– Вспомните, пожалуйста, когда именно это произошло и как этот господин выглядел.
   – А что тут вспоминать? Я всех покупателей вношу в журнал. Вот, извольте, – верный, хотя и бессловесный помощник! – Альтерман похлопал ладонью по большой толстой тетради с клеенчатой обложкой. – Вот тут и записываю. Значит, было это более двух месяцев назад. Нынче у нас январь, выходит, о ноябре речь… – Аптекарь, словно наугад, раскрыл свой журнал. – Вот вам и ноябрь. Вот число – двадцать первое. А вот и господин, вас интересующий. Зо… – Он ткнул пальцем против записи и прочитал: – Роберт Зайдлер. Этот поименованный господин Роберт Зайдлер купил у меня лауданум и, по моей настоятельной рекомендации, ландышевые капли.
   Я в очередной раз отдал должное сметливости нашего студента. Как он и предсказывал, мы установили имя и фамилию второй жертвы. Правда, теперь следовало бы выяснить, кто он такой, этот Роберт Зайдлер, страдавший сердечной недостаточностью и нашедший смерть в замерзшей Ушне. И кем была та, за которой он бросился в ледяную воду темной осенней ночью?
   – Мы с вами немного ошиблись, – шепнул мне Владимир. Глаза его блестели от восторга. – Этого господина следовало называть не «Рцы Слово», а «Рцы Земля».
   Между тем аптекарь продолжил:
   – Как он выглядел? Ну… обыкновенно выглядел. Хотя нет, не совсем обыкновенно. Одет был уж вовсе не по нашим местам. Бекеша тонкого сукна с рыбьим мехом, штиблеты – только по паркету скользить. Кроме того – очень он торопился. У нас тут, знаете ли, народ все больше степенный, торопег нету. – Я отметил, как немец Альтерман непринужденно и кстати вставил наше местное словцо «торопега». – Да и куда торопиться, скажите на милость? От кого бежать? К чему стремиться?
   – Sprach er Russisch? [4] – спросил вдруг Владимир. Объясняясь по-немецки, он картавил сильнее обычного, и оттого речь его казалась говором прирожденного немца – в моем представлении во всяком случае.
   – Nein, nein, wir haben Deutsch gesprochen! [5] – Аптекарь взмахнул пухлою рукою и рассмеялся. – И то сказать – удивительно было встретить тут, почти в шестидесяти верстах от Казани, человека, ни слова не понимающего по-русски. Ja, er konnte kein russisches Wort! Das waere ganz unmоeglich! [6] Совершенно невозможно! Говорят – язык до Киева доведет. Так ведь где Киев, а где мы! И без языка! Это надо сподобиться – чтобы безъязыкий на тысячи верст от границы в Россию углубился!
   – А не говорил ли он вам, куда путь держит? – поинтересовался Владимир словно бы между прочим, рассеянным взглядом скользя по полкам с колбами и пузырьками.
   Альтерман покачал головой.
   – Нет, о том не говорил. Спросил гостиницу, я объяснил и даже написал записочку по-русски – что, мол, податель сего нуждается в нумере на одну ночь.
   С тем мы и покинули славного аптекаря Карла Христиановича Альтермана.
   Был у меня вопрос, который казался мне весьма важным, хотя я не вполне понимал, почему. С ним я и подступился к Владимиру, когда мы шли по лаишевской улице.
   – Скажите, Володя, этот австриец… – начал я.
   – Немец, – вдруг сказал Ульянов.
   Я удивился.
   – Позвольте, вы же сами и определили, что господин Рцы Земля, он же Роберт Зайдлер, подданный Австро-Венгрии.
