды позарились гумеровцы. Подступились к старейшинам аула с уговорами: давайте, мол, объединим две наши общины — веселей заживём. Даже, говорят, кобылу яловую зарезали, медовухи наварили и позвали аульных стариков к себе в гости. Однако народ в Ташбаткане раскусил хитрость соседей: гумеровцы-то нацелились на чужие леса. Хотя на ревизскую душу пахотных и сенокосных угодий у гумеровцев больше, зато лесов порядочных у них нет, а что есть, так то молодые березнячки и урема вдоль Узяшты.
   Дело на переговорах почти дошло до затверждения договора о слиянии общин подписями на бумаге, да тут прискакали в Гумерово гонцы из аула, подняли шум-гам. Пошли споры-раздоры, иные, кто помоложе, уже и в воротники друг другу вцепились. Старики отчитали забияк. Тем не менее, ташбатканские акхакалы постановили: «Нет, ничего из этой затеи не выйдет. Со смуты она началась, добром не кончится. Так что, старики, не дадим нашего согласия».
   И отправились домой, не поставив на бумагу своей тамги [5].
   Возмущённые гумеровские богатеи сочинили жалобу старшине Табынского юрта [6]: так, мол, и так, поели-попили, да нас же осрамили…
   Старшина Иргале приехал в Ташбаткан, совестил «отцов опчества» за отступничество, но переубедить не смог. Старики твёрдо стояли на своём и на уговоры отвечали:
   — Кабы ещё лес опчеству требовался, а то ведь Ишбулды-баю нужен…
   — Истинно так! Каждый год хочет брать бузрят [7], брёвнами промышлять, мочалом…
   — Гумеровские общинные леса как раз он и свёл, теперь к нашим тянется. Ишь, какой ловкий!
   — Как бузрятчиком стал, вон как на торговле лесом разбогател! Каменную, лавку поставил, железом крыта…
   Старшина Иргале подосадовал:
   — Да вы что, старики! Мало, что ли, лесов на башкирской земле! К чему сорок слов, когда и одного довольно? Коль уж начали, скрепите договор — и дело с концом!..
   В глазах старика по имени Ахтари блеснул огонёк лукавства, но он тут же погасил его и степенно сказал:
   — Ты, Иргале-кордаш [8], твердишь: башкирская земля, башкирская земля… А Гумерово-то — калмыцкого роду. Не зря их калмыками кличут. Наш же род — коренной табынский. А раз так, с чего бы это нам с ними одним миром жить? Ты пораскинь-ка мудрым своим умом: ежели Табынский юрт, что под твоей рукой, взять да присоединить к Катайскому юрту — согласишься ли ты? Нет, пожалуй. И близко, скажешь, с этим не ходите. Да… Пусть каждый род сам по себе живёт. Так губернаторами установлено. И ты вот в Табынском юрте начальник, а Гимран — в Катайском. Таким вот образом. Пусть в этом мире каждый сам по себе живёт…
   Старшина туда-сюда, а доводов против слов старика, якобы, не нашёл. Да и то надо принять во внимание, что тылы у Ахтари были крепкие: в молодости он служил в Оренбурге, проявил геройство на войне и вернулся домой с медалью в виде креста. За геройство его в хорунжии произвели. В Ташбаткане до сих пор величают его не иначе, как Ахтари-хорунжим, чем старик весьма доволен. Не только в родном ауле, но и в окрестных селениях старосты и даже урядники, здороваясь, пожимали ему руку.
   Старшина Иргале, рассказывают, уехал из Ташбаткана ни с чем, и с той поры гумеровцы к разговору о слиянии общин не возвращались.
   Ташбатканцы же теперь ещё более дорожат своими лесами, ибо лесные промыслы кормят их. В начале лета, когда с липы легко снимается кора, аул занят замочкой лубья. В горах, устроив смолокурни, мужчины летом выгоняют из берёзы дёготь. Женщины, даже дети, едва вставшие на ноги, запасают для неведомых заводов дубовое и ивовое корьё. Осенью аульный народ сдирает с отмокших лубков белое пахучее мочало. И зимой в ауле без дела не сидят: гнут ободья для колёс, сколачивают сани, заготавливают брёвна, вьют арканы и вожжи, ладят из дерева всякую хозяйственную утварь — бадейки, квашни, бочонки для кумыса, лопаты… Ну, а весной — сплав, сплотка плотов.
