Но продолжим об Анне Васильевне и ее тогдашней жизни в Рыбинске насколько она мне была известна, разумеется. На этом относительно свободном ее участке, продлившемся с зимы 47-го по декабрь 49-го, я проводил в Рыбинске-Щербакове все каникулярные перерывы школьных занятий и летом и зимой. Как ни гадок я был, но тем не менее тете Ане удавалось в той или иной степени вовлечь меня в необходимые для жизнеобеспечения действия, как-то: стояние в очередях за хлебом - а это выходы из дому часов в пять утра, номера на ладошках, выстаивание по нескольку часов на улице и проникновение в уплотнившейся до опасного предела толпе к желанному прилавку, откуда идешь с вожделенными теплыми буханками и жуешь законно причитающийся тебе довесок. Помню также натаскивание воды из уличной колонки, уборку нашей "квартиры", чистку картошки и некоторые другие дела, которые были вменены мне в обязанности, но я их, увы, не всегда исправно выполнял. Очереди за хлебом со временем стали для меня привлекательны, так как там удавалось встретиться и какое-то время провести с глазу на глаз, если не учитывать очередь, с девочкой Ниной. Остальное исполнялось с меньшей охотой, но все-таки исполнялось.
   Бывало, что тетя Аня уезжала из города в недалекие окрестные леса за грибами и забирала меня с собой. Эти путешествия очень любили мы оба, причем, говоря о себе, мне следовало бы добавить "даже я", так как в этих поездках - так по крайней мере мне казалось - я представал перед моим внешним миром, т.е. перед Юркой, Витькой и другими, как лицо явно зависимое - этакий маменькин сынок, которому что родители ни скажут, то он немедленно и исполняет. Словом, при планировании поездок я умудрялся покочевряжиться и попортить этот и сам по себе приятный процесс, пытаясь продемонстрировать тете Ане свою невероятную занятость и самостоятельность. Тетя Аня имела хороший воспитательский опыт, достаточное терпение и способность договориться с тем, кого в те мгновения я являл собой. Она прекрасно понимала все то, что я теперь так многословно объясняю, в том числе предугадывала и удовольствие, которое я несколькими часами позже получу от поездки, и - мы ехали.
   Проще всего для этого было сесть на небольшой катерок, и пожалуйста, хочешь - двигайся вверх, а хочешь - вниз по течению. Мы облюбовали местечко примерно в часе-полутора хода вниз по течению от Рыбинска, называлось оно Горелая гряда. Пока до него доедешь, уже можно было получить кучу удовольствий: тетя Аня садилась где-нибудь и покуривала, наслаждаясь ощущением покоя и свободы; я любил встать на самом носу, где имелась небольшая мачта, и, держась за нее, следить, как нос кораблика бесшумно вспарывает прозрачную тогда волжскую воду и как она поднимается блестящим стеклянным валом, а затем распадается на клокочущие пенистые буруны.
   Вот и маленькая пристань Горелой гряды, неожиданная тишина с исчезающим вдали клекотом уходящего катерка, влажный слежавшийся песок волжского берега и тепло, особенно явственное после долгого встречного ветра. Некоторое время можно побродить по бережку, чтобы привыкнуть к смене городского пейзажа, хотя он и был всего лишь рыбинским, на почти тогда не поврежденную природу, - контраст все равно был достаточно сильный. В песке отыскиваются преинтересные вещи: "чертовы пальцы", камушки с отпечатками раковин древних жителей этих мест, какие-то белемниты и аммониты и т.д. После получасового гуляния - эх-да-по-песочечку - идем в лес. Лес был целью нашего путешествия, и поэтому там мы бродили подолгу: во-первых, это приятно само по себе, а во-вторых, грибов - раз уж приехали - надо набрать побольше, так как они существенно дополняли наше небогатое меню. Главной задачей было не заблудиться и не опоздать к обратному катеру, потому что в противном случае нам грозила ночевка на пустынном берегу Горелой гряды. Примерно в тех же, кстати, местах позже располагался пионерлагерь, в котором Анна Васильевна летом 1958 г., т.е. уже в следующей серии своей рыбинской жизни, работала в качестве руководителя кружка "Умелые руки".
