Страница:
Не хотелось мне ни к кому идти, чтоб задавать какие-то зряшные вопросы. Тем более идти, по словам Владимира, «не очень близко». Думал я только лишь об одном — о том, как бы поскорее начать поиски моей Аленушки, Бог весть куда запропавшей.
— Зовут его Африкан Сидорович Иконников, — ответил Ульянов. — Бывший агент полиции, из чинов небольших, правда, но очень знающий. Уверяю вас, поход наш будет весьма полезен.
С Панской мы свернули на Вознесенскую, с Вознесенской на Заводскую, дошли почти до Волги, но к реке выходить не стали, а свернули еще раз — на Преображенскую и направились к Самарке. Там, в конце Преображенской, как раз и лежала Вознесенская слобода, а рядом, на самом берегу Волги, раскинулся знаменитый Бурлацкий рынок, куда господам достойным и прилично одетым вряд ли было желательно являться. Я от всей души надеялся, что на рынок нам идти не придется. Если просто тихо обворуют, это можно будет считать подарком. А то и здоровья легко лишиться, не приведи Господи.
Впрочем, мы и без рынка вскорости оказались в районе весьма сомнительном, чтобы не сказать — трущобном. Я знал, что в прошлом по этой части Самары не раз летали красные петухи. Слобода и прилегающие улицы всякий раз отстраивались заново, и надо сказать, что иные каменные строения выглядели теперь вполне выразительно. Но все же большей частью глазам открывались облупленные и даже какие-то захватанные домишки с треснутыми окнами, подозрительные трактиры, более походившие на притоны, и лавки, в которых торговали явно не восточными сладостями. А пуще всего меня смущали обитатели здешних мест. До чрезвычайности сомнительные типы, которых спутник мой именовал «горчишниками». По его словам, так в Самаре называют обывателей, не желающих состоять в ладах с законами. Ну ладно, пусть горчишники… Припомнил я, что попадалось мне это словечко в газетах.
Шел я настороженно и чрезвычайно жалел, что мой старый шестизарядный Кольт остался в доме Ульяновых, на дне баула. Владимир же словно получал удовольствие от прогулки по этому малоприятному месту. Лицо его раскраснелось, глаза блестели, все поведение «нашего студента» выражало живейший интерес к окружающим. А меня волновало лишь одно: почему отставной полицейский поселился в столь малопригодном для жилья месте, и как так получается, что самарские власти по сей день не уничтожили эту клоаку?
Наконец мы приблизились к дому, который, следует признать, выглядел опрятнее других. Подошли к крыльцу.
— Вот тут он и проживает, — сказал Владимир.
Господин Иконников распахнул нам дверь тотчас после того, как молодой Ульянов коротко постучал. Словно стоял он все это время по ту сторону и ждал нас, глядя в дверную щель. С Владимиром он поздоровался как со старым знакомым; на меня же взглянул вопросительно. Я представился, бывший полицейский агент кивнул с отсутствующим выражением лица, протянул мне руку. Рука его была холодна как лед.
Лет Иконникову можно было дать и шестьдесят, и семьдесят. Густые седые волосы, аккуратно расчесанные на прямой пробор; кустистые брови, под которыми металлически поблескивали серые глаза; глубокие носовые складки, щеки в морщинах, и при этом — совершенно гладкий высокий лоб. Бывший агент был одет в белую коленкоровую [24]рубаху с косым воротом и дымчатые плисовые штаны.
Иконников пригласил нас в свой «кабинет» — так он назвал крохотную комнату, каморку даже, большую часть которой занимали дощатые книжные полки, тянувшиеся до потолка, и колченогий стол. Зеленое сукно стола было изрядно испещрено чернильными пятнами, на двух углах лежали стопами исписанные листы.
Хозяин освободил два табурета, также занятых бумагами и папками, предложил садиться, после чего перешел за стол и тоже сел — дождавшись, пока мы воспользовались приглашением. Вообще, все его поведение являло собою смесь услужливой предупредительности и холодного любопытства, разбавленную презрительным отношением к окружающим. Не только к нам, замечу я, но и, судя по некоторым словам, к человечеству вообще.
— Африкан Сидорович, — начал Владимир, — есть у нас до вас дело. Помнится, рассказывали вы мне об одной категории преступников, кажется, «батраковцах».
— Ну да, рассказывал. — В металлических глазках бывшего агента блеснул интерес. — А что это вы вспомнили, батюшка мой? Да еще так вспомнили, что безо всякого предупреждения в гости к старику пожаловали.
Владимир усмехнулся.
— Что без предупреждения — прошу нас простить. А все же вы расскажите-ка еще раз об этих душегубах. Очень я хочу, чтобы Николай Афанасьевич вас послушал.
Иконников с деланной неохотой пожал плечами.
— Да что уж там, — сказал он. — Извольте. Значица так, батюшка мой, — обратился он теперь уже ко мне. Судя по всему, этот Африкан Сидорович всех величал «батюшками», без разбора возраста. — Есть тут на Волге между Самарой и Сызранью, но сильно ближе к Сызрани, село, а с недавних пор железнодорожная станция, называется Батраки. Вот из этого села самые что ни на есть страшные душегубцы и выходят. Смертоубийство у них от отца к сыну передается, как семейное ремесло. Умеют они человека на тот свет спровадить так, что никакой самый что ни на есть зоркий доктор не усмотрит причины. Батраковцы-то эти… у них там даже испытания устраивают старики молодым — чтобы, значица, проверить: годится парень для душегубства или еще неискусен? Вот выходит он на проезжую дорогу. Остановит кого, спросит, вежливо так спросит — дескать, табачкуто не найдется, господин хороший? Да и отойдет тотчас. А господин хороший вот так-то столбом постоит несколько секунд да и наземь грохнется. Доктор приедет, посмотрит — сердце остановилось. А на самом деле сердце ему шилом батраковец остановил, так-то…
Я похолодел. Даже на какой-то момент позабыл о своей дочери. Иконников описал ту самую сцену, свидетелем коей я оказался позапрошлой ночью на пароходе! Африкан же Сидорович между тем продолжил как ни в чем не бывало:
— И ведь что удивительно, батюшка мой, даже капельки крови не выступает наружу! Потому как ежели хоть капля крохотная проступит — старики, которые мастера по этому делу, заставят молодого еще учиться: дескать, не освоил ты, парень, искусство наше. Так-то вот. Кого угодно они на тот свет спровадят, за малую плату, любого сословия и знатности, еще и шутить любят — перед Богом все равны, говорят. [25]
— Погодите! — воскликнул я. — Погодите! Выходит, что я был свидетелем убийства?! Выходит, что при мне вот так вот запросто, прости Господи, человека убили, а я даже и не заметил ничего ровным счетом?! Это же…
Иконников вопросительно взглянул на Владимира. Тот пояснил:
— Николай Афанасьевич вчера прибыл в Самару на «Фельдмаршале Суворове». И там он случайно стал свидетелем внезапной смерти судебного пристава Ивлева. От остановки сердца. — Далее Владимир поведал бывшему полицейскому агенту рассказанную мной историю.