   – Это по происхождению он австриец, – улыбнулся Владимир. – А по немоте своей – немец. И по справедливости он – именно что Рцы Земля, а не Рцы Слово. На Руси когда-то всех иноземцев немцами звали – потому что «немыми» были, нашего языка не знали. Словяне, – он подчеркнул букву «о», – это те, которые словами владеют, а немцы – все остальные, поелику слова вымолвить не могут. Есть такая точка зрения среди лингвистов, не могу сказать, что я ее полностью принимаю…
   – Ну хорошо, немец, австриец – я не о том хотел спросить. Как вы догадались, что сведения о нем надо искать здесь? То есть, на мысль об аптеке, я так понимаю, вас навела беседа с доктором Грибовым. Но вот почему вы его ищете в Лаишеве?
   – А письмо вспомните, – ответил Владимир. – Письмо, с которым вы приходили ко мне, помните? Там упоминается Лаишев, только написание этого слова более чем странное. Ну, а когда мы установили имя жертвы – Луиза, – тут уж все стало понятно. Он ведь в том письме упоминал, что отыскал некую Луизу. Понятное дело, что речь шла об одной и той же особе.
   – И как, по-вашему, чтo это вдруг Роберт Зайдлер, безъязыкий иностранец, в Лаишеве оказался? Какой птицей-тройкой его именно сюда занесло?
   – А вот этот вопрос, Николай Афанасьевич, мне и самому покоя не дает, – почему-то понизив голос, ответил молодой Ульянов.

Глава девятая,

   в которой я встречаюсь с главноуправляющим имениями графа Залесского и кое-что узнаю о семействе Вайсциммер
   За разговорами с москательщицей Пиамой Петровной и славным аптекарем Карлом Христиановичем время подошло едва ли не к полудню. Мы же спервоначалу хотели возвращаться в Кокушкино с восходом солнца. Надо было спешить – паклинские лошади, конечно же, отдохнули, но и для сытых и резвых лошадей шестьдесят верст, пусть с остановками, – тяжелая работа, так что попасть домой мы теперь могли только в глубокие сумерки, если не совсем ночью. И при всем при этом пускаться в дорогу, не поев как следует, было бы верхом неблагоразумия.
   Я предложил Владимиру устроить ранний обед. Мой спутник, недолго думая, согласился. Мы заглянули к Пиаме Петровне и предупредили Якова, одновременно обозначив крайний срок нашего отправления, а затем направили свои стопы в Никольский трактир, бывший неподалеку. День был не постный. «Это мы завтра, в пятницу, поститься будем, – подумал я. – Только почему же „мы“? Я, конечно, буду, а вот за Владимира не могу сказать, неизвестно мне, соблюдает посты наш вольнодумец или нет. Уж и не знаю, как там у них, у „особенных людей“, с говеньями».
   Когда мы уселись за стол, я приказал, чтобы мне принесли щи с зашеиной и фрикадельки с черносливной подливой – половой, может быть, и удивился такому раннему обеду, но виду не подал, – Владимир же от супа или щей отказался и ограничился свиными котлетками с жареным картофелем. Еда была очень недурна, и я даже получил немалое удовлетворение, тем более что мне по моей просьбе принесли полуштоф хереса, и я с наслаждением осушил два лафитничка. Мой спутник от вина решительно отказался и, как ни странно, к еде тоже проявил довольно странное равнодушие – сидел, задумавшись, и, скорее, создавал в тарелке какие-то странные фигуры из картофеля и котлеток, чем ел по-настоящему. Впрочем, когда он закончил, тарелка его осталась совершенно пустой, если не сказать чистой. Напоследок мы выпили яблочного компоту, который оказался необыкновенно вкусен. Я расплатился – Владимир при этом еще более нахмурился, – а затем, подпав под некое игривое настроение, сыграл на губах известную песенку «Мальбрук в поход собрался», не всю, конечно же, а лишь первые такты. Надо отдать моему спутнику должное – он и грубоватую мою шутку оценил, и намек понял. Мы посетили «кабинэ д’эссанс», после чего ничто уже не мешало нам отправляться в путь.
