Тут в голову мне пришла мысль, изрядно меня насмешившая. Я вдруг подумал, что даже внешне мы, словно рыцарь Ламанчский и его оруженосец, представляли самые что ни на есть противоположности – только в кривом зеркале по отношению к героям романа. Комическая сторона тут заключалась в том, что «рыцарь» наш росту был невысокого, ниже среднего, а строением отличался скорее женственным, нежели мужественным. «Оруженосец» же был на голову его выше, изрядно мускулист да и похудел за последний год изрядно.
   Экипировались мы тоже по-разному. Про шинель и башлык, равно как про шубу и картуз, я уже упомянул. Были на мне еще теплые сапоги и рукавицы, а студент наш именно что студентом и выглядел, в своих хромовых сапожках-то – в таких только на балах и танцевать, но уж никак не по снегу бегать. О рукавицах я и не говорю – Владимир так торопился, что не надел их, и сейчас, оказавшись на морозе под лучами яркого и совершенно не греющего, словно нарисованного солнца, спешно упрятал руки в карманы. Не знаю, что уж это за мода такая – ходить зимой без шапки да без рукавиц, да мода здесь, пожалуй, вовсе и ни при чем, одно слово – студенческий форс.
   Понятное дело, каракулевый воротник шинели Владимир поднял, чтобы защитить покрасневшие уши, и башлык все-таки накинул на голову. Вид у него при этом был донельзя юмористический, прямо как из журнала «Осколки» или, того пуще, из «Сверчка». И то сказать – башлык поверх головного убора это одно, но тот же башлык на непокрытой голове – совсем иное, чистый шутовской колпак. Да ведь, если внимательно посмотреть, кем был тот Дон Кихот, из романа, – разве не шутом?
   Хорошо еще, что зима в этом году была обычная – не слишком суровая, однако же и не чрезмерно мягкая. И ведь что удивительно: пошли мы пешком, а о санях даже и не подумали. Не было ничего проще, чем дойти до моего дома, крикнуть Ефима и приказать ему запрячь сани. Пять-десять минут, и розвальни с теплой полостью были бы к нашим услугам. Однако же мы так торопились – совершенно непонятно почему! – что никакие подобные идеи нам и в головы не пришли.
   Пока мы шествовали по улице, я вновь обратился мыслями к событиям последних двух дней. И выходило так, что, с одной стороны, Владимир, может быть, и прав, а Никифоров – нет. Но, с другой стороны, ведь сам же студент наш и подсказал, что вещи утопленника во двор уряднику подбросил мельник. И я прекрасно понимал: столь веское и единственно материальное доказательство причастности к преступлению перевесит любые рассуждения о невиновности Паклина. Да к тому же я вспомнил поведение Якова Паклина в тот день, когда были сделаны страшные находки. Любой, самый непредубежденный человек признал бы: странновато, весьма странновато вел себя мельник. То есть, в тот момент я ни о чем таком не думал, однако же сейчас вспомнил и растерянность мельника, и страх его, проявившийся еще до второй находки, – страх, за которым видел я теперь нечто большее, нежели просто испуг от близости мертвого тела, столь простительный любому человеку, даже имеющему военный опыт.
   Ясно представилась моему внутреннему взору давешняя картина. Вот подхожу я к утопленнику, а Яков, вытаращив глаза и побледнев до белизны нового снега, пятится назад, за спины односельчан. Сейчас мне подумалось, что мельник лишь искал претекста поскорее сбежать, но в то же время боялся неосторожным бегством своим привлечь случайное внимание. Вспомнились мне его руки, нервно мявшие лисью шапку, бегающие по сторонам глаза. И еще то, что он словно бы погружен был в какие-то свои потаенные мысли – всякий вопрос ему приходилось повторять дважды.
   Нет, что бы ни говорил наш студент, а образ действий мельника вполне походил на поведение человека с нечистой совестью. Но чем можно замарать совесть в таком случае, ежели не участием или соучастием в убийстве двух несчастных, нами обнаруженных?