Иконников посмотрел на меня с холодной улыбкою.
— Что же, все верно. Значица, свидетелем убийства вы и были, батюшка мой, — сказал он невозмутимо. — И, как верно изволили сказать, ничего не заметили. Такие они, батраковцы-то.
Владимир вновь вмешался в разговор.
— На самом деле нас интересует совсем другое, — сказал он. — Вот вы изъяснились — сердце шилом останавливают…
— Именно шилом, господин Ульянов, — подтвердил Иконников с видимым удовольствием. — Причем очень тонким шилом, специально закаленным. Что вас так удивило? Точно зная, куда целить, убийца выверенным коротким движением наносит смертельный удар. Использование шила, кстати вам скажу, не требует особенной силы, это ведь не нож, не кинжал какой-нибудь, даже не ланцет. И, как я уже доложил, отверстие получается махонькое, не всякий доктор заметит.
Тут Владимир извлек из бокового кармана пиджака небольшой продолговатый сверток, взятый им в модном магазине. Когда он его развернул, я увидел шляпную булавку — точь-в-точь такую же, как та, которую нам давеча показывал судебный следователь.
— А ежели не шилом? — Владимир протянул булавку Иконникову. — Вот, взгляните, господин Иконников. Что скажете? Может это подойти какому-нибудь батраковцу для орудия убийства?
Сердце у меня упало. Я подумал, что, возможно, Владимир все-таки верит в виновность моей дочери и возится со мною не столько из желания уберечь невинную от неправедного обвинения, сколько из сострадания к старым знакомым. Но какое отношение могла иметь моя безобидная дочь к каким-то варварам, сделавшим убийство цеховой профессией?!
Старый полицейский взял булавку двумя пальцами, словно бы даже с опаской. Поднес к глазам, повертел и так, и эдак. Разочарованно покачал головой.
— Нет, господа мои хорошие, не может, — твердо ответил он. — Никак не подойдет.
Мы переглянулись. Я испытал облегчение, в глазах же Владимира заметно было скромное торжество.
— Отчего же не подойдет? — спросил Ульянов.
— А оттого, милостивый государь, что жало батраковского шила, как я уже сказал, делается из прочной, закаленной стали, так что, даже наткнувшись на ребро жертвы, оно не согнется и не затупится. А тут, — Иконников небрежным жестом бросил булавку на стол, — тут, господа, мы имеем дело с мягкой латунью, не так уж тщательно и заточенной, которая в самый ответственный момент непременно подведет. Нет, здравый ум батраковца не позволит ему использовать такую ненадежную вещь. Да и зачем? Шило, должным образом заточенное и закаленное, — дело проверенное.
Африкан Сидорович еще раз взял булавку двумя пальцами — с некоторой, как мне показалось, уже брезгливостью — и протянул ее Владимиру.
— Нет, батюшка мой, это никак не подходит для батраковцев… — повторил он.
Иконников помолчал немного и вдруг спросил:
— А что — нашли эту штуку в подозрительном месте?
— Да уж, в весьма и весьма подозрительном… — ответил Владимир рассеянно. — Весьма…
— И кровь на ней была? — спросил бывший полицейский.
— Нет, крови не было.
— Что же заставило вас думать, что эта безделица стала орудием преступления?
— Не меня заставило думать, — поправил его Владимир, — а судебного следователя, господина Марченко.
— Знаю такого, — бросил Иконников, но продолжать не стал, видимо, не желая давать ту или иную оценку собрату-сыщику перед штафирками.
— Думаю, к определенным выводам его подвел характер проникающего ранения на теле убитого, — сказал Владимир. — Следователь полагает, что удар мог быть нанесен именно такой булавкой. Правда, признаюсь вам честно, я тоже сомневался в этом. И вы сейчас лишь усилили мои сомнения.
Иконников махнул рукою, словно отметая содержащееся в этих словах признание его опыта и одновременно отдавая нам на поруки близорукого судебного следователя, пусть даже и собрата.
«Ах! — подумалось мне. — Если бы кто-нибудь так же легко мог убедить судебного следователя!»
И действительно, из сказанного бывшим полицейским агентом следовало только одно: шляпная булавка никак не могла быть орудием заранее обдуманного убийства.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
— Зовут его Африкан Сидорович Иконников, — ответил Ульянов. — Бывший агент полиции, из чинов небольших, правда, но очень знающий. Уверяю вас, поход наш будет весьма полезен.
С Панской мы свернули на Вознесенскую, с Вознесенской на Заводскую, дошли почти до Волги, но к реке выходить не стали, а свернули еще раз — на Преображенскую и направились к Самарке. Там, в конце Преображенской, как раз и лежала Вознесенская слобода, а рядом, на самом берегу Волги, раскинулся знаменитый Бурлацкий рынок, куда господам достойным и прилично одетым вряд ли было желательно являться. Я от всей души надеялся, что на рынок нам идти не придется. Если просто тихо обворуют, это можно будет считать подарком. А то и здоровья легко лишиться, не приведи Господи.
Впрочем, мы и без рынка вскорости оказались в районе весьма сомнительном, чтобы не сказать — трущобном. Я знал, что в прошлом по этой части Самары не раз летали красные петухи. Слобода и прилегающие улицы всякий раз отстраивались заново, и надо сказать, что иные каменные строения выглядели теперь вполне выразительно. Но все же большей частью глазам открывались облупленные и даже какие-то захватанные домишки с треснутыми окнами, подозрительные трактиры, более походившие на притоны, и лавки, в которых торговали явно не восточными сладостями. А пуще всего меня смущали обитатели здешних мест. До чрезвычайности сомнительные типы, которых спутник мой именовал «горчишниками». По его словам, так в Самаре называют обывателей, не желающих состоять в ладах с законами. Ну ладно, пусть горчишники… Припомнил я, что попадалось мне это словечко в газетах.
Шел я настороженно и чрезвычайно жалел, что мой старый шестизарядный Кольт остался в доме Ульяновых, на дне баула. Владимир же словно получал удовольствие от прогулки по этому малоприятному месту. Лицо его раскраснелось, глаза блестели, все поведение «нашего студента» выражало живейший интерес к окружающим. А меня волновало лишь одно: почему отставной полицейский поселился в столь малопригодном для жилья месте, и как так получается, что самарские власти по сей день не уничтожили эту клоаку?