   Один из приездов в Рыбинск запомнился мне неслыханной в те времена роскошью: переезд совершался не поездом, а на громадном теплоходе "Иосиф Сталин", где Тюля, одержавшая победу в тяжбе с Детгизом, закупила на свалившиеся на нее довольно крупные деньги целую каюту. (Деньги эти после как будто бы судебного разбирательства были выплачены за переиздание книжки Б.С. Житкова "Что я видел", целиком оформленной Еленой Васильевной, причем роль множества выполненных ею иллюстраций в этой книге оказалась столь значительна, что, по моему мнению, работа художника скорее походила на соавторство.) Итак, путешественников было четверо, а именно: сама Тюля, моя сестра Оля Ольшевская, уже упомянутая выше Наташа Шапошникова и я. Все было невероятно романтично для 11-12-летних ребят: и возможность обегать внушительные пространства "Иосифа Сталина", и бесшумно меняющаяся за бортом панорама - то в виде ленты скромных примосковских берегов канала им. Москвы, то причудливых конфигураций Московского моря, в которых местами вдруг виделось нечто зловещее, следы казни, совершенной над кипевшей здесь жизнью - теперь она была представлена только выступающими из воды безмолвными церковными главами, а то и всамделишными морскими далями Рыбинского моря. А чего стоили вечера, когда на будто бы неподвижном веерном узоре, исходившем от носа нашего высокородного лайнера, змеилась желтая лунная дорожка и мы, овеваемые ровным встречным потоком еще не остывшего воздуха, голосами, приглушенными из-за сознания чрезвычайности ситуации, обсуждали сегодняшние впечатления, а также то "завтра", которое ожидалось действительно завтра. В физические слова по причине неумения и краткости собственной истории вкладывалось только то, что было не далее чем ход вперед. В душе же за обсуждаемым "завтра" выстраивалась длинная вереница множества таинственных и заманчивых "завтра", и конца у нее - казалось, точно - не было!
   Нет - замечу я попутно, - несчастливого детства не бывает! Все равно когда-то, на самых первых порах мир открывается впервые. Как бы ни был он плох и страшен для тех, кому есть с чем сравнивать, все равно череда открытий, неизбежных для маленького человека, память которого еще не обременена знанием, сама по себе уже является счастьем независимо от характера открытий.
   Панорама забытого за зиму Рыбинска была развернута перед нами, начиная с его заводских предместий и вереницы грузовых причалов и кончая дебаркадером пассажирского, достойного намотать на свои тумбы причальные концы "Иосифа Сталина". Я чувствовал себя старожилом и взахлеб комментировал все это Оле и Наташе, для пущей важности пробуя призабытые навыки приволжского оканья. Оля в этот единственный свой приезд в Рыбинск пробыла там очень недолго, а Наташа успела перезнакомиться со всей тамошней командой, т.е. с Юркой и Витькой. У меня хранится фотография четверки подростковых рожиц, самыми малохольными среди которых выглядят именно моя и Наташина.
   После Наташиного отъезда мальчишеская жизнь раскрутилась неостановимо улица и Юркин двор совершенно меня поглотили, так что исчезло всякое представление обо всем, выходившем за рамки моих не сказать чтобы высокодуховных интересов. Появлялся какой-то щеночек по имени Топка, добытый мной и Юркой в парное владение, поскольку мы определенно чувствовали, что жизни наши чем дальше, тем труднее становятся разделимы. Принесенный домой Топка был безо всякого восторга встречен весьма трезво мыслящей тетей Аней, которая не оставила у меня и тени сомнений в том, что мое соучастие в обладании собакой останется чисто номинальным. Я рыдал, объясняя ей, что дороже Топки у меня на данный момент никого нет, если, конечно, не считать Юрку. Одним из козырных, на мой взгляд, аргументов был вопрос чести - ведь я же обещал Юрке, а как можно нарушать обещание, данное товарищу! Все это произносилось с должным надрывом, со слезой, которой полагалось бы скатиться по-мужски скупо, слезы же лились обильно, со всхлипами и судорожными вздохами. А как еще прикажете рыдать двенадцатилетнему пацану, который полюбил щенка и как живое существо, и как символ вечной дружбы? Была также и загадочная для меня теперь пороховая эпопея. Порох мы умудрялись красть в одном из железнодорожных вагонов, причем как именно это делалось - убейте меня, не помню! Стоял этот вагон или вагоны на маневровых привокзальных путях, и наша мальчишечья стая рассыпалась окрест него. По существу, эти хищения выполнялись достаточно грамотно, с организацией множества разведывательных вылазок, с расстановкой охранительных постов, называвшихся "стой здесь на атасе", с передвижением ползком и т.д. Собственно кража поручалась самым ловким и крепким ребятам, в число которых я войти никак не мог - меня оставляли где-нибудь на атасе, что не мешало мне переживать всю операцию с сердцебиением и уверенностью, что без меня она не состоялась бы.