   Избрав пеший способ передвижения, мы неожиданно – а возможно, и ожидаемо, ведь я могу говорить только за самого себя – узнали от встречных некоторые новости. Оказалось, что, хотя мельник действительно арестован нашим решительным урядником, тем не менее сидит он пока что в доме Никифорова под охраной кокушкинского десятского, Валида Туфанова. В уезд же его еще не отправили, потому что запропастился куда-то Кузьма Желдеев, а прочие мужики не очень расположены его заменить и выступить в роли охранной части. Я подумал, что, наверное, Никифоров еще сам не решил, следует ли отправлять Паклина в Лаишев. Иначе нежелание мужиков конвоировать арестованного ровным счетом ничего не значило бы: Егор Тимофеевич был человеком чрезвычайно серьезным, с ним вообще мало кто решался спорить, а в случае уголовного преступления – тем более.
   Все это мы узнали по дороге, не сразу, а отдельными порциями, потому что встречавшиеся нам односельчане рассказывали каждый свою версию событий, да еще приправляли изрядными дозами собственных догадок и суждений. Я полагал, что Владимир теперь свернет к Никифорову, ан нет – он по-прежнему уверенно шагал к мельнице; я же следовал за ним, хотя смысла в том видел уже немного. Когда до дома Паклиных оставалось саженей пятьдесят, я все-таки спросил:
   – А что, если Никифоров не ошибся? Вы ведь сами подсказали ему главное – мол, вещи подбросил мельник. На мой взгляд, вполне естественно подозревать Якова Паклина и в том, что он-то и есть настоящий убийца.
   – Я ведь объяснял уже! – бросил Владимир, не останавливаясь. – Именно потому, что Паклин подбросил вещи погибшего, можно предположить, что он их просто нашел. Убийца непременно уничтожил бы такие опасные улики. Да и не похож наш мельник на человека, который, хладнокровно убив женщину, привяжет к ее ногам груз и отправит на дно речное. Есть и еще кое-какие странности. Колечки, например…
   – Вы уже не первый раз упоминаете о колечках. Что за странности вы держите про себя? – спросил я, но ответа не дождался: мы уже подошли к воротам дома Паклиных.
   Сам дом стоял чуть в отдалении от собственно мельницы и производил солидное впечатление – большой, бревенчатый, украшенный резьбой, под железной крышей, огороженный высоким забором, с дубовыми, обитыми железом же воротами. Когда мы остановились у ворот, собаки во дворе немедленно подняли громкий лай.
   – Сколько же у него псов-то? – пробормотал Владимир, вслушиваясь в собачье многоголосье. – Думаю, что два, а брех такой, будто их там целая свора.
   Он решительно постучал. Собаки на мгновение притихли, но через мгновенье зашлись в лае пуще прежнего. Мне казалось, что псов во дворе не менее пяти. Однако, заглянув в щелку, я увидел, что сторожей там действительно два – огромная белая подгалянская овчарка, мощный зверь, цепь которого с трудом его удерживала, – и поджарая рыжая легавая, бегавшая по двору без всякого ограничения.
   Хлопнула дверь, на крыльце появилась жена мельника Ефросинья. Я отошел от ворот – мне не хотелось, чтобы она заметила, как я заглядываю в щель между слегка разошедшимися досками. Ефросинья прикрикнула на собак. Большая польская овчарка послушалась сразу, а вот легавая не обратила на хозяйку ни малейшего внимания, и той пришлось загнать непослушницу в какой-то закуток. Спустя короткое время визгливый лай затих, калитка в воротах распахнулась.
   Ефросинья окинула нас неторопливым взглядом, не выказав при нашем появлении ни малейшего удивления. Лицо ее, обрамленное гагачьим пуховым платком, казалось спокойным, но покрасневшие и опухшие глаза свидетельствовали, что жена мельника тяжело переносит случившееся. И голос ее был почти спокойным, лишь чуть-чуть напряженным, когда она сказала:
   – Хозяина нет дома. – Видя покрасневшие уши моего спутника – Владимир зачем-то опять сбросил башлык на плечи, – она не удержалась заметить: – А что же это вы, молодой господин, совсем себя не бережете? В такой мороз без ушей легко остаться.