   В аул, преодолевая немалые расстояния, приезжают люди за лесным товаром из степных деревень, из-за Белой, выменивают на зерно или муку ободья, верёвки, дёготь, мочало, лыко и прочие повседневно нужные в хозяйстве вещи. Расплачиваются, бывает, и деньгами. Ташбатканцы сами тоже ездят на базары в степные края, а с такими ходовыми товарами, как тележные колёса, дёготь, мочало, добираются и до города.
   Сеют ташбатканцы мало, если и сеют, то, главным образом, овёс для лошадей и немного проса и гречки, чтобы кашей, дескать, себя побаловать.
 
2
   В Табынском юрте Ташбаткан ничем особенным не знаменит. Исстари ни быстроногими скакунами, ни остроумными сэсэнами [9], ни учёными людьми аул похвастаться не мог. Теперь есть в ауле учёный человек — староста Гариф, который «обе грамоты знает». Гарифа ещё мальчишкой отец его Ногман-бай отдал в русско-башкирскую школу деревни Аккусюк Катайского юрта. Ногман-бай был на короткой ноге со старшиной юрта Гимраном, и мальчишка, пока учился, жил в доме отцова друга. Видно, потому, что Гариф постиг и премудрости русской грамоты, о нём говорят не привычное «учился в медресе», а — «учился в ушкуле». Поскольку прожил он несколько лет в катайской стороне, раньше приставляли к его имени кличку «Катай». Но попробуй теперь назвать Катай-Гарифом! Где там! Прослышит — непременно найдёт повод, чтобы налогом каким-нибудь обложить или в клеть свою посадить: там ума-разума наберёшься.
   Гариф водит дружбу с гумеровским старостой Рахманголом — водой их не разлить. Если выпадает нужда написать какую ни то жалобу, прошение в высокую инстанцию — уездным чиновникам либо в губернию, — Рахмангол рысит в Ташбаткан. В русском-то он не силён. В разговоре ещё мало-мальски объясняется, а по письменной части совсем тёмен: даже свою фамилию «Аллабердин» не может вывести полностью. В подписи рисует всего четыре буквы, потеряв по пути одну «эль»: «Алаб…» Кто-то из ташбатканских шутников приметил это и дал Рахманголу прозвище Алап, то есть Лубочный короб, а гумеровцы подхватили. Длинный, нескладный Рахмангол и впрямь как будто из лубков скроен.
   Свершив связанное с бумагой дело, Гариф; само собой, выставляет на нары сосуд с медовухой, оказывает должное гостеприимство. Прощаясь, Рахмангол приглашает его к себе и в назначенный срок собирает в честь дружка гостей. Вскоре Гариф отвечает тем же. И пошло крутиться колесо угощений: теперь те, кто побывал у них двоих, поочерёдно сзывают сотрапезников к себе. Старосты вкупе с жёнами челноками снуют между аулом и селом. Что ни день, дарованный всевышним, то пиршество.
   Как говорится, глядя на других, и ты лих, — Гариф старается выглядеть большим начальником, поэтому на манер старшины Гимрана возит с собой на пиршества собственного кураиста. Кураист тот — сирота Мырзагале, взятый в работники с катайской стороны. Гариф ему ничего не платит: мол, ты — мой кусты [10], родственник по материнской линии, взял я тебя в дом по-свойски, когда подрастёшь — оженю и скотину на расплод дам. Тем парень и утешается.
   Живёт Гариф не то, что безбедно, а богато живёт. Ему, единственному сыну Ногман-бая, после смерти отца досталось солидное наследство.
   Когда Гарифа избрали старостой, вовсе уж фартовым стал он человеком. Съездил в Идель-башы, купил у катайцев коня — глаз не оторвёшь: стройный, широкогрудый, рыжий, как пламя, грива пышная, на ногах — белые носочки, на лбу — ослепительная звёздочка. Закладывают его, бывало, в кошеву или в тарантас, а он от нетерпения взыгрывает, пританцовывает. А уж чуть тронут вожжи, — летит, как стрела с тетивы, рассыпает дробный топот, взвихривает пыль или снег.
   Подхалимы, увивавшиеся вокруг Гарифа, соловьями заливались, превознося рыжего со звёздочкой:
   — Судя по стати, скакун редкостный.
