Впрочем, в ответе я был уверен вполне: книгу ей дал сын госпожи Ульяновой Владимир. И значит, мое недовольство сближением дочери и студента, исключенного из университета за неблагонадежность и сосланного в родительское имение под негласный надзор полиции, диктовалось не только отцовской ревностью – чувством, которого я, признаться, стыдился.
   Негодуя на «нашего студента», я тем не менее тут же вспомнил и ту роль, которую он сыграл в недавнем происшествии. Нельзя было не признать, что без него мы, возможно, никогда не узнали бы о несчастной, чье тело покоилось на дне Ушни, – по крайней мере, до весны. Я вновь подивился наблюдательности молодого человека и его умению подчинить себе даже такого человека, каким был наш урядник, – бывший вахмистр Сибирского Казачьего войска отличался крутым нравом.
   Разумеется, молодой Ульянов – личность незаурядная. Но таким скромным и непритязательным людям, как мы с дочерью, лучше все же держаться от него подальше. Ей-то уж во всяком случае. Вот ведь и Александр, старший сын Марии Александровны и Ильи Николаевича, тоже был весьма незаурядным молодым человеком, я бы сказал – блестящим. И что с этим несчастным юношей сталось? А в итоге – со всей семьей? Нет-нет, не стоит Аленушке забивать себе голову опасными писаниями Чернышевского и сомнительными рассказами Ульянова.
   Окончательно решив утром серьезно поговорить с дочерью, я уже совсем было собрался вернуть книгу на полку, но, повинуясь какому-то неясному чувству, еще раз пробежал глазами отрывок, ранее прочитанный по ошибке. И обратил внимание на странное созвучие начала романа недавнему происшествию и моим мыслям.
   Удивительные порою случаются совпадения в жизни, кто этого не знает? Бывает, молния в одно место дважды ударяет, бывает – но очень редко, – что монетка, десять раз подброшенная, десять раз решеткой падает. Случаются, конечно, и НЕсовпадения, которые почище всяких конкуров будут, как тот случай, когда пуля, мне предназначенная, лишь стригнула по голове и оставила в живых. Но совпадение случайного текста из случайно попавшей в руки книги и только что произошедшего в жизни – это нечто совсем ошеломительное. Там – река, багры, поиск тела, и у нас то же самое… Вот разве что пистолетного выстрела не было. Или был? Не позавчера, разумеется, но раньше? Как там говорил Владимир – «перед самым ледоставом»? Н-да, господа хорошие…
   Интересная фраза у Чернышевского: «значит, не застрелил, а застрелился». Ну, а почему бы не то и другое? А не довелось ли нам вчера вытащить из реки и преступника, и жертву? Не оказались ли мы свидетелями последнего акта вечной трагедии бурной и преступной страсти? Когда герой убивает неверную возлюбленную, а после сам, терзаясь раскаянием, бросается в ледяную воду?…
   Может показаться странным, но едва это предположение возникло в моей голове, как я почувствовал некоторое успокоение. Действительно: что таинственного можно усмотреть в извечном кипении человеческих страстей? Ведь вся литература о том лишь и толкует! Раскольников у Достоевского, король Лир у Шекспира, бедная Лиза у Карамзина, Катерина Измайлова у Лескова… – ах, Боже мой, да ведь и там в финале багры и река! Вот и еще одно совпадение, теперь уже мысленное!
   Но сколь бы преступны и дики ни были понятные каждому страсти, никогда не напугают они нас настолько, насколько могут напугать явления, необъяснимые вовсе. Нет, не насмешка мертвеца, описанная князем Одоевским. И даже не такие события, с какими мы столкнулись накануне, а просто – нечто таинственное. Да вот… хоть тени, исчезающие и вновь появляющиеся по снегу в лунную ночь. Ведь зябко от них становится, хотя всего-то – облачка на луну наползают.
   А убийство возлюбленной из ревности, с последующим раскаянием и самоубийством, – не пугает! А смерть старухи-процентщицы – не страшит! А леди Макбет Мценского уезда, увлекающая в пучину Сонетку, – не бередит душу! Не зябко от таких впечатлений – ну, ежели, разумеется, действующие лица этих трагедий не знакомы вам лично.
   Вернув книгу на место, я налил себе еще рюмку рябиновки и уже безошибочно раскрыл Толстого.
   «Зайдите в трактир направо, ежели вы хотите послушать толки моряков и офицеров: там уж, верно, идут рассказы про нынешнюю ночь, про Феньку, про дело двадцать четвертого, про то, как дорого и нехорошо подают котлетки, и про то, как убит тот-то и тот-то товарищ.