   – Вот и пустили бы погреться! – обрадовался я поводу войти в дом прежде всяких объяснений.
   Паклина вновь внимательно нас осмотрела, теперь уже с откровенным подозрением, недовольно пожала плечами. От этого движения полушубок, наброшенный ею на плечи, пополз вниз. Мельничиха успела его подхватить, невольно отступив при этом на два шага в глубь двора от калитки. Владимир немедленно сделал вид, что воспринял это как приглашение, и вошел во двор. Я последовал за ним, изобразив на лице, что ничего неловкого не случилось. Почуяв приближение чужаков, легавая, запертая Ефросиньей в сарае, снова подняла лай. Из конуры овчарки донесся приглушенный рык. Не сделав ничего, чтобы успокоить собак, хозяйка повела рукой в приглашающем жесте и поднялась на крыльцо.
   – Что ж, проходите, погрейтесь, – сказала она, глядя на нас сверху вниз. – Печь натоплена, можно и самовар поставить.
   – Вот и отлично! – обрадовался Владимир, легко взбегая по ступеням. – Чай – именно то, что нам сейчас надо. Верно, Николай Афанасьевич?
   Я пробормотал что-то невразумительное. Нет, все же притворство, даже из благородных побуждений, не давалось мне никогда. Казалось бы, дело ясное: мы пришли к этой женщине, чтобы помочь ее мужу, а значит, и ей. Но вот то, что мы проникли в дом обманом, хотя и вполне невинным, по сути – вынудив хозяйку нас пригласить, – вызывало во мне хоть и слабое, однако же чувство протеста. Тем более – заставили ее хлопотать с самоваром… Нет, не быть мне сыщиком или полицейским, не та у меня натура!
   А вот мой молодой спутник казался совершенно безмятежным и нисколько не смущенным. Или же он просто лучше моего умел скрывать свои чувства. Во всяком случае, оглянувшись, Владимир вдруг озорно подмигнул мне, из чего я решил, что все происходящее для него – увлекательная игра, вроде «казаков-разбойников». И – удивительное дело! – никакого протеста во мне эта мысль не вызвала. Не знаю, черствость ли душевная была тому причиной, или же на меня подействовали некоторая несерьезность Володи и выказанный им азарт, только я вдруг успокоился. А вместе со спокойствием поселилась во мне и уверенность в победе молодого Ульянова, – а значит, уверенность в спасении Якова Паклина.
   Мысли эти пронеслись в моей голове, пока я входил в дом вслед за хозяйкой – Владимир, как и положено молодому человеку, посторонился и пропустил меня вперед. Тут вновь возникла некоторая неловкость: мы прошли прямо в жарко натопленную горницу, а хозяйка остановилась у входа. Полушубок она уже сбросила и оставила в сенях.
   – Что же, – сказала она после небольшой паузы, – посидите, погрейтесь, господа хорошие, а только сдается мне – не затем вы пришли, чтобы греться. Неужто где поближе тепла не нашлось? И не мельница вас интересует – ведь не затем вы сюда пешком по морозцу добирались, чтобы о помоле поговорить?
   – Иными словами – какой черт вас принес и не убраться ли вам подобру-поздорову? – весело подхватил Владимир. – Ваша правда, Ефросинья… – Тут он запнулся и посмотрел на меня, видимо, не зная, как величать мельничиху по отчеству.
   – Ивановна я, – бросила та, не принимая шутливого тона. – Садитесь, коли пришли. Можете раздеться в сенях, если надолго заявились. Вы ведь о хозяине выспрашивать думаете? Не знаю я ничего. Вон и Егор пришел – погреться вроде, а сам все о ружье спрашивал. Принесла я ружье, покуда муж собак выпускал, тут он Якова и забрал… – Ефросинья вдруг всхлипнула, приложила к покрасневшим глазам платок.