   — Эх, на нём бы — да на волков!..
   — В два скачка волка настигнет, останется только дубинкой взмахнуть…
   — И по снегу ходко пойдёт…
   — Это и слепому видно!
   — Грудь-то, ты посмотри, — грудь какая!
   — Не иначе, как из потомков Аласабыра [11]. Надо летом на сабантуе его испытать…
   Гордый Гариф, что называется, макушкой небо задевал. Его и самого уж распирало желание выпустить коня на скачки, но пока он помалкивал, затаил свои мысли на этот счёт.
   Мечты, мечты! Высоко возносили они Гарифа. Но когда, отзимовав, ступили в ауле на зелень, рыжий красавец вдруг занемог. Перед ним и овса вволю, и мучная болтушка с молодой травой, а конь не ест, стоит, опустив голову, постанывает. У кого-то мелькнула догадка: скакун-то из горного края, может быть, пожуёт горной травы? Съездили вёрст за двадцать, накосили на полянках, привезли. Бестолку! Едва-едва коснулся корма и снова понуро замер, закрыв глаза; повисло на губах несколько травинок.
   Как спасти коня? Собрались местные знахари и знахарки, судят — рядят:
   — Язва его одолевает…
   — Нет, порча это мышиная. Надо выкопать мышиное гнездо и как-нибудь скормить ему…
   — Сглазили его, точно — сглазили, — заявила одна из старушек и принялась нашёптывать заговор против сглазу.
   — А может — грыжа? Да шишки в брюхе вроде нет…
   — Гадюка, должно быть, его ужалила, — вы сказал предположение кто-то.
   Гарифов сын тут же запряг лошадь и съездил в Гумерово за старухой-заклинательницей. Та засуетилась возле хворого животного, забормотала заклинание: «Прочь, прочь, прочь, змея, быстрей, чем струя! Ты дочь гада, полная яда. Ты злая, змея, да позлей тебя — я! Кош-ш-уффф!..»
   Заклинание, однако, не помогло.
   Ахтари-хорунжий посоветовал старосте:
   — Ещё прадедами нашими было сказано: где растёт девясил, конь не пропадёт. Напои отваром корней девясила.
   Последовали совету, накопали в горах корней девясила высокого. Гариф самолично в летней кухне, глотая дым и кашляя, варил их в казане. Остудив отвар в корыте, поднесли рыжему со звёздочкой. Тот лишь понюхал, но ни глотка не сделал.
   Отчаявшийся Гариф как-то увидел в окно чуваша, занимающегося в округе кастрированием жеребчиков и бычков. Зазвал прохожего в дом, за чаем поведал о своём горе.
   Вышли во двор. Чуваш осмотрел коня, расспросил, когда, где куплен.
   — Уж не знаю, что ещё и делать, — пожаловался староста, ответив на все вопросы. — Всё перепробовали. Ни молитвы, ни снадобья не помогают.
   — Э, друк Кариф, — сказал чуваш, — местность тут ему не подходит, фоздух не кодится. Отфеди его опратно катайцам, продай…
   Но где уж было гнать беднягу через горы в эдакую даль, когда и по двору-то он шагу шагнуть не в силах.
   Не оправдал надежд скакун, не пошёл на поправку, помучился три-четыре дня и сдох.
   Крепко горевал Гариф из-за смерти красавца-коня, но на людях старался виду не подавать. Если заведут разговор о потере, только и скажет: «Убыток да беда не по деревьям — по земле ходят, никого они не минуют».
   Перед самым сенокосом Гариф съездил в Табынск на ярмарку, купил там для выездов налегке игреневого иноходца. Приобрёл заодно новый тарантас и ремённую сбрую, отделанную медными бляхами. Несмотря ни на что, хотел слыть самым фартовым старостой юрта, азартно обзаводился бросающимся в глаза имуществом. Вынашивал он далеко идущий план: если вновь не нарушит война благоденствие в мире, на очередных выборах стать старшиной юрта. «А что, — размышлял Гариф, — чем я плох? Два языка, аккурат, знаю, грамотой владею. Старшинствовал же Локман-бай из нашего аула, хотя алиф [12] от палочки не мог отличить. Иргале лишь чуть-чуть в тюркском письме разбирается, русские буквы через пень-колоду читает, а ходит в старшинах. Всю писанину за него, аккурат, Гайса ведёт…»
   Разумеется, это тайные мысли. Тайно же копятся доказательства противозаконных дел и плутовства Иргале. Перед выборами они будут доведены до сведения старейшин и всего народа. В сборе разоблачительных фактов Гарифу помогает двоюродный брат со стороны матери — Ганса. Он, говоря по-русски, волостной писарь, все тёмные делишки старшины до последней точки ему известны. Гайса тоже учился в Аккусюкской школе, два языка знает. Из-за японской войны он вернулся домой, не завершив учёбу. Несмотря на это, его, семнадцатилетнего, взяли в волость учеником писаря. А теперь уже седьмой год как Гайса — писарь.