   На добычу пороха, бывшую, пожалуй, одним из наиболее привлекательных элементов пороховой эпопеи, мы ходили, как ходят, наверное, на рулетку или на другие остро азартные развлечения. Сам порох мы распихивали для хранения в самые неожиданные места; для этой цели использовались, например, водосточные люки: чугунная решетка приподнималась и завернутый в клеенку порох засовывался куда-нибудь между кирпичами шахты колодца. Кончилось это короткое и достаточно опасное увлечение так, как ему и положено было: испытательный взрыв или поджог - разницы в них мы не видели и не понимали был произведен на широком песчаном берегу Волги. В шлаковой куче была устроена ямка, в которую мы в изрядном количестве сложили макароноподобные порошины, а запальную дорожку сделали в виде насыпи из мелкого пороха. Когда по ней, шипя, побежал огонь, мы кинулись к ближайшему укрытию - кажется, это были вросшие в песок бревна - и повалились за ними, осторожно выглядывая поверх. Прошла минута, другая, еще несколько - нам стало ясно, что где-то что-то прервало ход испытаний. А как это было выяснить, не заглянув в пороховую скважину? Роль героя после короткого обсуждения взял на себя мужественный Юрка, которому шлаковая куча, как только он подошел к ней, пыхнула в физиономию желтым пламенем. Юрка на мгновение оцепенел и вдруг заголосил: "Ой, глаза мои, глаза! Ничего не вижу, глаза мои, глаза!" Мы подлетели к нему, перепуганные насмерть - всем стала очевидна страшная жестокость, таившаяся в веселой забаве. Юрку взяли под руки и повели к улице Ленина, так как он продолжал голосить про свои ничего не видящие глаза. Испуг потихоньку проходил, и становилось странно, как это Юрка установил, что глаза его ничего не видят, ведь он же крепко зажал их ладонями! Шествие с вопящим Юркой в качестве "ока циклона" привлекало внимание прохожих, которые тоже пытались убедить Юрку оторвать ладони от глаз, но вызывали этим только новую вспышку причитаний. Близость родного дома, где неизбежной была встреча с матерью - именно этого явления ей как раз и не хватало для полного счастья, - заставила-таки Юрку начать пересмотр своих неколебимых позиций относительно рук на глазах - он хорошо знал твердый и решительный нрав своей матери. Однако что-либо сделать он не успел - его мать Шура вылетела на сыновние вопли, как тигрица, и мгновенно затихший Юрка был утащен в недра приземистого барака, где размещалось все Шурино семейство. Минута тишины сменилась вскоре новым Юркиным воплем, аккомпанированным Шуриными "до какой же поры, дрянь ты этакая, мучать меня не перестанешь!". Все это вместе с интонацией Юркиных явно облегченных рыданий ясно говорило, что глаза его видят. Показался и сам ревущий Юрка: брови и ресницы были у него спалены дочиста, то же и волосы надо лбом, но лицо и глаза были целехоньки. Больше мы к пороху не прикасались, даже наши захоронки по люкам так и остались кому-то, наверное, на сильное удивление.
   Шло к концу последнее предарестное тети-Анино лето в Рыбинске, а я, поросенок, был совершенно погружен в свои улично-дворовые дела, забавы и интриги. Вот оно и кончилось, это лето, и, как ни ужасно было для меня расставание со ставшими мне ближе самого родного человека Юркой, заметно подросшим Топкой, девочкой Ниной, тоже полюбившей наши совместные хлебодобычи и подарившей мне к Ильину дню выразительную открытку, - пришлось возвращаться в Москву.
   Из документов - свидетелей того периода жизни Анны Васильевны осталась среди прочего нетолстая пачка писем, которая в домашнем архиве обозначена как "Рыбинск, 48-49". Собственно, штемпели на этих письмах содержат другое название - Щербаков. Писем около двух десятков, и все они, включая и адрес на конверте, написаны карандашом. И сами желто-серые, грубые конверты, и почти оберточная бумага, на которой карандашом писаны письма (я уж не говорю о содержании писем - только о материальных атрибутах тогдашней почтовой связи), бесспорно, свидетельствуют об ужасающей бедности, в которой пребывала тогда страна. Приведу не требующее комментариев последнее предарестное письмо Анны Васильевны:
   Дорогая Алена, давно нет от тебя писем; пробовала позвонить, но линия была оборвана, а другой раз не пришлось.