   Благо еще, что ветер, пошумев немного, все-таки стих. А ведь день-то сегодня – Ефрем Ветродуй. Если на Ефрема ветер – быть сырому году, так говорят в народе. Впрочем, какой будет год, хороший или плохой, сырой или ведренный, это вопрос спорный, а вот то, что в пути нас, скорее всего, не встретит метель – хорошо без всяких споров и разногласий. Пусть уж Ефрем и дальше отдыхает где-нибудь там у себя на небесной печи.
   Выехав из Лаишева в Кокушкино, мы с Владимиром первые версты провели в молчании. Причины безмолвия моего молодого спутника были мне неизвестны. Что же до меня, то молчал я прежде всего от обилия событий, буквально обрушившихся на нас в короткий срок. И то сказать: пробыли мы в уезде всего ничего – вечер, ночь и утро, – а узнали по нашему делу столько, что иному хватило бы и на неделю. Я вдруг почувствовал, что от всех новостей и событий навалилась на меня свинцовая усталость, словно и не было никакого отдыха в гостинице и обеда в трактире, а вместо этого я, не разгибаясь, не то лес валил, не то землю пахал. А ведь только и пришлось мне быть всего-навсего, если уж прямо говорить, ассистентом при юном студенте нашем, столь браво и уверенно поведшем полицейское дело, будто всю жизнь о том мечтал и тем занимался! Хотя, может, оно так на самом деле и было – не зря же он в юристы собирался.
   Пригрелся я в медвежьей полости, мерная рысь лошадок укачивала, будто в колыбели. Да и херес, поданный в трактире, был не только ароматен, но и весьма крепок. Одним словом, в сон меня склонило не на шутку, и бороться с этим желанием я никак не мог. Так что не только первые версты, но и все последующие обошлись без разговоров, которые путешественникам пристало вести в дальней дороге. На полпути до Державина я уже вовсю клевал носом, а затем и окончательно уснул. Не помню, снилось ли мне что – ежели и снилось, так то же, что происходило наяву. Склоняющееся к закату солнце, укатанная дорога, заснеженные деревья по обочинам, заяц, порскнувший из кустов… Была остановка в Державино, я деревянно вышел из кибитки, не освободившись ото сна, посидел передышки ради на станции вместе с Владимиром, пока Яков перепрягал лошадей, затем снова залез в полость. Потом, спустя время и спустя другие сны – уже не с зайцами, а с синими, зелеными и красными стеклянными шарами, на которые кто-то указывал пальцем и, выбрав именно красный, волшебным грудным женским голосом говорил: «Это кровь безъязыкая, да не простая, а ландышевая. Ах зо!» – доехали мы до Шали.
   Даже крепкий чай в сейхане не вывел меня из дремотного состояния, так что по-настоящему проснулся я, только когда наша упряжка въехала в родное Кокушкино. Время было совсем вечернее. Осмотрелся я – в избах окна светятся, белые дымки над крышами на фоне черного неба, луны нет, да и не ее сейчас время по ночам, зато звезды высыпали все до единой. Яков, не спрашивая, уверенно направил кибитку сначала к моему дому.
   Выбравшись из тепла медвежьей полости на морозный воздух, я сразу же взбодрился. Дремоту словно рукой сняло. Попрощался с Паклиным.
   Мельник сидел, нахохлившись, и на слова благодарности за поездку едва ответил, буркнул только:
   – И вам здоровьица, Николай Афанасьич.
   Похоже, наши заверения в том, что никто и никогда в Кокушкине не узнает о прекрасной москательщице – тайной любви нашего мельника, – не успокоили его ничуть. Я искренне подивился тому, сколь причудлива бывает натура человеческая! Вот хотя бы взять того же Паклина. Нынче он скорее предпочел бы остаться под тяжким подозрением в свершении ужаснейшего преступления, нежели раскрыть посторонним свои сердечные тайны. Хотя именно это раскрытие, в конце концов, обеляло его в глазах закона полностью. И ведь сказал ему уже об этом Владимир, и Автомедон наш вроде бы все понял – а вот сидит на облучке, скрючившись в три погибели, шапку на самые брови натянул, по сторонам не смотрит. Только кнутом поигрывает. А про себя, должно статься, клянет хитроумных господ, которые его принудили рассказать о своей зазнобе. И уже не помнит о том, что еще давеча сидел под замком у урядника Никифорова и ожидал отправки в уезд, а там, кто знает, может и прямо в суд да на каторгу. Мало, что ли, ошибок полицейские да судейские совершали? Мало, что ли, несчастных за чужие вины в Сибирь ушли?