 
3
   Ахмади купил у латышей сепаратор. До него в Ташбаткане сепаратора никто не держал, сливки снимали с топленного молока ложкой.
   Женщины аула до этого о «молочной машине» слышали только краем уха, представление о ней имели смутное. Факиха, Ахмадиева жена, в этом отношении была осведомлена более всех, и с её слов женщины пересказывали:
   — Латыши-то, прости господи, даже молоко, оказывается, пропускают через машину.
   — Аллах мой, да как же они его пропускают?
   — Как соль на мельнице меж жерновов пропускают, так и здесь, говорят. Наливают молоко сверху и с треском крутят. Молоко льётся в одну сторону, сливки в другую, пена в третью…
   — Выходит, больше похоже на мельничную крупорушку: там пшено в один лоток, мука в другой, шелуха в третий.
   — Какой же вид у молока после сипарата? Всё такое же белое оно, а?
   — Синее-синее, говорят. Латыши сами молоко это не пьют, а вёдрами свиньям носят.
   — Да что ты! Прости, создатель, грехи наши!
   — Я бы молоко заквасила, катык сделала и ребятишкам споила.
   — Верно, верно! Как ребятишкам терпеть без молочного…
   Ахмади по своим делам частенько заглядывал к переселенцам-латышам и подробно рассказывал жене об их житьё-бытьё. И вот дорассказывался: Факиха стала допекать просьбами купить сепаратор.
   — Корова-то у нас не одна, с молоком мороки много, еле управляюсь. День-деньской кружусь у казана, как телёнок на привязи. Ребятишкам доверить, так половину расплещут. Что за ними доглядывать, что самой кипятить — разницы нет. А будет сипарат — не успеешь чашку чаю выпить, как молоко уже пропущено, — убеждала она мужа.
   Наконец Ахмади уступил её настояниям и принялся сколачивать деньги на покупки. Возил латышам, живущим на хуторах по рекам Инзеру и Симу, шкуры для выделки, потом шастал по базарам, торгуя выделанной кожей. Но, собрав нужную сумму, решил перехитрить латыша — владельца кожевенного заводишки. «Если половину цены сепаратора отдам деньгами, — рассчитал Ахмади, — а другую половину козьими шкурами, то выгадаю четверть цены. Шкуры в Ташбаткане и Гумерове недороги, а в катайской стороне и того дешевле, съездить нетрудно…»
   Долго и отчаянно торговались два барышника, пока не ударили по рукам на условиях, которые поставил Ахмади: половину — деньгами, а за другую — двадцать восемь козьих шкур. Но так как недовольный латыш и после сговора продолжал ворчать, Ахмади пообещал вдобавок пять батманов [13] дёгтю.
   Таким образом, Факиха с камня лыка надрала. Ахмади, жалевший лишнюю копейку на одежонку, хотя дети его выглядели оборванцами, купил невиданный дедами-прадедами сепаратор, отдав за него цену тёлки.
   Спешил он домой с покупкой так, что чуть не загнал коня; подоспел ко времени, когда в ауле укладывались спать. Вышел встречать отца старший сын Магафур, помог распрячь взмыленную лошадь. Вдвоём отнесли в клеть ящик с сепаратором, туда же торопливо побросали остальную поклажу — выделанные кожи, овчины, кинули вслед ремённую сбрую и навесили на дверь огромный, с человечью голову замок.
   На другой день ещё до утреннего чая Ахмади с Факихой занялись сепаратором. Рядом, сгорая от любопытства, увивались сыновья Магафур и Абдельхак, дочери Фатима и Аклима.