   По правде, я очень замотана со спектаклями - две пьесы готовить, в третьей играть. В общем, я влипла в клейкую бумагу и не знаю, на сколько такой работы без выходных меня хватит. Все было бы легче, если бы не безобразное снабжение, всегда с боем и в последнюю минуту. У меня намечается еще одна работа, но когда я буду ее делать - загадочно. Вернее - свалю 90% на Нину Владимировну, которая по-прежнему пускает пузыри. Надеюсь, что теперь (временно, конечно) не будут задерживать зарплату, пока "Анна Каренина" делает аншлаги. Дивная картина: у кассы надпись - "все билеты проданы на сегодня и завтра", и небольшой хвостик.
   Я по вас соскучилась - что делает Илья и как его отметки во второй четверти. Очень прошу тебя, если разбогатеешь, привезти немного масляных красок и коробку грима для меня, так как этого здесь нет и приходится побираться, что очень неприятно. Мне не нравится на сцене и скучно в гримировочной, и зачем мне рассказ о соусе у баронессы Шюцбург - не знаю! Я чувствую себя бутафором, а не актрисой ни в какой мере, хотя, кажется, не очень выпадаю из стиля (не комплимент стилю).
   Целую тебя и Иленьку. Скажи ему, что у Нины Влад[имировны] - т.е. у Мурки - опять три котенка. На этой почве Мурке необходимо усиленное питание - полкило мяса или рыбы, молоко или пирожки. А так как этого нема, она все время кричит и требует. Твоя Аня. 4.12.49.
   Письмо читается с понятным ужасом, если учесть, что в это самое время среди жирных котяр лубянского ведомства, в их московских и ярославских конторах, да, наверное, и в Щербакове тоже, оборачивалось дельце об очередном аресте Анны Васильевны. Если говорить точнее, соответствующее постановление, мотивированное необходимостью пресечь злостную антисоветскую пропаганду, которую Анна Васильевна проводила среди своего окружения, 14 декабря было подписано в Ярославском УМГБ, а 20-го - исполнено. Органы обезопасили очередного врага. Не утруждая себя сочинительством, "горячие сердца" сшили Анне Васильевне "дело" по уже оправдавшей себя выкройке 38-го года, когда ее уличили в антисоветской агитации и пропаганде. Наверняка саднила их также неудача 35-го года, когда ладно состряпанное и уже запущенное в исполнение "дело" о шпионаже с участием Анны Васильевны было подпорчено Екатериной Павловной Пешковой: она добилась тогда замены приговора - каторжные работы в Бамлаге (Страна Советов давно приступила к строительству БАМа, предпочитая использовать для этой цели подневольный труд рабов, то бишь заключенных) - на сколько-то кратный "минус". Теперь и это 15-летней давности упущение наконец-то можно было исправить.
   "Пускавшая пузыри" Нина Владимировна, вместо того чтобы делать "сваленные" на нее 90% какой-то так и не сделанной работы, была подвергнута допросу, тем же интересным делом заняли и помощницу Анны Васильевны по бутафорскому делу - Серафиму. Уклончивые ответы не вполне искренних свидетельниц не смогли запутать ясное для чекистов дело социально опасной личности, преуспевшей в связях с контрреволюционным элементом. Приговор ОСО от 3.06.50 г. квалифицировал вину Анны Васильевны как подпадающую под знаменитую ст. 58, п. 10, ч. I, а наказанием для нее была избрана ссылка на поселение в Красноярский край.
   ОЧЕРЕДНОЙ КРУГ: ТЕПЕРЬ СИБИРЬ-ВОЛГА
   (1950-1960)
   Вскоре об аресте Анны Васильевны стало известно Тюле - Тюле, но не мне: о подобных вещах со мной разговоры не велись, что было, с одной стороны, правильно, с другой же - напрасно, так как облегчало мое представление о жизни. В те времена возникновение и исчезновение людей, составлявших ближайшее окружение, воспринималось как некая неизбежность, как нечто, данное "нам в ощущении", что-то вроде присутствия неподалеку дракона, периодически требующего жертв, причем совсем необязательно в виде молодых людей или миловидных девушек. Дети, выросшие в этих условиях, думали, что мир таков, каким они его видели и узнавали, и это был, увы, неприятный портретец. Ничего другого они не знали, страшная игра осваивалась ими, а ее правила были единственными действующими, той данностью, оспаривать которую громадному большинству граждан и в голову не приходило.