   Владимир нахмурился, мгновенно посерьезнев.
   – Будет, будет вам, – скороговоркой произнес он. – Все обойдется, все образуется. Обещаю вам. Вот, – он покосился на меня, – вот и Николай Афанасьевич тоже обещает. Верно ведь?
   Видно, в самой природе человека, если он попал в несчастье, заложено всегда хвататься за любой намек на последующее положительное разрешение. Во всяком случае Ефросинья Паклина тотчас перестала всхлипывать, и в глазах ее, покрасневших и вроде как потухших, появились словно бы крохотные искорки.
   Мы с Владимиром разделись в сенях, повесили на крючья – я свою шубу, он – шинель, потом вернулись в горницу.
   Сев на скамью у застеленного чистой скатертью стола, спутник мой заговорил не сразу. И вновь мне показалось, что молодой человек, при всей его внешней решительности, еще не знает толком, о чем спрашивать. Ефросинья же вопросительно смотрела на меня, полагая управляющего Николая Афанасьевича Ильина главным гостем. Я почувствовал еще большую неловкость, но тут, по счастью, мой спутник прервал молчание.
   – Уважаемая Ефросинья Ивановна, говоря о том, что все образуется, я вовсе не хотел всего лишь вас успокоить, – начал он с несколько церемонной интонацией. – Мы действительно уверены в том, что ваш муж не сделал ничего дурного, и мы действительно намерены доказать, что урядник Никифоров совершил ошибку. Но для этого нам нужна ваша помощь.
   Ефросинья со слабым удивлением перевела взгляд на нашего студента. Я откашлялся и промямлил что-то вроде:
   – Да-да, вы его послушайте, он дело говорит, – после чего мельничиха согласно кивнула Владимиру. Без особой, впрочем, уверенности.
   На лице ее, вполне миловидном, сохранялось выражение то ли обреченности, то ли скорбной покорности. При том я обратил внимание, что пальцы ее, державшие платок, нервно сжались. Сильно сжались – костяшки побелели. Несмотря на явно выраженное таким образом волнение, голос Ефросиньи, когда она заговорила, был негромок и бесцветен:
   – Чем же я-то могу помочь? Что с меня толкуто? Денег, что ли, надо на этого… на адвоката? А где его взять? И много ли адвокаты берут?
   – При чем здесь деньги! – Владимир вспыхнул, упоминание о деньгах его покоробило. – Никакой адвокат не нужен! Я надеюсь, дело до суда и не дойдет, все разрешится куда скорее. Скажите-ка лучше – известно ли вам было о чужих вещах, которые появились у вашего мужа?
   Мельничиха нахмурилась, прошла наконец от двери в комнату и тоже села на скамью, напротив нас. Пуховый платок сполз на плечи. Она поправила белую шерстяную косынку, туго обхватывавшую ее голову, расправила на коленях темно-синее барежевое платье, в которое была одета, после чего сложила руки на груди.
   – Дались вам эти вещи… Ну, знала я о них, конечно, – ответила Ефросинья неохотно. – Не было у него от меня тайн, все ж не чужие. Только что вы к этим вещам тоже цепляетесь? Вот и урядник – откуда да откуда взял муж? Ну и спрашивал бы у Якова, что я-то скажу? Да, я знала. Знала, да забыла. То есть, как-то выскочило из памяти – почитай, два месяца прошло, если не больше… – Она спохватилась и встревоженно посмотрела поочередно на меня и на Владимира. – Только скажите уж мне, господа хорошие, что это за грех такой – брошенную вещь, бесхозяйственную, беспризорную, поднять и в дом принести? Нешто судят за такое? Может, указ какой появился, а мой-то не знал да и вляпался?