   «Или же, – подумал я вдруг, – наш мельник более законного наказания боится гнева своей законной супруги». Мысль эта меня изрядно позабавила. Всяк в Кокушкине знал, что Ефросинья держала своего мужа в ежовых рукавицах. Словом, махнул я рукою на угрюмость Якова и вернулся к кибитке – попрощаться с Владимиром. Он тоже был немногословен, хотя на лице его обозначалось выражение не угрюмости, а серьезной озабоченности. Тем не менее молодой мой друг привстал, пожал протянутую руку и даже улыбнулся на прощанье. Я был обескуражен его молчанием более, чем мрачностью мельника, и от того немного замешкался. Надеялся я, что он предложит встретиться утром у Никифорова.
   Не дождавшись от Владимира ни слова, я рискнул заговорить сам:
   – Так что же, Володя, идем ли мы с вами утром к уряднику? Или вы сами сообщите ему о своих открытиях?
   Наш студент покачал головою.
   – Еще не решил, – ответил он неохотно. – Прежде чем что-либо рассказывать, неплохо было бы все хорошенько обдумать. – Он подался ко мне и добавил, понизив голос: – Я, видите ли, опасаюсь, что наш доблестный страж закона может нам помешать. Не по злому умыслу и не по лености, а, напротив, по чрезмерной ретивости. Да и другие причины имеются, способные осложнить дело. – Владимир вздохнул. – Я ведь, Николай Афанасьевич, в юристы готовился, законами Российской империи немало интересовался. Коли сообщим мы нашему Егору Тимофеевичу: так, мол, и так, погибшие – иностранцы, да еще и подтверждение тому представим, – он ведь о том непременно по начальству доложит. Ведь так?
   – Так, – ответил я в некотором недоумении. – Конечно, доложит, таков порядок. Не может не доложить. Хороши б мы были, если бы дела об убийствах у нас урядники решали. Полицейское следствие, дознание, выявление преступника, арест и потом суд – это естественный ход вещей. Так что не вижу особой беды…
   – То-то и оно, что не видите! – перебил меня Владимир все тем же приглушенным голосом. – А я вижу. Беда в том, что дела, в которых замешаны иностранные подданные, да еще такие, в которых эти иностранные подданные – жертвы, это, знаете ли, прерогатива не уездной полиции, к коей принадлежит доблестный господин Никифоров, и не сыскной полиции, а полиции политической, то есть жандармерии. Уж вы мне поверьте, Егора нашего тогда, как пить дать, отстранят от дела. Das ist so sicher wie das Amen in der Kirche. [7] И не становой пристав господин Лисицын будет решать, кого казнить, а кого миловать. Заниматься этим делом станет следователь губернского жандармского управления. А теперь скажите: станет ли слушать такой следователь умозаключения желторотого юнца, да еще и политически неблагонадежного? Вот видите, и вы уже задумались. – Ульянов отодвинулся от меня и сказал обычным своим голосом: – Так что, Николай Афанасьевич, коли вы надумали завтра заняться чем-то по хозяйству, озаботиться какими-то домашними делами, на меня не оглядывайтесь.
   Слова Владимира повергли меня в немалое смущение, но я не нашелся, чем возразить. Так и стоял, глядя на него слегка оторопелым взглядом. И стоял бы так, наверное, долго, когда бы Яков не оглянулся на нас и не спросил недовольно:
   – Поехали, что ли?