Наконец мы приблизились к дому, который, следует признать, выглядел опрятнее других. Подошли к крыльцу.
— Вот тут он и проживает, — сказал Владимир.
Господин Иконников распахнул нам дверь тотчас после того, как молодой Ульянов коротко постучал. Словно стоял он все это время по ту сторону и ждал нас, глядя в дверную щель. С Владимиром он поздоровался как со старым знакомым; на меня же взглянул вопросительно. Я представился, бывший полицейский агент кивнул с отсутствующим выражением лица, протянул мне руку. Рука его была холодна как лед.
Лет Иконникову можно было дать и шестьдесят, и семьдесят. Густые седые волосы, аккуратно расчесанные на прямой пробор; кустистые брови, под которыми металлически поблескивали серые глаза; глубокие носовые складки, щеки в морщинах, и при этом — совершенно гладкий высокий лоб. Бывший агент был одет в белую коленкоровую [24]рубаху с косым воротом и дымчатые плисовые штаны.
Иконников пригласил нас в свой «кабинет» — так он назвал крохотную комнату, каморку даже, большую часть которой занимали дощатые книжные полки, тянувшиеся до потолка, и колченогий стол. Зеленое сукно стола было изрядно испещрено чернильными пятнами, на двух углах лежали стопами исписанные листы.
Хозяин освободил два табурета, также занятых бумагами и папками, предложил садиться, после чего перешел за стол и тоже сел — дождавшись, пока мы воспользовались приглашением. Вообще, все его поведение являло собою смесь услужливой предупредительности и холодного любопытства, разбавленную презрительным отношением к окружающим. Не только к нам, замечу я, но и, судя по некоторым словам, к человечеству вообще.
— Африкан Сидорович, — начал Владимир, — есть у нас до вас дело. Помнится, рассказывали вы мне об одной категории преступников, кажется, «батраковцах».
— Ну да, рассказывал. — В металлических глазках бывшего агента блеснул интерес. — А что это вы вспомнили, батюшка мой? Да еще так вспомнили, что безо всякого предупреждения в гости к старику пожаловали.
Владимир усмехнулся.
— Что без предупреждения — прошу нас простить. А все же вы расскажите-ка еще раз об этих душегубах. Очень я хочу, чтобы Николай Афанасьевич вас послушал.
Иконников с деланной неохотой пожал плечами.
— Да что уж там, — сказал он. — Извольте. Значица так, батюшка мой, — обратился он теперь уже ко мне. Судя по всему, этот Африкан Сидорович всех величал «батюшками», без разбора возраста. — Есть тут на Волге между Самарой и Сызранью, но сильно ближе к Сызрани, село, а с недавних пор железнодорожная станция, называется Батраки. Вот из этого села самые что ни на есть страшные душегубцы и выходят. Смертоубийство у них от отца к сыну передается, как семейное ремесло. Умеют они человека на тот свет спровадить так, что никакой самый что ни на есть зоркий доктор не усмотрит причины. Батраковцы-то эти… у них там даже испытания устраивают старики молодым — чтобы, значица, проверить: годится парень для душегубства или еще неискусен? Вот выходит он на проезжую дорогу. Остановит кого, спросит, вежливо так спросит — дескать, табачкуто не найдется, господин хороший? Да и отойдет тотчас. А господин хороший вот так-то столбом постоит несколько секунд да и наземь грохнется. Доктор приедет, посмотрит — сердце остановилось. А на самом деле сердце ему шилом батраковец остановил, так-то…
Я похолодел. Даже на какой-то момент позабыл о своей дочери. Иконников описал ту самую сцену, свидетелем коей я оказался позапрошлой ночью на пароходе! Африкан же Сидорович между тем продолжил как ни в чем не бывало:
— И ведь что удивительно, батюшка мой, даже капельки крови не выступает наружу! Потому как ежели хоть капля крохотная проступит — старики, которые мастера по этому делу, заставят молодого еще учиться: дескать, не освоил ты, парень, искусство наше. Так-то вот. Кого угодно они на тот свет спровадят, за малую плату, любого сословия и знатности, еще и шутить любят — перед Богом все равны, говорят. [25]
— Погодите! — воскликнул я. — Погодите! Выходит, что я был свидетелем убийства?! Выходит, что при мне вот так вот запросто, прости Господи, человека убили, а я даже и не заметил ничего ровным счетом?! Это же…
Иконников вопросительно взглянул на Владимира. Тот пояснил:
— Николай Афанасьевич вчера прибыл в Самару на «Фельдмаршале Суворове». И там он случайно стал свидетелем внезапной смерти судебного пристава Ивлева. От остановки сердца. — Далее Владимир поведал бывшему полицейскому агенту рассказанную мной историю.
Иконников посмотрел на меня с холодной улыбкою.
— Что же, все верно. Значица, свидетелем убийства вы и были, батюшка мой, — сказал он невозмутимо. — И, как верно изволили сказать, ничего не заметили. Такие они, батраковцы-то.
Владимир вновь вмешался в разговор.
— На самом деле нас интересует совсем другое, — сказал он. — Вот вы изъяснились — сердце шилом останавливают…
— Именно шилом, господин Ульянов, — подтвердил Иконников с видимым удовольствием. — Причем очень тонким шилом, специально закаленным. Что вас так удивило? Точно зная, куда целить, убийца выверенным коротким движением наносит смертельный удар. Использование шила, кстати вам скажу, не требует особенной силы, это ведь не нож, не кинжал какой-нибудь, даже не ланцет. И, как я уже доложил, отверстие получается махонькое, не всякий доктор заметит.
Тут Владимир извлек из бокового кармана пиджака небольшой продолговатый сверток, взятый им в модном магазине. Когда он его развернул, я увидел шляпную булавку — точь-в-точь такую же, как та, которую нам давеча показывал судебный следователь.
— А ежели не шилом? — Владимир протянул булавку Иконникову. — Вот, взгляните, господин Иконников. Что скажете? Может это подойти какому-нибудь батраковцу для орудия убийства?
Сердце у меня упало. Я подумал, что, возможно, Владимир все-таки верит в виновность моей дочери и возится со мною не столько из желания уберечь невинную от неправедного обвинения, сколько из сострадания к старым знакомым. Но какое отношение могла иметь моя безобидная дочь к каким-то варварам, сделавшим убийство цеховой профессией?!