   – Нет, конечно. – Владимир невольно улыбнулся, бросил короткий взгляд в мою сторону и тут же снова обратился к Ефросинье. – Никакого такого указа не было, не беспокойтесь. Не за что тут вашего мужа судить. Просто вещи эти пока что имеют непонятное происхождение. Но к этому мы вернемся позже. А вот вы сказали: «Знала, да забыла». И что же? Урядник напомнил, так, что ли?
   – Почему урядник? Сам же Яков и напомнил. Вчера напомнил. Или позавчера…
   – Ага! – воскликнул Владимир. – И как же он напомнил?
   – А пришел вечером и говорит: «Там, на реке, утопленника нашли, в одном исподнем. Так вот, думаю, ты была права – вещички-то, что я по осени на берегу нашел, – его, утопленника этого». – Ефросинья вздохнула. – Я ему тогда – ну, когда он только все это принес, осенью, то есть… Я ему так и сказала: «Кто же будет справное выбрасывать? Не иначе – по пьяному делу или по дурости в реку полез, да и утоп. А вещи так на берегу и оставил». Да не стал он бабу слушать, куда как хотелось ему в сюртуке покрасоваться. И кошелек с вензелем приглянулся, важный кошелек… Ох, в недобрый час тогда ему вздумалось вдоль реки ехать. И ведь дорога не короче, да и темно там, под берегом…
   – Ага! – повторил Владимир. – Выходит, о находке его вы с самого начала знали, то есть, с осени. Это очень хорошо, уважаемая Ефросинья Ивановна. И когда это случилось? Помните ли? В какой день?
   – В какой день – не скажу. Осенью было, да. А когда… – Женщина задумалась, огорченно покачала головой. – Нет, не помню.
   – Ну, хотя бы – до того, как река стала, или после? – с нажимом спросил Владимир.
   Ефросинья задумалась, потом ответила уверенно:
   – Он в Лаишев уехал на два дня. Аккурат после его отъезда Ушня и стала. Вернулся, а река уже вся и схватилась.
   Владимир прищурился, подался вперед.
   – Вы это наверное помните? – спросил он. – Какой в точности день – не помните, а что после его отъезда лед на реке стал – помните? То есть, уехал господин Паклин, предположим, утром, затем ночью река стала, а затем уже он вернулся? Вот в таком порядке? Не ошибаетесь? Ничего не путаете, Ефросинья Ивановна?
   – Да что же тут путать? – Мельничиха всплеснула руками. – В Лаишев он ехал вкруговую, ему сначала в Княжу нужно было завернуть, это значит, через Ушню, то есть через мост, а потом обратно. Он мне все рассказывает, у Якова от меня тайн нет. А назад, из Лаишева, ехал через Шали да через Конь. Как Мёшу пересек – тут и до Ушни рукой подать. Вот вдоль нее и ехал. Потому и оказался у места того проклятого… Я еще с утра, на следующий день после его отъезда, поглядела. Мороз крепкий ударил, лед был – хоть танцуй!
   Владимир нахмурился. Спросил после небольшой паузы:
   – А зачем он в Лаишев да Княжу ездил? Заранее собирался или вот так, вдруг?
   – Не вдруг, в уезд давно собирался съездить. Сбрую конскую новую купить хотел, старая совсем уж в негодность пришла. Что до Княжи… Знаете, мельником работать – не зерно молоть. Зерно вода мелет, жернова крутит. А мельник, он за мельницей следит, работу ставит, учет ведет, в долг дает, но и долги собирает…
   – Ага! – воскликнул Владимир в третий раз. – Долги, значит. И что же, получается, он тем вечером вещи и привез? После возвращения из Лаишева, так?