   – Да-да, трогайте, Яков Васильевич, – поспешно отозвался Владимир. Паклин хлестнул вожжами, кибитка покатила в сторону усадьбы Ульяновых, а я все стоял и глядел ей вслед.
   Тревожно мне что-то стало, куда тревожнее, чем даже до поездки в Лаишев. Выходило так, что важнейшие сведения, можно сказать, бесценные сведения для разрешения полицейского дела, в которое сам же Владимир меня и вовлек, он собирается сокрыть, да еще меня к тому принуждает! Не нравилось мне все это, а деваться некуда. Идти, вопреки его решению, к Егору мне не пристало. Однако скрывать тоже ничего не хотелось. Я всегда был законопослушным гражданином, и, стало быть, чувство долга требовало доложить обо всем. Да ведь и Яков Паклин, как ни крути, теперь о многом осведомлен. Хотя нет, Яков как раз не в счет; о чем говорилось в письме, он не знает. Да мельник и не станет ничего докладывать уряднику, себе дороже получится. Уж тогда Ефросинья точно узнает о его «двоюродном брате». Но мне-то, мне-то что было делать?
   Потоптался я на морозе да и отправился к себе, не сумев привести смущенные чувства в порядок.
   Дома было темно, тихо и тепло. Аленушка спала, Домна тоже. Видимо, обе решили, что я задержался в Лаишеве и сегодня уже не вернусь. Несмотря на поздний час, я надумал отужинать. Тем более что дурманный сон, в который я погрузился дорогою, теперь сменился состоянием уверенного и даже какого-то нервического бодрствования. Я осторожно пробрался в горницу и только тут засветил лампу.
   На душе у меня сразу же полегчало, когда увидел я на столе, покрытом чистой скатертью, свежий хлеб в плетеной хлебнице под льняным полотенцем и столовый прибор. Нет, ждали, ждали меня сегодня! Во всяком случае, Аленушка уж точно ждала. Узнаю ее заботливые руки. Она, именно Аленушка оставила в печи горшок со щами и гусятницу с говяжьим рагу под сметанным соусом, прикрыв устье заслонкою. Пуще же всего тронуло меня то, что, зная привычки и слабости своего родителя, Аленушка не забыла и любимый мой напиток – у прибора стояли штоф с рябиновкой и привычная граненая рюмка на невысокой ножке.
   Я сел за стол и принялся за еду. И вот так, неторопливо поглощая наваристые щи, поддаваясь целебному действию рябиновки, уже спокойно обдумал сказанное Владимиром на прощание. По всему выходило, что студент наш прав, со всех сторон прав. Мне пришло в голову даже то, о чем он не сказал, – что тот же самый неизвестный пока преступник, столь быстро отозвавшийся на интерес молодого человека к полицейскому делу и донесший об этом становому приставу (слова Никифорова о том, что кто-то из кокушкинцев мог наябедничать из обыкновенной зависти, я всерьез не принял), непременно постарается увести дело отсюда, из Кокушкина, еще раз. Увести окончательно, так чтобы не допустить в нем дальнейшего участия молодого Ульянова, которого злодей справедливо опасался. А тут, выходит, мы сами же пойдем ему навстречу, сами же позволим начальству честного нашего урядника отдать дело людям хотя и сведущим, но всего от начала не знающим и уж никаких советов от поднадзорного ссыльного принять не могущим ни в каком случае!
   – Вот так-то, Николай Афанасьевич, – пробормотал я, наливая вторую рюмку рябиновки. – Уж ты, друг ситный, выбирай: быть ли тебе тут с нашим студентом заодно да прищемить хвост душегубу, или же соблюсти закон и тем самым, может статься, помочь душегубу от этого закона улизнуть.
   Самое грустное было то, что я так и не мог решить – что же все-таки должно мне делать. Владимир-то прав, конечно, но ведь и закон писан, чтобы его блюсти.