Старый полицейский взял булавку двумя пальцами, словно бы даже с опаской. Поднес к глазам, повертел и так, и эдак. Разочарованно покачал головой.
— Нет, господа мои хорошие, не может, — твердо ответил он. — Никак не подойдет.
Мы переглянулись. Я испытал облегчение, в глазах же Владимира заметно было скромное торжество.
— Отчего же не подойдет? — спросил Ульянов.
— А оттого, милостивый государь, что жало батраковского шила, как я уже сказал, делается из прочной, закаленной стали, так что, даже наткнувшись на ребро жертвы, оно не согнется и не затупится. А тут, — Иконников небрежным жестом бросил булавку на стол, — тут, господа, мы имеем дело с мягкой латунью, не так уж тщательно и заточенной, которая в самый ответственный момент непременно подведет. Нет, здравый ум батраковца не позволит ему использовать такую ненадежную вещь. Да и зачем? Шило, должным образом заточенное и закаленное, — дело проверенное.
Африкан Сидорович еще раз взял булавку двумя пальцами — с некоторой, как мне показалось, уже брезгливостью — и протянул ее Владимиру.
— Нет, батюшка мой, это никак не подходит для батраковцев… — повторил он.
Иконников помолчал немного и вдруг спросил:
— А что — нашли эту штуку в подозрительном месте?
— Да уж, в весьма и весьма подозрительном… — ответил Владимир рассеянно. — Весьма…
— И кровь на ней была? — спросил бывший полицейский.
— Нет, крови не было.
— Что же заставило вас думать, что эта безделица стала орудием преступления?
— Не меня заставило думать, — поправил его Владимир, — а судебного следователя, господина Марченко.
— Знаю такого, — бросил Иконников, но продолжать не стал, видимо, не желая давать ту или иную оценку собрату-сыщику перед штафирками.
— Думаю, к определенным выводам его подвел характер проникающего ранения на теле убитого, — сказал Владимир. — Следователь полагает, что удар мог быть нанесен именно такой булавкой. Правда, признаюсь вам честно, я тоже сомневался в этом. И вы сейчас лишь усилили мои сомнения.
Иконников махнул рукою, словно отметая содержащееся в этих словах признание его опыта и одновременно отдавая нам на поруки близорукого судебного следователя, пусть даже и собрата.
«Ах! — подумалось мне. — Если бы кто-нибудь так же легко мог убедить судебного следователя!»
И действительно, из сказанного бывшим полицейским агентом следовало только одно: шляпная булавка никак не могла быть орудием заранее обдуманного убийства.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
в которой мы посещаем книжный магазин господина Ильина
Когда мы с Владимиром вышли от бывшего полицейского, вновь я ощутил странную безотходную неприязнь, проистекавшую, казалось, не от обывателей здешних, но от самых стен трущоб, прихотливо и едва ли не живописно составлявших здешний пейзаж. И вновь подивился я тому приподнятому настроению, с которым взирал тут на всё и всех молодой господин Ульянов. По уверенному виду, с которым он выбирал нужную дирекцию пути, я определил, что сам Владимир посещал эти места не раз и не два.
И он незамедлительно подтвердил мой вывод.
— Тут поблизости есть трактир, весьма сносный, — молвил Ульянов. — Я там бывал. Довольно чисто, и кухня неплоха. Мы ведь нынче еще не обедали, а я, честно сказать, не на шутку проголодался. Может быть, заглянем?
Должен признать, предложение его не доставило мне никакого удовольствия. Последний час я тоже испытывал немалую тоску под ложечкой, но при мысли о том, что обедать придется в этом малоприятном месте, чувство голода немедленно пропало. Однако не сознаваться же в том молодому человеку, шествующему по кривой разбитой улице с беззаботным видом и словно бы не замечающему косых взглядов местных иерихонцев. А потому предложение я принял, и мы вскоре свернули к двери, над которой красовалась вывеска с караваем хлеба и большой рыбой. Ниже крупно было написано: «Трактир Синицына». Краска на вывеске изрядно облупилась, так что рыба осталась без глаза, а каравай, словно плесенью, был покрыт мелкими белыми трещинами. Впрочем, может статься, то как раз плесень и была.
Тем не менее внутри оказалось неожиданно чисто и просторно. На этот час мы оказались единственными посетителями. В большой зале стояло с десяток столов, накрытых прилитыми скатертями; в углу красовалась трактирная машина, которую сейчас, надо думать, никто не собирался запускать. Мы сели за стол, ближайший к окну на улицу. Мгновенно подбежал половой в красной рубахе с откинутым воротом — коренастый малый с мелкими чертами лица и непомерно длинным, словно уворованным с другой физии носом, отчего во всей его мордочке проглядывало нечто барсучье. С полусогнутой руки полового свисала несвежая салфетка, а волосы его были густо смазаны маслом и зачесаны назад.
— Чиво изволите? — подобострастно осведомился он. О этот сакраментальный вопрос всех половых всех трактиров матушки России, да и не только трактиров!
Мы изволили заказать волованов со стерляжьим фаршем, тройной ухи и к тому пирогов с вязигой — был вторник, а по вторникам Петровский пост рыбу разрешает. Я подумал еще спросить какой настойки или наливки, но отказался от намерения.
Половой мгновенно исчез — должно быть, магическим образом перенесся в кухню. Владимир некоторое время сидел молча, глядя в окно. Вдруг он как-то подобрался, вытянул шею и устремил взгляд на улицу, словно силясь там что-то разобрать. Я тоже посмотрел в окно, но ничего особенного не увидел.
— Знаете, Николай Афанасьевич, — сказал вдруг Ульянов, все еще разглядывая сквозь стекло улицу, — а ведь, пожалуй, именно здесь власти, сами того не подозревая, подводят мину под существующий порядок. Уж сколько я бывал тут, а никаких действий городской управы, нацеленных на выпрямление положения, незаметно. Ну скажите: могут ли вот в таких домах, на таких улицах вырасти верноподданные? Опора трона?
— Вас это как будто радует, — заметил я. — Разумеется, то, что власти не обращают внимания на подобную клоаку, ужасно. Сила порядка — в неослаблении. Но считать сии трущобы миной, способной взорвать империю, — это голос не ваш, а вашего юношеского максимализма. Уж извините старика.
— Да, да… — ответствовал Владимир с задумчивым видом, словно бы не обратив внимания на мои слова. — Сами по себе трущобы — лишь зародыш грядущих потрясений. Чтобы это взорвалось, надобно кое-что еще… Впрочем, наши теоретические рассуждения далеки от реальных дел, — сказал он с легкой улыбкою, и я понял, что мой молодой собеседник утратил интерес к предмету разговора, им же и начатого. — Какого вы мнения о наших нынешних открытиях? — При этих словах улыбка пропала с лица Владимира, а взгляд обрел прежнюю сосредоточенность.