   – Черт возьми, как нынче у нас плохо! – говорит басом белобрысенький безусый морской офицерик в зеленом вязаном шарфе.
   – Где у нас? – спрашивает его другой.
   – На четвертом бастионе, – отвечает молоденький офицер, и вы непременно с большим вниманием и даже некоторым уважением посмотрите на белобрысенького офицера при словах: «на четвертом бастионе»…»
   Я прочел это уже даже не про себя, а вполголоса.
   – Да-да, уважаемый Лев Николаевич, именно так… – пробормотал я, отрываясь от книги и глядя задумчиво на огонь в печи. – Именно, что на четвертом бастионе, там же и летела в меня пуля… Пошел тому уж тридцать четвертый год, благодарение Богу…
   И долго еще я читал страницу за страницей любимую книгу, не вспоминая более о дневном происшествии. Настолько живо описан был Севастополь Львом Николаевичем и настолько ярки были мои собственные воспоминания, пусть и треть столетия спустя, что я размышлял о героях повестей как о живых людях, а о событиях тех дней – как о недавних происшествиях. Белобрысенький морской офицерик был мне как брат, и нехорошие котлетки не комунибудь подавали, но мне самому, а вот Фенька как была всегда для меня загадкой, так загадкой и осталась – нигде больше не упоминается эта безвестная Фенька, кто она, почему о ней рассказывали в трактире – ни одному офицеру в зеленом вязаном шарфе не ведомо…
   Так и уснул я, прости Господи, в кресле у печки, с пустою рюмкой в одной руке и «Севастопольскими рассказами» в другой. Лампа на столе выгорела и потухла. К тому времени небо на востоке уже начало светлеть – мутно и блекло, как бывает в пасмурную январскую погоду. Этот толокняный кисель зимнего рассвета смешался в моей голове со строками Чернышевского и картинами Толстого, с покойниками, выловленными в реке, с моими собственными о том представлениями, с невразумительной Фенькой и – что уж греха таить! – с парами рябиновки. Все это вилось, вилось в моем мозгу, пока я не провалился в темный сон без сновидений. Как я перебрался из кресла в кровать, даже и не упомню.
   Разбудил меня громкий стук в дверь. Такой громкий и такой требовательный, что и в спальне и сквозь сон я его услышал и немедленно проснулся. Часы напротив кровати показывали четверть одиннадцатого. Поднявшись, я сунул ноги в войлочные туфли пермской работы, надел свой драповый халат и кое-как пригладил колючей щеткой волосы.
   Стук повторился, послышались шаркающие шаги Домны.
   – Дома, дома, – громко сказала она кому-то. – Сейчас кликну.
   Но я уж и сам вышел в сени и тут же поежился от холодного воздуха.
   Я ожидал, что это Артемий Васильевич навестил меня с визитом – вместо несостоявшегося вчерашнего. Однако же утренним гостем оказался человек, которого я никак не чаял сейчас увидеть, – Егор Тимофеевич Никифоров, собственной персоной. Все в той же своей черной длинношерстной папахе, в шинели офицерского кроя на теплой стеганой подкладке, с черным каракулевым воротником. Я видел, что урядник едва сдерживается, чтобы не начать говорить прямо с порога. Признаться, мне не хотелось вести с ним разговор при кухарке. А что разговор должен был оказаться неприятным – иного я после вчерашних событий и не ждал. Как не ждал и сдержанности от нашей кухарки, души не чаявшей в моей дочери и потому немедленно рассказывавшей ей все, что могла узнать сама. Поэтому я не стал выслушивать в сенях то, что имел сообщить урядник, а провел его в комнату.
   Едва я предложил гостю сесть и прикрыл поплотнее дверь – и от холода, и от любопытных ушей Домны, – как Никифоров заговорил. При том на лице его обозначилась растерянность, обыкновенно уряднику не свойственная.
   – Не обессудьте, Николай Афанасьич, – сказал он, водружая на обеденный стол полукруглый кожаный баул и еще какой-то объемистый темный сверток, тщательно перевязанный бечевой. – Есть надобность в вашей помощи.
   Я сел напротив. Настроение мое, и так не ангельское, в силу всех событий и несообразно проведенной ночи, еще более ухудшилось.