   Когда я думаю о трагедии детства тoго времени, мне приходит на память котенок, замеченный одним из героев книги Гроссмана "Жизнь и судьба": Сталинград 42-го, вокруг кромешный ад, а тощенькое существо, понятия не имеющее о том, что жить можно и по-другому, потягивается среди военных обломков, что-то обнюхивает, потряхивает лапками и вообще ведет свою коротенькую, полную обыденности жизнь. В сущности, он обречен: мало того, что есть все равно уже нечего, где-то уже готовят снаряд, бомбу, мину, танк - да мало ли что еще, чтобы превратить этот крохотный комочек плоти в ничто. Ощущение жуткое, но для самого котика другой жизни и не существует.
   Словом, так или иначе, внезапное выпадение тети Ани из оборота моей нашей - жизни я не воспринял как катастрофу, что было бы неизбежно, если бы жизнь проходила в человеческих условиях со стабильными связями и привязанностями или хотя бы в условиях, когда близким людям можно сказать то, о чем на самом-то деле следовало кричать. Замечу, кстати, что разрушение дружеских, родственных или каких угодно других связей стало к тому времени обычным для меня делом: в конце концов, именно так пропали для меня мои родители, о гибели которых я узнал не сразу и как-то постепенно; так же исчезло из поля моего зрения семейство Лебедевых-Юрьевых, у которых я прожил на заводской окраине Иванова почти весь 42-й год и успел накрепко привязаться к ним, а мать этого семейства, Нину Дмитриевну Юрьеву, полюбил всей душой. Потом, уже в Москве, были другие семьи, к которым вынуждена была подселять меня Тюля, пока ей не удалось довести квартиру на Плющихе до состояния элементарной пригодности для содержания в ней того дохловатого существа, которым, увы, был я.
   И каждый раз потребность в любви пускала в моей душе очередные ростки: так было и у Сулержицких, у которых я прожил часть 43-го года, и у Шлыковых-Перцевых в 43-44-й годы - всюду я находил себе предмет для обожания. И каждый раз наступал момент, когда наметившиеся было душевные связи обрывались.
   Я и в настоящее время ощущаю ущербность своего душевного строя, которую, конечно, можно было бы отнести к разрывам скрытых в генеалогической дали наследственных нитей - мало ли что, действительно, могло там быть! Или сам я таинственными тропами мутаций был выведен на не всегда самому мне нравящийся путь - кто знает, как на самом деле все это обстояло, да и так ли уж необходимо знать это! Время прошло, и мы имеем то, что имеем.
   Вместе с тем вряд ли нужно начисто отвергать ту, на мой взгляд, очень важную роль, которую в становлении личности играет стабильность окружающего жизненного порядка. Неизменность внешних обстоятельств - дома, улицы, семейного узора, постоянство присутствия в детской жизни родителей (или хотя бы одного из них) - все это становится тем фундаментом, на котором строится здание будущей личности, если они, эти неизменность и постоянство, имели место. Так вот, именно стабильности - этой составной части миропорядка, позарез необходимой для детского ума, сердца и души, - ее-то как раз и не хватило мне в детстве, и это, боюсь, разрушительным образом сказалось на качестве душевного материала, которым я теперь располагаю. Говорю это без тени кокетства, преследуя исключительно ту цель, чтобы из написанного мной стали по возможности ясны обстоятельства и люди, окружавшие Анну Васильевну, а я составлял существенную часть этого окружения.
   Итак, в конце 1949 г. Анну Васильевну арестовали снова. Поскольку об этом периоде ее жизни я знаю только по отдельным рассказам тети Ани нечастым, так как она не любила вспоминать свою тогдашнюю жизнь, проще привести несколько ее писем, которых всего из Енисейска было получено не меньше шести десятков. Вот одно из первых, не датированное в тексте. Штемпель на конверте - 29.10.50.
   Дорогая Аленушка, я ничего не могу понять: получила ли ты мое письмо из Ярославской тюрьмы? Я писала тебе и просила приехать ко мне на свидание и не знала, что думать после того, как три месяца от тебя ничего не было. Ты исчезла после проявленного усиленного интереса к моим родственникам. Не буду писать, что я передумала о тебе и Илюше за все эти месяцы. Не получив от тебя ответа, я писала Нине Влад[имировне], которая и привезла мне мои вещи.