— Да что ж… — ответил я, испытывая неприятное чувство: ведь говорить мне приходилось не о посторонних людях, а о собственной дочери, единственной. — Что тут скажешь, Володя… Не сомневаюсь я в словах знакомца вашего, агента этого… Иконникова, да? — верно, Иконникова. Не убивала никого Аленушка. — Мысленно я попросил прощения у дочери за то, что вообще заговорил об этом. — Дал он нам объяснение. Жаль только, что господину Марченко это объяснение вроде бы и не нужно. Даже если судебный следователь услышит его, тут же отбросит как никчемный сор…
Володя хотел что-то сказать или возразить, но тут половой принес заказанный нами обед, и мы принялись за еду.
Вопреки обещанию моего спутника, обед оказался не «весьма сносным», а просто безукоризненным. Слоеное тесто волованов, не говоря уже о самой стерлядке, таяло во рту, как… ну прямо как взгляд вдовой купчихи, хотя, конечно же, взгляд во рту никак не может таять; уха была ароматна и нежна, пироги пропечены в самый раз, ни убавить ни прибавить. И стоило все это столь дешево, что я даже подумал: не просчитался ли половой? Полтинник за двоих — хорошо как не в полцены от привычных трактирных цен.
К концу обеда Владимир велел подать чаю. Половой убежал, Владимир же, извинившись, оставил меня и направился к хозяину трактира, стоявшему за прилавком. Этот крепкий сорокалетний человек смотрелся так, как в моем представлении должны выглядеть сектанты-староверы, живущие в приволжских деревнях. С Владимиром он сообщался — мне отчетливо виделось это от стола — уважительно, но без подобострастия. Тихий разговор продолжался не более двух-трех минут, после чего мой молодой друг вернулся.
Пересказывать разговор или даже объяснять что-то он не стал. Вместо того в ожидании чая Ульянов вдруг вернулся к нашему раньшему разговору, словно бы тот и не прерывался на долгую обеденную паузу.
— Да-а… — вздохнул Владимир. — Конечно, то, что сказал Иконников, для нас очень важно, это безусловно. Но на самом-то деле мы всего лишь получили подтверждение тому, в чем и так были уверены. А вот давайте-ка мы с вами вернемся к разговору с вашим зятем, господином Пересветовым. Что мы узнали от него?
Тут барсучий половой подал чай — малый фаянсовый чайник с заваркою и большой медный — с кипятком. К чаю полагалась бесплатная выпечка, которая тотчас появилась на столе в виде горки «хвороста» на большой плоской тарелке. Разливая чай, я вспомнил, о чем хотел спросить моего молодого друга еще вчера.
— Узнанное от Пересветова я не забыл, Володя, — сказал я, — мне вот что интересно: почему вы не спросили его о других знакомых моей дочери? Об Анастасии спросили, а о том хохле, Григории, — нет. И о Зунделе загадочном — тоже.
— Что-то мне подсказывает, что ваш зять, Николай Афанасьевич, не желает говорить о друзьях Елены Николаевны, — ответил Владимир. — Об Анастасии Владимировне он сказал несколько слов, и то нехотя, а вот о молодых людях, боюсь, говорить отказался бы.
В сказанном мне почудился неприятный намек. Владимир, как то случалось неоднократно, мгновенно почувствовал мое изменившееся настроение и добавил, разъясняя, что он имел в виду:
— Евгений Александрович, как мне показалось, пребывал — а возможно, и сейчас пребывает — в состоянии взбаламученном. Да еще и выпил он к тому моменту немало. Боюсь, в разговоре, если бы я задал интересующий вас вопрос, он позволил бы себе сказать лишнее, может быть даже оскорбительное. Не по каким-то веским обстоятельствам, а исключительно из-за болезненного состояния нервов. Но вы напомнили мне о том, что нам следует встретиться с подругой вашей дочери — Анастасией Владимировной.
Владимир подозвал полового, чтобы расплатиться за обед. Однако это ему не удалось. Дверь трактира распахнулась, и в залу вошли три человека, при виде которых у меня внутри образовался холодный ком, словно я ненароком проглотил ледышку. Первый из вошедших был здоровый детина звероватого вида в синей холщовой блузе и широких черных штанах, заправленных в несмазанные сапоги. За его спиной маячили двое парней помельче — в одинаковых лиловых ситцевых рубахах навыпуск, засаленных парусинковых штанах и кирзовых опорках. Ну чисто коренник и пристяжные.
— Хозяин, а, хозяин! — громко воззвал коренник, вперив тяжелый взор в трактирщика. — А что, табачишко-то есть у тебя?
— Есть табак, как ему не быть? — подобострастно ответил хозяин. — И папиросы есть, хоть «Ява», хоть балканские, и английский табак есть. Наш, самарский, тоже имеется. Какой самосад желаете — с Косы или из Солдатской слободы? А может, из Нового Оренбурга?
— Что мы желаем, о том разговор особый, — ответил детина в блузе. — И покамест не с тобой, а вот с ними. — Он мотнул головой в нашу сторону. — Ну как, господа хорошие, ежики пригожие, вкусно поели? — вопросил коренник, обращаясь уже к нам.
Мы сидели молча, не шевелясь. Детина подошел ближе.
— Так вкусно, что языки проглотили? — продолжал он, не дожидаясь наших ответов. Да, собственно говоря, ответы ему и не нужны были — видимое дело, этой троице нужны были наши кошельки. Эх, мелькнуло у меня в голове, не зря, совсем не зря не хотелось мне идти в этот трактир, провались он со своей ухой и волованами!
— А за вкусную еду надо хорошо платить, — осклабилась блуза-коренник. — Только не хозяину этой канны [26]и уж конечно не Сеньке-половому, а мне и вот моим фартицерам. [27]
Детина повел рукой в сторону своих пристяжных, и в этой руке вдруг совершенно неожиданно образовался складной нож, уже открытый и мертвящий взгляд холодным блеском лезвия.
Не знаю, как Владимир, а я просто окаменел. Я, поживший уже мужчина, в прошлом армейский человек, не раз смотревший смерти в лицо, воевавший и сам воеванный, не мог оторвать глаз от ножа, не мог шевельнуть ногой, чтобы встать из-за стола, или двинуть рукой, чтобы достать проклятые деньги и бросить их этим горчишникам. Может быть, все дело было в том, что я слишком хорошо знал силу ножа и ужас ножевого ранения.