   – Как вы знаете, мы с Кузьмой Желдеевым позавчера отвезли покойничков наших в уезд, в Лаишев, – сказал урядник. – Вернулись вчера, то есть уже сегодня, хорошо за полночь, подъехали к дому, вдруг вижу: будто какая тень от ворот метнулась. Думал – показалось, ан нет! Во дворе, у ворот самых, что-то чернеет. Вот, не угодно ли. – Он указал на сверток. – Видать, через ворота перебросил.
   – Кто перебросил? – спросил я, внимательно разглядывая сверток. – И что здесь такое?
   – Уж и не знаю, кто. Кузьма божится: никого не было, а тень мне привиделась. А ежели не привиделась, говорит, так, может, сам черт проскочил. Или душа утопленника никак не успокоится. Ну, Желдеев и не такое отморозить может. – Урядник раздраженно покрутил головой. – Вот ведь человек – что он есть, что его нету. Глаза вроде на месте, голова тоже как надо сидит, но если требуются меткость взора и память ума – хоть убей, от блажного дурачка и то больше толку будет. А еще сотский называется… – Никифоров махнул рукой. – Словом, не знаю, кто к дому подбирался, а только вещи здесь очень даже интересные. Извольте убедиться. – Он вынул из кармана перочинный нож, разрезал бечеву. Увидев мой удивленный взгляд, пробормотал: – Ничего, это я уже потом сам перевязал, чтоб нести удобно было…
   Урядник развернул темную рогожу, а там обнаружились и вправду очень интересные вещи: хорошего покроя длиннополый сюртук из коричневого сукна с атласными отворотами, того же цвета бекеша, шевровые сапоги с низкими голенищами, темно-серые верблюжьи штаны. Все – добротное, сшитое не без изящества.
   Поверх вещей лежал юфтевый бумажник с вытисненным на нем вензелем «R» и «S», уже виденным нами.
   – Да, – сказал Никифоров в ответ на мой вопросительный взгляд. – И размеры подходят нашему утопленнику.
   Он повертел в руках бумажник.
   – Да только пуст он, портмонет-то, – ни бумаг, ни денег… – Никифоров вздохнул. – Вот разве одна бумажка в нем застряла. Из-за нее я к вам и пришел.
   Урядник раскрыл кожаный баул и вытащил из него сложенный в четыре раза лист бумаги.
   – Написано тут что-то, – сказал он. – Не по-нашему. Подумал – может, вы прочтете, Николай Афанасьич? Глядишь, и прояснится дело-то – кто такой да зачем в холодную воду полез. А? – Он протянул мне листок. Я развернул.
   Действительно, примерно половина листа была исписана стремительным почерком.
   – Увы. – Я развел руками. – Я, Егор Тимофеевич, владею французским, а это не он. Похоже на немецкий. Вот тут, над «о», две точки. Называется «умлаут» – так немцы пишут. И многие слова с заглавной буквы. Тоже немецкая манера.
   Говоря так, я, разумеется, лукавил. И немецким языком владел уж не хуже, чем французским; как же без этого, коли хозяева мои прежние частенько между собой по-немецки разговаривали. Да и нынешние хозяйки и их дети то и дело вставляли в речь немецкие словечки и выражения. Так что смысл письма, обнаруженного урядником, мне был вполне понятен. Но захотелось мне познакомить с находками молодого Ульянова. И, дождавшись, чтобы огорченный урядник раскрыл баул и собрался уже спрятать туда листок, я осторожно сказал, словно бы только сейчас вспомнив:
   – А ведь немецким языком наш студент владеет. У них дома, я слышал, Мария Александровна частенько с детьми по-немецки разговаривала. Вы бы к нему обратились. Он и переведет, и пояснит если что. Парень, как вы сами видели, сообразительный.
   Никифоров нахмурился.
   – Владимир Ильин Ульянов сослан в деревню Кокушкино под негласный надзор полиции, – сказал он казенным тоном. – Стало быть, под мой надзор. А вы предлагаете мне обратиться к нему за помощью в полицейском деле. Мало того – его старший брат Александр, ежели помните, государственный преступник, повешенный за покушение на государя. И как, по-вашему, я буду выглядеть в глазах уездного начальства?
   Я пожал плечами.
   – А зачем вам ставить в известность начальство? Ну, посетите вы вашего подопечного на дому – вас разве что поощрят за усердие. – При этих моих словах урядник скептически хмыкнул. – Что можно еще сказать? Если мое предложение вас не устраивает, отошлите эту записку в Лаишев. Там становой пристав, надо полагать, в уезде ему будет легче сыскать знатока немецкого.