   Я отодвинул пустую тарелку, смел со стола хлебные крошки и пошел к своему креслу, стоявшему аккурат у книжного шкафа. Набил крепким кнастером, купленным в Пестрецах, любимую трубку, в прошлом году выточенную для меня из грушевого корня умельцем нашим Ермеком.
   Все-таки домашняя обстановка споспешествует порядку в мыслях. Окутываясь сизыми клубами табачного дыма, я вскорости пришел к убеждению, что следует мне, однако, промолчать о том, что узнали мы в Лаишеве. Никак нельзя было вот так, сгоряча, бежать к уряднику и выкладывать все козыри. А утвердившись в этой мысли, захотел я, по давней привычке своей, проверить – что поведает мне на сей счет книга графа Толстого, зерцало мое неизменное на все случаи жизни. Я уже потянулся рукою к шкафу, чтобы снять с полки заветный томик, как вдруг осенила меня шальная мысль: проверить то же самое, но по иной книге. Вспомнил я, как точно подсказал мне другой сочинитель, сам того не ведая, верные суждения о разных вещах – о теле, в реке обнаруженном, о гвоздях, коими со всей очевидностью начинил патрон убийца. Так что вместо любимых моих «Севастопольских рассказов» взял я из шкафа переплетенный томик с романом Чернышевского.
   И случилось черт знает что!.. Раскрыл я, не глядя, сшитые тетрадки старых журналов, помедлил немного, поводил пальцем по странице, а потом прочел то место, в которое уперся мой ноготь. Прочел – и, ей-богу, подскочил в кресле. И трубку едва не выронил от изумления. Ибо сказано было там следующее:
   «… пусть это будет секрет, что я не по своей охоте мрачное чудовище. Мне легче исполнять мою обязанность, когда не замечают, что мне самому хотелось бы не только исполнять мою обязанность, но и радоваться жизнью; теперь меня уж и не стараются развлекать, не отнимают у меня времени на отнекивание от зазывов. А чтобы вам легче было представлять меня не иначе как мрачным чудовищем, надобно продолжать следствие о ваших преступлениях».
   Словно обожгло меня прочитанное – надо же, так в точку попасть! Поспешно, даже с испугом захлопнул я запретный роман. Нет, не простая это книжица, право слово, непростая, с вывертом каким-то особенным. Налил я себе еще малость настойки, для храбрости, а как же иначе – ведь дрожь пробрала меня от такого совпадения! Выпил – и снова раскрыл. Ну что ты будешь делать! Словно издеваясь надо мною, Чернышевский заявлял:
   «… то, что делается по расчету, по чувству долга, по усилию воли, а не по влечению натуры, выходит безжизненно. Только убивать что-нибудь можно этим средством…»
   Задумался я над прочитанным. Ведь это чувство долга подталкивает меня известить урядника о том, что удалось нам узнать в Лаишеве от любезного доктора Грибова и словоохотливого немцааптекаря. И по всему видно, что выходит это безжизненно, хотя и в соответствии с буквой закона. А натура моя, естество, так сказать, душа – влечет в обратную сторону. Нет, ничего я не буду говорить, потому как прав наш студент. И ежели кто отыщет злодея и накажет его по заслугам, так только он.
   – Не простой вы человек, Николай Гаврилович, – сказал я, обращаясь к автору романа с уважительной серьезностью, – очень даже не простой. И не зря, выходит, молодые люди вас читают и почитают… По сей причине, многоуважаемый господин Чернышевский, отправлюсь-ка я сейчас в постель, а утром нанесу визит моему молодому другу. И делать буду то, что он присоветует. Так-то вот.
   С этими словами поставил я переплетенный томик на почетное место, рядышком с «Севастопольскими рассказами», погасил лампу и отошел ко сну с чувствами вполне успокоенными. Ибо принятое решение виделось мне, наконец-то, очень верным.
   Увы. Человек предполагает, а Бог располагает. Не зря родилась эта поговорка. Поутру я совсем уж собрался было посетить усадьбу, как заявился ко мне в дом урядник собственной персоной. И такое у него было особенное нетерпеливое лицо, и так громко скрипел он ремнями, что я сразу понял: случилось что-то важное и для нас с Владимиром не весьма приятное.