Краешком зрения я увидел, что трактирщик прижался спиной к буфету за прилавком, а половой Сенька шлепнулся на стул и взирал на происходящее, раскрыв рот.
Владимир, в отличие от меня, поднялся и сделал короткий шаг от стола.
— Но-но, ежик еловый! — угрожающе повысила голос блуза. — Я не сказал: надо уходить. Я сказал: надо платить. Кожу с бабками на стол!
— Сейчас-сейчас, — спокойно, даже как-то уж слишком спокойно ответил Владимир. — Вот только лопатник достану.
Он повел рукой к внутреннему карману пиджака, где лежал бумажник, сделал еще один короткий шажок, но… споткнулся о стул, зашатался и чуть не упал, однако удержался, опершись о полку, идущую вдоль стены.
Дальнейшее произошло очень быстро, я не успел сделать и десяти дыханий.
Как-то странно вскинувшись, Владимир схватил фаянсовую лампу, стоявшую на полке, и, не обращая, казалось, никакого внимания на нож в руке детины, что было силы хватил коренника лампой по голове. Фаянс раскололся, а детина рухнул на пол, обливаясь кровью и керосином. Нож выпал и с глухим стуком отлетел в сторону. Двое пристяжных рванулись было к Владимиру, но тот, бросив остатки лампы, выхватил правой рукой из левого кулака спичку — оказывается, опершись на полку, он прихватил несколько экономических шведских спичек, лежавших там рядом со светильником, — чиркнул ею о поверхность стола, зажег и сунул к облитой керосином голове детины, стонавшего на полу.
— Стоять! — высочайшим, срывающим горло фальцетом закричал Владимир. — Сожгу к чертям, дрянь горчишная!
Пристяжные замерли, вытянувшись в нелепых позах, словно их осиновыми колами изнутри выперло. Лица у них были как фаянс — белые, с узором страха в глазах.
— Не жжи, барин, не жжи, — залепетал детина на полу. — Огонь хужь ножа будет. Сгорю…
— Не жги, барин, — повторил густым басом трактирщик, не отделяя спины от буфета. — Трактир запалишь — не потушим. От красного петуха спасенья нет, по миру пойду…
Шведская спичка в руке Владимира потухла, и он тут же зажег вторую, чиркнув ее на этот раз об пол.
— Вон, — твердым голосом, но уже без крика сказал Владимир, обращаясь к пристяжным. — И своего вождя захватите. Быстро! Я не шучу. Броситесь на меня — все займется. Сам сгорю, но и всю вашу хевру в пекло уволоку!
Двое в лиловых рубахах осторожно приблизились, подхватили детину под руки и поволокли к выходу, то и дело озираясь. В двух шагах от двери коренник оттолкнул пристяжных и, шатаясь, пошел дальше сам. Отворив дверь, он повернулся и тяжело взглянул на Владимира. Ульянов тоже смотрел на бандита, не отводя глаз. В руке у него была догоревшая спичка. По полу все дальше и дальше растекалась керосиновая лужа.
Горчишник хотел что-то сказать, но то ли не сумел, то ли не нашел слов — все трое вышли из трактира, дверь затворилась.
Владимир поднес правую руку к носу и втянул воздух.
— Надо же! — воскликнул он. — Я себя тоже облил. Еще чуть-чуть, и первым бы вспыхнул я. Ай-яй-яй…
Ульянов подошел к половому, сорвал с его локтя салфетку и тщательно вытер руки, после чего бросил салфетку на стол. Затем подошел ко мне — я все еще сидел в ступорозном состоянии, — бережно подхватил под локоть и заставил подняться.
— Пойдемте, Николай Афанасьевич, — сказал Владимир. — Обед закончился. Как говорят, спасибо этому дому, пойдем к другому.
Он вытащил бумажник, раскрыл его, заглянул внутрь, потом захлопнул и вернул на место. Вынул из бокового кармана несколько монет и бросил на стол.
— Это за обед, — заявил Ульянов, обратив взор на хозяина. — А за лампу господа фартовцы [28]пусть платят. Мне как-то не с руки.
И мы вышли из трактира.
Уже в дверях я обернулся и оглядел пол трактира — мне хотелось понять, куда отлетел нож. Не ровен час, тот же Сенька подберет его, подскочит да и всадит в спину. Странно, однако ножа нигде видно не было. Должно быть, завалился под стол. Ну и шут с ним…
В последний момент, когда я уж совсем собрался последовать за молодым своим спутником, выказавшим недюжинную выдержку и силу духа, глянул я на оконце, прорубленное в стене залы аккурат напротив входной двери. Как раз в это время ситцевая занавеска, прикрывавшая его, отошла из-за сквозняка, и на мгновение явилось мне чье-то лицо — будто кто заглядывал внутрь, рассматривая детали разыгравшейся сцены.
И он незамедлительно подтвердил мой вывод.
— Тут поблизости есть трактир, весьма сносный, — молвил Ульянов. — Я там бывал. Довольно чисто, и кухня неплоха. Мы ведь нынче еще не обедали, а я, честно сказать, не на шутку проголодался. Может быть, заглянем?
Должен признать, предложение его не доставило мне никакого удовольствия. Последний час я тоже испытывал немалую тоску под ложечкой, но при мысли о том, что обедать придется в этом малоприятном месте, чувство голода немедленно пропало. Однако не сознаваться же в том молодому человеку, шествующему по кривой разбитой улице с беззаботным видом и словно бы не замечающему косых взглядов местных иерихонцев. А потому предложение я принял, и мы вскоре свернули к двери, над которой красовалась вывеска с караваем хлеба и большой рыбой. Ниже крупно было написано: «Трактир Синицына». Краска на вывеске изрядно облупилась, так что рыба осталась без глаза, а каравай, словно плесенью, был покрыт мелкими белыми трещинами. Впрочем, может статься, то как раз плесень и была.
Тем не менее внутри оказалось неожиданно чисто и просторно. На этот час мы оказались единственными посетителями. В большой зале стояло с десяток столов, накрытых прилитыми скатертями; в углу красовалась трактирная машина, которую сейчас, надо думать, никто не собирался запускать. Мы сели за стол, ближайший к окну на улицу. Мгновенно подбежал половой в красной рубахе с откинутым воротом — коренастый малый с мелкими чертами лица и непомерно длинным, словно уворованным с другой физии носом, отчего во всей его мордочке проглядывало нечто барсучье. С полусогнутой руки полового свисала несвежая салфетка, а волосы его были густо смазаны маслом и зачесаны назад.