   Через три недели путешествия я очутилась в Енисейске. Возьми карту и посмотри - комментарии излишни. Сам Енисейск - типичный маленький русский город: река, кругом низкие лесистые берега. Летом мошка, зимой мороз, но пока климат не отличается от средней полосы России. Енисей зеленый, берега у Красноярска высокие и красивые, но чем ниже, тем хуже.
   Я не уехала на периферию в качестве лесоруба и осталась в этом культурном центре ввиду своей старости, т[ак] ч[то], видишь, даже эта гадость имеет свои достоинства. На пароходе познакомилась с двумя художниками, один из которых Остап Бендер, с которым я пытаюсь организоваться в художественную мастерскую при Кусткомбинате. Есть кое-какие шансы на довольно жалкую работу, но пока все зыбко. В комнате нас четверо (два мужчины и две женщины). Живем на коммунальных началах, расходуя небольшие общие средства, которые грозят иссякнуть. Заработок может быть не раньше чем через 2-3 недели, и я обратилась к тебе с просьбой помочь мне сейчас. Надеюсь, что потом это будет не нужно. Не знаю, как меня хватит на то, чтобы крутиться и что-то делать, и зачем я все это делаю - сколько можно! Устала я очень и совсем почти не сплю. Не вижу даже снов теперь. В Ярославле видела во сне А.В. [Колчака. - С.И.], который мне сказал: "Вот теперь Вы должны развестись". Я говорю ему - зачем это теперь, какой в этом смысл? И он ответил: "Вы же понимаете, что я иначе не могу". Ну, вот и все.
   Пиши мне о себе и об Илюше - вот уже больше года, как я вас видела. Он, наверное, вырос; какие у него увлечения теперь?
   Дорогая Леночка, если сможешь, пришли мне кистей, красок масляных и бумаги папиросной цветной и гофрированной - здесь этого нет и очень нужно. Целую тебя и Илюшу, всем привет. Я очень за вас обоих беспокоилась.
   Твоя Аня
   Мой адрес: Авио [Так в оригинале.], Красноярский край, г. Енисейск, ул. Фефелева, 30, А.В. Книпер-Тимиревой. Писать надо всегда по Авио.
   P.S. Посылаю тебе и Илюше свою последнюю карточку, снятую здесь.
   А вот письмо, написанное чернилами, но оно лишь эпизод в череде карандашных опусов:
   От 20.12.50
   Дорогая Аленушка, получила одно за другим твою посылку и письмо с театральной рецензией и фотографиями. Спасибо тебе за все, дорогая. Ради Бога, не разоряйся. Я жалею, что напугала тебя морозами. Пока погода стоит чудесная; тепло, как в московском декабре. Кроме того, даже если и холодно, то моя (твоя) шуба наконец-то нашла себя и свое место - очень, кажется, теплая. Т[ак] ч[то] ты насчет утепления не беспокойся. Керосин пока есть; керосинку (упрощенный не то керогаз, не то отопительная лампа) мы со вздохом - сорок рубликов, не пито, не едено! - таки купили. Дрова покупаются по 50 р. кубометр. Дорого, трудновато с доставкой, но достаем понемногу. Плохо, что приходится топить две печки - плиту и голландку. Квартира - сарай, при возможности переменим (т.е. я и Алекс[андра] Фед[оровна]), но свобода напоминает дачу с протекцией в Завидове, а это, Леночка, очень ценно.
   Вот видишь, какое бытовое я тебе пишу письмо в ответ на твое. Сегодня как раз открытие Володиной выставки [Владимир Дмитриев, известный театральный художник, большой друг Анны Васильевны. - C.И.]. Не удивляюсь, что она происходит в Доме Архитектора - потому что для архитекторов напоминание и сравнение с Володей безопасно, кажется, ясно?
   Смотрела в кино "Мусоргского"; лучшее - это шаляпинская запись "Скорбит душа", которую поет Мусоргский. Голос совсем не voix de compositeur. Тяжело все же видеть на экране, как человек сочиняет музыку, особенно когда так долго, а музыки-то - кот наплакал!..
   Снег здесь валит каждый день, т[ак] ч[то] хозяева должны его отгребать инструментом, который называется "пихло" - чудное слово!
   А в общем, Леночка, ты не знаешь, кому на пользу, что я в Енисейске? Ломаю голову и не могу догадаться. До свидания, Леночка, будь здорова, целую тебя. Какие картины продает Мака? Аничка все так же красива? [Макс Бирштейн и его прелестная дочь Анечка. - С.И.]