   – Вечером. И сразу в этот сюртук влез, покрасоваться передо мною захотел. А сюртук-то хороший, отменного сукна. – Мельничиха слабо улыбнулась. Улыбка вышла бледной и тотчас исчезла. – Я даже подумала: может, он в Лаишеве и купил? А Яков говорит: на берегу нашел. Я как услыхала, что нашел на берегу, сразу и сказала – мол, сюртук этот нам несчастье принесет. Просила его, перед Богом просила – выбрось! Нет, не захотел. А позавчера приходит, лица на нем нет. «Я, – говорит, – Фрося, из-за этого окаянного сюртука на каторгу могу уйти. Очень на меня Егор Тимофеевич нехорошо смотрел – когда утопленника-то вытащили. Просто глаз с меня не сводил…» – Тут Ефросинья перевела на меня взгляд и неожиданно добавила: – А еще Яков сказал, что будто и вы, Николай Афанасьич, сразу на него нехорошее подумали.
   Никак я этих слов не ожидал услышать и даже опешил:
   – Я? Помилуйте. Да что ж я-то…
   Мельничиха, впрочем, уже отвернулась и продолжила разговор с Владимиром. И то сказать – слушал он внимательно и с такой доброжелательной заинтересованностью, что это не могло не подкупать собеседницу. Я даже испытал легкий укол зависти, но тут же отогнал неподобающее чувство и следом подумал: не слишком ли часто я последнее время завидую нашему студенту? Мало того, что зависть сама по себе грех, так ведь и объект зависти несерьезен – юнец, исключенный из университета студент, состоящий под надзором полиции…
   – А я ему и сказала: «Что ж ты такое натворил, Яков, чтоб тебя на каторгу посылать?» Неужто, ежели присвоил вещи покойника, так за это нынче каторгу дают?
   – Нет, не дают, – серьезно ответил студент. – Если только ваш муж не помог тому господину утопиться. Но он ведь не делал этого, верно? Нет-нет, я вам верю вполне, – сказал Владимир, прерывая возмущенные причитания мельничихи. – И меня в том убеждать не надо. Вы дальше рассказывайте, Ефросинья Ивановна, дальше, времени у нас не так уж и много.
   – Да что ж рассказывать… Я и говорю ему: «Отнеси ты эти вещи Егору Тимофеевичу. Скажи – так, мол, и так, нашел в кустах, у дороги». А Яков замахал руками и отвечает: «Нет, боюсь, он меня тогда уж точно в разбойники запишет. Я лучше их тайком, ночью, во двор ему подброшу. Пока он из уезда не воротился». И подбросил… – Ефросинья замолчала.
   Владимир побарабанил пальцами по столу, внимательно посмотрел на мельничиху.
   – А вот скажите, Ефросинья Ивановна, – молвил он вдруг, чуть понизив голос, – как думаете – может, он в Лаишев тогда не доехал? Вы его спрашивали?
   – Зачем же мне спрашивать? – произнесла Ефросинья сухо. – Новая сбруя ведь не с неба свалилась. Да и мне он гостинцев тогда привез – вот, скажем, платок этот. – Она провела рукой по гагачьему пуховому платку, все еще укрывавшему ее плечи, несмотря на то, что в доме было хорошо натоплено. – До того мы с ним вместе ездили, недели за две. Он еще тогда хотел мне купить, а только я сказала – не надо. Почему-то впервоглядье не показался мне этот платок. А тут – Яков сам купил. Да… Я же говорю: и о вещах этих, будь они неладны, подумала поначалу, что их он тоже там, на Базарной площади, понакупал.
   – Понятно… То есть, там он пробыл день, потом ночь. Так?
   – Так, – ответила мельничиха. – Он в Лаишеве у двоюродного брата останавливается. Брат его, Алексей Трифонович, на Крепостной живет, чайную для ямщиков держит.
   – Чудесно! – Владимир повернулся ко мне. Глаза его возбужденно блестели. – Видите, как получается, Николай Афанасьевич? Паклин утром едет в Княжу, затем в Лаишев. Покупает там новую сбрую, подарки жене. Ночует у двоюродного брата. На следующий день отправляется обратно, выбирает путь через Шали и через Конь, чтобы к вечеру добраться сюда. Ушня стала, он едет вдоль нее. И оказывается прямо у места, где были брошены вещи утопленника. Нет в этой табели места преступлению, верно?