— Чиво изволите? — подобострастно осведомился он. О этот сакраментальный вопрос всех половых всех трактиров матушки России, да и не только трактиров!
Мы изволили заказать волованов со стерляжьим фаршем, тройной ухи и к тому пирогов с вязигой — был вторник, а по вторникам Петровский пост рыбу разрешает. Я подумал еще спросить какой настойки или наливки, но отказался от намерения.
Половой мгновенно исчез — должно быть, магическим образом перенесся в кухню. Владимир некоторое время сидел молча, глядя в окно. Вдруг он как-то подобрался, вытянул шею и устремил взгляд на улицу, словно силясь там что-то разобрать. Я тоже посмотрел в окно, но ничего особенного не увидел.
— Знаете, Николай Афанасьевич, — сказал вдруг Ульянов, все еще разглядывая сквозь стекло улицу, — а ведь, пожалуй, именно здесь власти, сами того не подозревая, подводят мину под существующий порядок. Уж сколько я бывал тут, а никаких действий городской управы, нацеленных на выпрямление положения, незаметно. Ну скажите: могут ли вот в таких домах, на таких улицах вырасти верноподданные? Опора трона?
— Вас это как будто радует, — заметил я. — Разумеется, то, что власти не обращают внимания на подобную клоаку, ужасно. Сила порядка — в неослаблении. Но считать сии трущобы миной, способной взорвать империю, — это голос не ваш, а вашего юношеского максимализма. Уж извините старика.
— Да, да… — ответствовал Владимир с задумчивым видом, словно бы не обратив внимания на мои слова. — Сами по себе трущобы — лишь зародыш грядущих потрясений. Чтобы это взорвалось, надобно кое-что еще… Впрочем, наши теоретические рассуждения далеки от реальных дел, — сказал он с легкой улыбкою, и я понял, что мой молодой собеседник утратил интерес к предмету разговора, им же и начатого. — Какого вы мнения о наших нынешних открытиях? — При этих словах улыбка пропала с лица Владимира, а взгляд обрел прежнюю сосредоточенность.
— Да что ж… — ответил я, испытывая неприятное чувство: ведь говорить мне приходилось не о посторонних людях, а о собственной дочери, единственной. — Что тут скажешь, Володя… Не сомневаюсь я в словах знакомца вашего, агента этого… Иконникова, да? — верно, Иконникова. Не убивала никого Аленушка. — Мысленно я попросил прощения у дочери за то, что вообще заговорил об этом. — Дал он нам объяснение. Жаль только, что господину Марченко это объяснение вроде бы и не нужно. Даже если судебный следователь услышит его, тут же отбросит как никчемный сор…
Володя хотел что-то сказать или возразить, но тут половой принес заказанный нами обед, и мы принялись за еду.
Вопреки обещанию моего спутника, обед оказался не «весьма сносным», а просто безукоризненным. Слоеное тесто волованов, не говоря уже о самой стерлядке, таяло во рту, как… ну прямо как взгляд вдовой купчихи, хотя, конечно же, взгляд во рту никак не может таять; уха была ароматна и нежна, пироги пропечены в самый раз, ни убавить ни прибавить. И стоило все это столь дешево, что я даже подумал: не просчитался ли половой? Полтинник за двоих — хорошо как не в полцены от привычных трактирных цен.
К концу обеда Владимир велел подать чаю. Половой убежал, Владимир же, извинившись, оставил меня и направился к хозяину трактира, стоявшему за прилавком. Этот крепкий сорокалетний человек смотрелся так, как в моем представлении должны выглядеть сектанты-староверы, живущие в приволжских деревнях. С Владимиром он сообщался — мне отчетливо виделось это от стола — уважительно, но без подобострастия. Тихий разговор продолжался не более двух-трех минут, после чего мой молодой друг вернулся.
Пересказывать разговор или даже объяснять что-то он не стал. Вместо того в ожидании чая Ульянов вдруг вернулся к нашему раньшему разговору, словно бы тот и не прерывался на долгую обеденную паузу.
— Да-а… — вздохнул Владимир. — Конечно, то, что сказал Иконников, для нас очень важно, это безусловно. Но на самом-то деле мы всего лишь получили подтверждение тому, в чем и так были уверены. А вот давайте-ка мы с вами вернемся к разговору с вашим зятем, господином Пересветовым. Что мы узнали от него?
Тут барсучий половой подал чай — малый фаянсовый чайник с заваркою и большой медный — с кипятком. К чаю полагалась бесплатная выпечка, которая тотчас появилась на столе в виде горки «хвороста» на большой плоской тарелке. Разливая чай, я вспомнил, о чем хотел спросить моего молодого друга еще вчера.
— Узнанное от Пересветова я не забыл, Володя, — сказал я, — мне вот что интересно: почему вы не спросили его о других знакомых моей дочери? Об Анастасии спросили, а о том хохле, Григории, — нет. И о Зунделе загадочном — тоже.
— Что-то мне подсказывает, что ваш зять, Николай Афанасьевич, не желает говорить о друзьях Елены Николаевны, — ответил Владимир. — Об Анастасии Владимировне он сказал несколько слов, и то нехотя, а вот о молодых людях, боюсь, говорить отказался бы.
В сказанном мне почудился неприятный намек. Владимир, как то случалось неоднократно, мгновенно почувствовал мое изменившееся настроение и добавил, разъясняя, что он имел в виду:
— Евгений Александрович, как мне показалось, пребывал — а возможно, и сейчас пребывает — в состоянии взбаламученном. Да еще и выпил он к тому моменту немало. Боюсь, в разговоре, если бы я задал интересующий вас вопрос, он позволил бы себе сказать лишнее, может быть даже оскорбительное. Не по каким-то веским обстоятельствам, а исключительно из-за болезненного состояния нервов. Но вы напомнили мне о том, что нам следует встретиться с подругой вашей дочери — Анастасией Владимировной.
Владимир подозвал полового, чтобы расплатиться за обед. Однако это ему не удалось. Дверь трактира распахнулась, и в залу вошли три человека, при виде которых у меня внутри образовался холодный ком, словно я ненароком проглотил ледышку. Первый из вошедших был здоровый детина звероватого вида в синей холщовой блузе и широких черных штанах, заправленных в несмазанные сапоги. За его спиной маячили двое парней помельче — в одинаковых лиловых ситцевых рубахах навыпуск, засаленных парусинковых штанах и кирзовых опорках. Ну чисто коренник и пристяжные.
— Хозяин, а, хозяин! — громко воззвал коренник, вперив тяжелый взор в трактирщика. — А что, табачишко-то есть у тебя?