   О становом нашем приставе Лисицыне я упомянул не без умысла. Никифоров его едва терпел. Каюсь, я подвел эту сапу с расчетом: меня все более интересовала история с запиской и подброшенной одеждой, и мне хотелось быть в курсе происходящего.
   Никифоров поступил так, как я и планировал: решительно встал, быстро вновь завернул вещи в рогожу, спрятал записку в баул. И сказал – рассудительно, но по-прежнему сухо:
   – Что же, навестить поднадзорного действительно следует. Долг, как говорится, обязывает. Не составите ли мне компанию, Николай Афанасьич? Вы ведь у матушки его управляющий, стало быть, тоже ответственное лицо.
   Окинув меня строгим взглядом – я по-прежнему был в шлафроке и войлочных туфлях, – он добавил:
   – Подожду вас на улице. Уж вы, ваше благородие, соберитесь по-быстрому, по-военному, хорошо?
   Собираться я и без понуканий умею быстро, но, во-первых, внезапно прорезавшийся у нашего Егора начальственный тон мне вовсе не понравился. Ну и, понятное дело, выходить из дому без завтрака я решительно не хотел. Хорошо, умница Домна уже давно сварила кофе и приготовила кашу. Я съел кусок холодного пирога с печенкой, тарелку пшенной каши, выпил две чашки мартиника и только после этого вышел на улицу. Урядник наш, стоя возле крыльца, докуривал папироску – судя по его хмурому виду, не первую. Впрочем, окурки на снегу не валялись, да и не должны были – Егор Тимофеевич известный аккуратист. Имел он обыкновение, загасив папиросу, класть окурок в карман шинели, а выбрасывал уж потом.
   Идти было недолго. По дороге мы с Никифоровым не разговаривали. Разве что совместно кивали встречным. Таких, впрочем, оказалось немного, что было странно – суббота, время почти полдень. Наверное, страшные находки, сделанные позавчера, подействовали не только на меня, и настроение у всех в округе было помраченное. Даже снег под ногами, как мне казалось, похрустывал не весело, но словно бы зловеще.
   Войдя во двор усадьбы, я невольно остановился у ворот. Двор был пуст, а большой дом с темными окнами производил печальное впечатление. Еще больше грусти наводило то, что снег ни с дорожек, ни со ступеней крыльца не был сметен, а крыша большой беседки заметно покосилась под снежною шапкой. Усадьба казалась на удивление нежилой – хотя не далее как прошлым летом приезжали сюда и Мария Александровна Ульянова, и Любовь Александровна Пономарева с детьми. И жили тут до самой осени. Правда, веселья в этом году и при них было маловато – смерть Ильи Николаевича, а следом ужасная гибель Александра изрядно подломили и дух дочерей Александра Дмитриевича Бланка, и диспозицию их детей – в том числе самых младших. Возможно, и на мое состояние повлиял злой рок несчастной семьи. Во всяком случае, никогда ранее пустой закрытый дом не казался мне столь удручающе заброшенным.
   Уж не знаю, сколько бы я простоял у ворот в задумчивости, ежели бы урядник не тронул меня за плечо, напомнив таким образом цель нашего прихода сюда – большой флигель, к которому вела протоптанная в снегу дорожка.
   Дверь открыла Анна Ильинична. Она была в строгом черном мериносовом платье, волосы тщательно зачесаны назад и заплетены в косу. На плечи накинута вишневая французская шаль. Приветливая улыбка Анны Ильиничны исчезла, едва она увидела стоявшего на полшага позади меня Никифорова в его перехваченной ремнями шинели и лохматой папахе.
   – Чем могу служить, господа? – спросила она, поджав губы.
   Урядник выпятил грудь, грозно сдвинул брови и начал было так:
   – Поднадзорная Ульянова, как нам стало известно… – но Анна тут же перебила его:
   – Я дворянка, любезный, дочь покойного действительного статского советника Ильи Николаевича Ульянова. Прошу не забываться и обращаться соответственно. Что вам угодно?
   Пока Никифоров искал, что сказать в ответ, я вмешался и поспешил исправить положение:
   – Анна Ильинична, нам необходимо видеть вашего брата. По очень важному делу.
   – Вот как? – Не отходя от двери и не пропуская нас внутрь, она повысила голос: – Володя, к тебе пришел Николай Афанасьевич, в сопровождении представителя власти. Или же представитель власти в сопровождении Николая Афанасьевича, я не совсем поняла. По очень важному делу! – Язвительность ее тона никак не отразилась на бесстрастном лице, но прозвучала вполне откровенно.