   Я задумался. В том, что сказал студент, разумеется, имелся веский резон – если только слова мельничихи могли быть подтверждены сторонними свидетелями. Но я почти не сомневался почему-то, что Алексей Трифонович, двоюродный брат Паклина, непременно подтвердит факт пребывания мельника у него в гостях. И значит, Яков Паклин мог находиться на месте происшествия только после того, как трагедия уже свершилась. То есть, мельник действительно был невиновен. Я вспомнил, что в суде такое доказательство называлось «алиби». Так вот, похоже, у Якова алиби имелось.
   – А не мог ли он из Лаишева вернуться накануне? – спросил я скорее для очистки совести. Вопрос мой немедленно вызвал гнев Ефросиньи.
   – Да как же – вернуться? – воскликнула она. – Ишь вы, какой быстрый! Это которые же лошади так пронесутся, чтобы и в уезд и из уезда за день обернуться? Даже ежели на рассвете выехать, не получится. Ни летом по сухим дорогам, ни зимой по хорошему санному пути! А дело было осенью, ноябрьская грязь только-только морозом схватилась. Нет, никак не обернулся бы.
   – Так-так… – пробормотал Владимир. – Очень хорошо, Ефросинья Ивановна, просто замечательно получается. Просто чудесно выходит. А вот скажите-ка мне – вчера вечером, после того как Яков… Как, кстати, отчество вашего мужа?
   – Васильевич, – ответствовала Ефросинья. «Мог бы и у меня заранее спросить», – мысленно укорил я студента.
   – Значит, Яков Васильевич. Надо же, полный тезка Якову Васильевичу Виллие, у которого мой дед снимал квартиру в Петербурге, на Английской набережной. Но я отвлекся. Так вот, после того как Яков Васильевич подбросил вещи Никифорову, он ничего вам не рассказывал? Может, вашего мужа видел там кто-нибудь? Или он кого-то видел?
   – Ничего не рассказывал, – ответила Паклина хмуро. – Но вернулся очень напуганный. Да он уже и раньше не в себе был, как утопленника нашли.
   – Ну, а сами вы, Ефросинья Ивановна, никому ничего не сказали? По случайности? Соседям, знакомым? – спросил наш студент.
   – Господь с Вами! – Мельничиха даже обиделась, истово перекрестилась на висевшую в углу икону. – Что же я языком-то молоть буду? Никому и ничего! Да и не виделась я ни с кем. Кого я могу повстречать, дома сидючи?
   – Верю, верю. – Владимир улыбнулся. – Можно без креста. Что это вы так разволновались? Отлично вам верю. А об утопленнице Яков Васильевич ничего не говорил? Только об утопленнике и его случайно найденных вещах?
   – Об утопленнице… Какая еще утопленница? – испуганно переспросила Паклина и снова перекрестилась. – Страхи-то какие… Еще кого-нибудь нашли?
   – Нашли, нашли… – Молодой Ульянов помрачнел. – Значит, не говорил он. Ладно. Тогда еще о вещах. Вот скажите мне, госпожа Паклина, Яков Васильевич вам только бекешу, сюртук и сапоги демонстрировал? Или еще какие-то вещи показывал? Ну там… – Владимир неопределенно взмахнул рукой. – Другого верхнего платья не было? Шубы? Полушубка? Вообще – что из найденных вещей вы видели?
   – Сюртук, штаны, сапоги, – перечислила Ефросинья, закрыв глаза. – Бекеша. Да кошелек. Что же еще? Все. А шубы – нет, не было никакой шубы.
   – Так-так… Ничего больше, значит. Ни-че-го. Так-так… – Владимир немного помолчал, повернулся ко мне. – Вот ведь как выходит, Николай Афанасьевич. И что бы господину уряднику обо всем этом сразу не спросить у нашей хозяйки? Многое стало бы ему понятно. Может, и не пришлось бы невинного человека хватать и под арест сажать…