— Есть табак, как ему не быть? — подобострастно ответил хозяин. — И папиросы есть, хоть «Ява», хоть балканские, и английский табак есть. Наш, самарский, тоже имеется. Какой самосад желаете — с Косы или из Солдатской слободы? А может, из Нового Оренбурга?
— Что мы желаем, о том разговор особый, — ответил детина в блузе. — И покамест не с тобой, а вот с ними. — Он мотнул головой в нашу сторону. — Ну как, господа хорошие, ежики пригожие, вкусно поели? — вопросил коренник, обращаясь уже к нам.
Мы сидели молча, не шевелясь. Детина подошел ближе.
— Так вкусно, что языки проглотили? — продолжал он, не дожидаясь наших ответов. Да, собственно говоря, ответы ему и не нужны были — видимое дело, этой троице нужны были наши кошельки. Эх, мелькнуло у меня в голове, не зря, совсем не зря не хотелось мне идти в этот трактир, провались он со своей ухой и волованами!
— А за вкусную еду надо хорошо платить, — осклабилась блуза-коренник. — Только не хозяину этой канны [26]и уж конечно не Сеньке-половому, а мне и вот моим фартицерам. [27]
Детина повел рукой в сторону своих пристяжных, и в этой руке вдруг совершенно неожиданно образовался складной нож, уже открытый и мертвящий взгляд холодным блеском лезвия.
Не знаю, как Владимир, а я просто окаменел. Я, поживший уже мужчина, в прошлом армейский человек, не раз смотревший смерти в лицо, воевавший и сам воеванный, не мог оторвать глаз от ножа, не мог шевельнуть ногой, чтобы встать из-за стола, или двинуть рукой, чтобы достать проклятые деньги и бросить их этим горчишникам. Может быть, все дело было в том, что я слишком хорошо знал силу ножа и ужас ножевого ранения.
Краешком зрения я увидел, что трактирщик прижался спиной к буфету за прилавком, а половой Сенька шлепнулся на стул и взирал на происходящее, раскрыв рот.
Владимир, в отличие от меня, поднялся и сделал короткий шаг от стола.
— Но-но, ежик еловый! — угрожающе повысила голос блуза. — Я не сказал: надо уходить. Я сказал: надо платить. Кожу с бабками на стол!
— Сейчас-сейчас, — спокойно, даже как-то уж слишком спокойно ответил Владимир. — Вот только лопатник достану.
Он повел рукой к внутреннему карману пиджака, где лежал бумажник, сделал еще один короткий шажок, но… споткнулся о стул, зашатался и чуть не упал, однако удержался, опершись о полку, идущую вдоль стены.
Дальнейшее произошло очень быстро, я не успел сделать и десяти дыханий.
Как-то странно вскинувшись, Владимир схватил фаянсовую лампу, стоявшую на полке, и, не обращая, казалось, никакого внимания на нож в руке детины, что было силы хватил коренника лампой по голове. Фаянс раскололся, а детина рухнул на пол, обливаясь кровью и керосином. Нож выпал и с глухим стуком отлетел в сторону. Двое пристяжных рванулись было к Владимиру, но тот, бросив остатки лампы, выхватил правой рукой из левого кулака спичку — оказывается, опершись на полку, он прихватил несколько экономических шведских спичек, лежавших там рядом со светильником, — чиркнул ею о поверхность стола, зажег и сунул к облитой керосином голове детины, стонавшего на полу.
— Стоять! — высочайшим, срывающим горло фальцетом закричал Владимир. — Сожгу к чертям, дрянь горчишная!
Пристяжные замерли, вытянувшись в нелепых позах, словно их осиновыми колами изнутри выперло. Лица у них были как фаянс — белые, с узором страха в глазах.
— Не жжи, барин, не жжи, — залепетал детина на полу. — Огонь хужь ножа будет. Сгорю…
— Не жги, барин, — повторил густым басом трактирщик, не отделяя спины от буфета. — Трактир запалишь — не потушим. От красного петуха спасенья нет, по миру пойду…
Шведская спичка в руке Владимира потухла, и он тут же зажег вторую, чиркнув ее на этот раз об пол.
— Вон, — твердым голосом, но уже без крика сказал Владимир, обращаясь к пристяжным. — И своего вождя захватите. Быстро! Я не шучу. Броситесь на меня — все займется. Сам сгорю, но и всю вашу хевру в пекло уволоку!
Двое в лиловых рубахах осторожно приблизились, подхватили детину под руки и поволокли к выходу, то и дело озираясь. В двух шагах от двери коренник оттолкнул пристяжных и, шатаясь, пошел дальше сам. Отворив дверь, он повернулся и тяжело взглянул на Владимира. Ульянов тоже смотрел на бандита, не отводя глаз. В руке у него была догоревшая спичка. По полу все дальше и дальше растекалась керосиновая лужа.
Горчишник хотел что-то сказать, но то ли не сумел, то ли не нашел слов — все трое вышли из трактира, дверь затворилась.
Владимир поднес правую руку к носу и втянул воздух.
— Надо же! — воскликнул он. — Я себя тоже облил. Еще чуть-чуть, и первым бы вспыхнул я. Ай-яй-яй…
Ульянов подошел к половому, сорвал с его локтя салфетку и тщательно вытер руки, после чего бросил салфетку на стол. Затем подошел ко мне — я все еще сидел в ступорозном состоянии, — бережно подхватил под локоть и заставил подняться.
— Пойдемте, Николай Афанасьевич, — сказал Владимир. — Обед закончился. Как говорят, спасибо этому дому, пойдем к другому.
Он вытащил бумажник, раскрыл его, заглянул внутрь, потом захлопнул и вернул на место. Вынул из бокового кармана несколько монет и бросил на стол.
— Это за обед, — заявил Ульянов, обратив взор на хозяина. — А за лампу господа фартовцы [28]пусть платят. Мне как-то не с руки.
И мы вышли из трактира.
Уже в дверях я обернулся и оглядел пол трактира — мне хотелось понять, куда отлетел нож. Не ровен час, тот же Сенька подберет его, подскочит да и всадит в спину. Странно, однако ножа нигде видно не было. Должно быть, завалился под стол. Ну и шут с ним…
В последний момент, когда я уж совсем собрался последовать за молодым своим спутником, выказавшим недюжинную выдержку и силу духа, глянул я на оконце, прорубленное в стене залы аккурат напротив входной двери. Как раз в это время ситцевая занавеска, прикрывавшая его, отошла из-за сквозняка, и на мгновение явилось мне чье-то лицо — будто кто заглядывал внутрь, рассматривая детали разыгравшейся сцены.