   Я не видел лица урядника, но чувствовал, что, во-первых, он покраснел, а во-вторых, уже мысленно ругает на чем свет стоит и меня, и себя – за то, что принял мое предложение.
   – Проводи их, Аннушка! – крикнул Владимир. Юношеский его басок показался мне веселым.
   Мы с урядником разделись в сенях и в сопровождении госпожи Ульяновой вошли в комнату студента. Большая чистая светлица, в углу – железная кровать, покрытая голубым тканевым одеялом, в центре – овальный деревянный стол, вроде как обеденный, однако на двух толстых тумбах с ящиками, рядом – круглый столик, высокие стулья, одетые в белые чехлы, возле стены мягкий диван, над ним географическая карта, на противоположной стене – большой морской пейзаж кисти не известного мне художника. И еще огромный книжный шкаф, набитый книгами, – как я знал, он перешел к Владимиру от дяди, мужа Любови Александровны.
   Владимир сидел за столом в накинутой поверх белой сорочки студенческой тужурке и что-то быстро писал. Слева на столе разложена была шахматная доска с расставленными фигурами. Судя по тому, что писавший то и дело бросал взгляд на игровую позицию, он записывал игру. Рядом с доской лежал старый номер петербургского журнала «Шахматный листок» – издания, как мне было известно, давно прекратившего свое существование.
   Владимир быстро поднялся нам навстречу, на лице его была легкая улыбка, относившаяся явно не к нашему визиту – видимо, разыгрываемая комбинация доставляла ему удовольствие.
   Мне и самому не чужда была красота шахмат. Я даже обучил дочь – чтобы иной раз скоротать вечер за неторопливой игрой, а в прошлом году сам выписывал «Шахматный вестник» Чигорина. Увы, этот журнал тоже приказал долго жить.
   – Здравствуйте, господа, садитесь. – Наш хозяин указал на стулья в белых чехлах. – Прошу меня простить, еще одна только строка. – Прищурившись, он осмотрел доску. – Представьте себе, знакомый Аннушки по Петербургу сосватал мне знатного соперника, и теперь я играю по переписке с самим маэстро Хардиным, Андреем Николаевичем. Слышали о таком? Самарский адвокат. Блестящий шахматист, сам Чигорин его высоко ценит. Задал он мне задачку! Но теперь-то, надеюсь, ему тоже придется поломать голову, Да-с, господин Хардин, это вам не в суде выступать! – Владимир сделал еще одну запись, после чего промокнул послание и вложил письмо в конверт с уже надписанным адресом. – Аня! – позвал он. – Вот, сделай милость, положи к прочим письмам. Как почтарь поедет, отправим все вместе.
   Анна Ильинична взяла письмо и вышла из комнаты. На нас с Никифоровым она не смотрела.
   – Ну-с, – Владимир удовлетворенно потер руки. – Дело сделано. Ответный ход – за маэстро… Чем могу служить? Ах, да, господин урядник, это, я так понимаю, ваша прямая обязанность? Надзирать, так сказать, за политически неблагонадежным семейством на дому? Что же, можете сообщить начальству, что поднадзорные проводят время за шахматной игрой и чтением соответствующей литературы, причем не первой свежести. – Он хлопнул открытой ладонью по «Шахматному листку».
   Урядник кашлянул.
   – Господин Ульянов, – сказал я, – нам нужна ваша помощь. Вы ведь владеете немецким языком, верно?
   Владимир удивленно поднял брови.
   – Помощь? В немецком языке? Вот так так… – сказал он удивленно. – Вы правы, язык Гете и Гегеля нам немного знаком.
   Студент лукаво прищурился и процитировал:
...
   – Was ist der Philister?
   Ein hohler Darm,
   Voll Furcht und Hoffnung,
   Da? Gott erbarm. [1]

   Он коротко поклонился Никифорову и, согнав с лица улыбку, добавил:
   – Это конечно же не про вас, господин урядник. Это так, к слову. Но что случилось?
   Егор Тимофеевич молча раскрыл баул и протянул Владимиру найденный листок. Ульянов прочитал его и равнодушно пожал плечами.
   – Не знаю, как и почему это попало вам в руки, – сказал он, – но, судя по всему, перед нами черновик какого-то письма. Или же само письмо, только неотправленное. Автор его сообщает некоему Августу, что Луизу он отыскал и что дела заставляют его задержаться в России, в окрестностях города… Ага, это он так написал «Лаишев». Да, и что он, по всей видимости, никак не сможет быть в Вене на Рождество. Далее просит передать привет некоей Элен и ее матушке. Вот, собственно, и все. – Владимир вернул записку явно разочарованному Никифорову.