   Так оно и оказалось. Я провел Никифорова в кухню, пригласил сесть, предложил чаю. От чая Егор Тимофеевич отказался. Откинув полы шинели, урядник сел на скамью, у стены стоявшую, и тут же спросил:
   – Так что же вы, Николай Афанасьевич, с господином Ульяновым в два дня выездили?
   Я замялся – не потому только, что не подготовился к ответу на такой вопрос, но и потому, что почудилась мне в голосе урядника не особо скрываемая насмешка. Он помолчал чуток, а затем неожиданно заявил:
   – Впрочем, нужды в вашем ответе нет, господин Ильин. Личность погибшей дамы установлена. Звали ее… – Он стянул с руки перчатку, вытащил из внутреннего кармана какую-то бумажку, поднес к глазам. – Звали ее… ага, вот: Луиза Вайс… Вайс-цим-мер, – раздельно прочитал урядник. – И приехала к нам эта госпожа в недобрый для себя час прямехонько из Вены. Из столицы, значит, Австро-Венгрии.
   Ежели бы в тот момент на голову мне обрушилась крыша дома, это поразило бы меня менее, чем слова урядника. Нащупал я за спиною стул, пододвинул, осторожно сел. И подумал сразу же на Паклина: видать, изъявление верноподданнических чувств взяло верх над семейным благополучием. Вот только кто ему имя-то сказал? Неужели Владимир, после того как они от моего дома отъехали?
   Егор Тимофеевич, между тем, опять помолчал со значением. Потом произнес веско:
   – Знаете ли вы, что сие означает? Сие означает, что не полиция теперь будет заниматься разысканием преступников, во всяком случае не уездная полиция. И уж по-любому – не я. А будет этим заниматься жандармерия. Вот там, в жандармском управлении, теперь и решат, кого да за что арестовывать, кого спрашивать и кого слушать. – Никифоров облегченно вздохнул, улыбнулся. – И ведь хорошо-то как, Николай Афанасьевич! Не для меня была эта оказия, не для меня. Одно дело – мужиков расходившихся успокоить, краденую лошадь найти или пропавший из сарая хомут. И совсем другое – отыскать убийцу, этакое сотворившего. Последнюю неделю я всякий час понимал, что не в свои сани уселся. И ведь не сам уселся, а будто черт какой меня в эти чужие сани затолкнул. Нет, шалишь! Пусть господа жандармы теперь ловят, они тому очень даже обучены, куда нам, серой скотинке.
   – И кто же вам сообщил эти сведения об убитой? – спросил я. – Из уезда, что ли?
   – Зачем же из уезда? – Егор встал, одернул шинель, застегнулся на все крючки. Надел папаху, чуть сдвинул ее набекрень. – Сообщили мне о том нынче утром господа Артемий Васильевич Петраков и Петр Николаевич Феофанов. Пришли чуть ли не с рассветом. И повинились, вот-с. А я, стало быть, все сказанное записал. Они подписями своими скрепили. Завтра эту бумагу отошлю в уезд, господину становому приставу Лисицыну.
   Уже поднявшись, следом за Никифоровым, я опять тяжело рухнул на стул.
   – В чем же они повинились? – спросил я потрясенно. – Господи, да что вы такое говорите, Егор Тимофеевич? Неужто Артемий Васильевич и Петр Николаевич – преступники?
   Никифоров рассмеялся, замахал руками.
   – Да что вы, Николай Афанасьевич, право! Ну какие же они преступники?! Повинились эти господа в том, что сразу не сказали, кого мы с вами из Ушни вытащили. Говорят – испугались больно. Покойница-то у них перед смертью побывала – и в Починке, и в Бутырках. Из Бутырок она, иностранная эта дама, вроде бы и выехала в последнее свое путешествие.