   Машину установили в хозяйственной половине дома, прикрепили к нарам четырьмя шурупами. Поскольку Ахмади был научен латышом, он показал, как и что надо делать, — как собрать тарелочки, как затянуть ключом барабан, и куда его поставить, куда потечёт молоко, куда — сливки, как открывать краник и так далее. Собрав аппарат и залив в ёмкость подогретое молоко, Ахмади медленно начал вращать ручку сепаратора. Барабан басовито загудел. Жена и дети, радостные, точно на коня впервые сели, следили за священнодействием. Барабан раскрутился, Ахмади и Факиха в две руки открыли краник, и тут же синеватое молоко из большой трубки потекло на нары, а с нар — на пол.
   — Ах вы, глупые бараны! — вскричал Ахмади, обращаясь сразу ко всем. Факиха заметалась в поисках посуды, но её опередила Фатима, подставила под струю молока большую деревянную чашу, а для сливок — глиняную миску. Вскоре тоненько потекли и сливки, из трубки словно бы белая ниточка вытянулась.
   Молоко течёт в одну сторону, сливки в другую, да ведь, атай [14]? — приластилась маленькая Аклима.
   — Да-да, дочка.
   Весть о том, что Ахмади привёз от латышей «сипарат», быстро разнеслась по аулу. В хозяйственную половину дома набилась любопытная старушня, девчонки-подростки, сопливая детвора. Беспрерывно хлопала дверь, люди сновали со двора в дом, из дому во двор.
   Степенные тётушки нахваливали машину:
   — Вот чудеса-то! Не успеешь сказать «хэ», а молоко уже пропущено.
   — А пока на топлёном молоке сливки соберутся — до вечера прождёшь.
   — И не говори!
   — Молоко-то совсем синее. Надо же, как сливки отбирает этот сипарат!
   — Ну, Факиха, благостно теперь тебе жить!
   — Плохо ли: сколь раньше маялась с удоем от пяти таких дородных коров, а теперь весь день душа спокойна.
   Факиха от похвал размякла, расщедрилась.
   — Да будет суждено нам всем вместе пользоваться этой благостью. Приходите и вы пропускать молоко, гарнец [15] положу небольшой, — пригласила она и предупредила своих детей, — Смотрите у меня, машину без надобности не крутите! Ещё сломаете чего ни то.
   Ташбатканские женщины валом повалили пропускать молоко через Ахмадиев сепаратор. По утрам у него в хозяйственной половине народу невпроворот. Матери приносят с собой грудных детей, остальные сами за ними прибегают. Возле сепаратора гул стоит, как в улье. До самого обеда шум-гам, колгота.
   Когда Ахмади дома, женщины стараются шуметь поменьше. А уж если хозяин куда-нибудь отлучится, воля им полная, разгалдятся — не перекричишь. Как носят на коромыслах полные вёдра молока, так «вёдрами» таскают к сепаратору аульные новости. Со смачным щёлканьем жуя серку, досужие болтушки каждую новость девять раз перевернут, не упустят ни малейшей подробности. Всё-то им известно: у кого мальчишка родился, у кого девчонка, чья коза объягнилась, чья корова отелилась, кто с кем поспорил или подрался, чью скотину волк загрыз или медведь задрал, чья жена от мужа ушла, кто нынче дочь замуж выдаёт или сыну невесту присматривает. Новости эти никак между собой не связаны, выкладывают их вроссыпь, вперегонки стараются высказать, кто что знает.
 
4
   Куплей-продажей Ахмади занялся вскоре после возвращения из японского плена. В Ташбаткане и окрестных селениях он скупал по дешёвке шкуры, перепродавал их или обменивал на выделанные кожи у латышей — владельцев кожевенных заводов. Вошёл во вкус, увлёкся торговлей и со временем стал «человеком при деньгах», подрядился поставлять крупным торговцам заготавливаемое в ауле мочало, и за ним закрепилось звание подрядчика.
   Дело своё он вёл как бы в отместку братьям Багау и Шагиахмету, старался разбогатеть в негласном соперничестве с ними. Он не шёл на открытый разрыв с братьями, но обиду на них затаил надолго, и была для этого веская причина.
   Оказавшись в плену у японцев, Ахмади смог вернуться домой лишь через несколько лет после окончания войны. Отца своего Сальман-бая он уже не застал в живых, наследство было разделено между двумя братьями, раздел письменно затвержден рукою муллы Сафы.