   Мне это уже было известно, но я делал вид, что весьма разочарован столь малыми сведениями, которые содержались в записке.
   Урядник тяжело поднялся со стула.
   – Благодарю вас, – буркнул он. – Вы нам очень помогли.
   – Не стоит благодарности. – Владимир быстро перевел взгляд с мрачного урядника на меня. – Я так понимаю, вы ожидали чего-то другого? Уж не связано ли это письмо с утопленником?
   – Ничего не могу сказать на сей счет, – сухо ответствовал Никифоров.
   А я вдруг решился. До сих пор не знаю, что именно заставило меня сделать этот шаг.
   – Да будет вам, Егор Тимофеевич! – воскликнул я. – Неужели вы забыли, что это именно господин Ульянов обратил ваше внимание на детали, позволившие установить факт второго преступления?! Что за ребячество, ей же Богу! – И, не дожидаясь ответа, обратился к нашему молодому собеседнику: – Господин Ульянов, вы совершенно правы. Эту записку, по всей видимости, написал погибший.
   – И где же вы ее нашли? – Владимир нахмурился. – Я понимаю, что не на почте. Но ведь не в кармане же утопленника! Или утопленницы, если вспомнить, что на скудной одежде погибшего вряд ли могли быть карманы…
   Урядник все еще хмурился. Видно было, что он не настроен рассказывать поднадзорному что бы то ни было. Поднадзорный насмешливо прищурился.
   – Не хотите говорить? Вам это кажется нарушением субординации? – спросил он. – Полноте! – Владимир рассмеялся. Смех у него был хороший, искренний. – Я вот недавно прочитал воспоминания одного господина, которого, вроде меня, сослали за предосудительные, так сказать, суждения. Сослали его в Новгород, а там он начал служить советником губернского правления. И вот, представьте, в его ведении оказались и дела сосланных под надзор полиции. И каждую неделю полицмейстер исправно вручал ему донесение о поведении его самого. И сосланный господин добросовестно прочитывал это донесение, после чего налагал на оное свою подпись. [2] Тем и хороша русская бюрократия, господин Никифоров, что чаще требует служить букве, нежели духу. Господин этот впоследствии покинул Российскую империю и долго жил за границей, так что имел возможность сравнить бюрократию отечественную с бюрократией иностранной… – Ульянов посерьезнел. – Впрочем, как угодно-с. Не хотите говорить – не говорите.
   На лице Никифорова отразилась мучительная внутренняя борьба. Не менее, чем я, он хотел услышать мнение молодого человека о найденных вещах и предположение о том, кто мог их подбросить к нему во двор. И в то же время Егор Тимофеевич хорошо представлял себе, какие неприятности могли обрушиться на него, если бы кто узнал о допущении к полицейскому следствию студента, исключенного из университета по неблагонадежности.
   – Ладно, – сказал я, поднимаясь. – В таком случае, господин Никифоров, послушайтесь хотя бы моего совета: немедленно отправляйтесь в уезд и поставьте обо всем в известность господина Лисицына. А уж он пускай принимает решение. В конце концов, я вас понимаю, Егор Тимофеевич, вы человек маленький. Начальству, конечно, виднее.
   И вновь мое упоминание о становом приставе возымело должный эффект. Егор Тимофеевич крякнул, махнул рукой, потом, откинув полы шинели, опустился на колени и прямо на полу развернул свой рогожный сверток.
   – Ага-а… – протянул Владимир, опускаясь на корточки. – Так-так… Любопытно… – Он повертел в руках бумажник, заглянул внутрь. С особым интересом ощупал вензель-монограмму. Не поднимаясь, крикнул: – Аннушка! Ты бы гостям чайку наладила! И мне заодно.
   Зрелище трех мужчин, сидевших на корточках и внимательно рассматривавших лежавшие на полу носильные вещи, поразило Анну Ильиничну. Тем не менее после небольшой заминки она отправилась выполнять просьбу брата.
   Между тем вниманием Владимира, похоже, не очень завладели бекеша, верблюжьи штаны, суконный сюртук и шевровые сапоги, а вот рогожа, в которую все это было завернуто, вызвала у него живейший интерес. Пересмотрев все несколько раз, студент наконец-то выпрямился и отошел к окну.