x x x
   Вы просили написать о своей жизни, говорили, что легче писать, обращаясь к кому-нибудь, - что ж, это, может быть, и правда. Момент благоприятен - августовский день тепел, кругом суздальские поля да на горизонте полоска лесов. Я лежу в тени терновых кустов, ветер шевелит ветки с синими ягодами - начнем.
   Я, в сущности, ничего не знаю о своих предках, мое представление о них начинается с деда и бабушек. Впрочем, на стене в маминой спальне висел портрет ее деда, священника, потом вышневолоцкого архиерея, - и это все. Его сын и мой дед со стороны матери, Иван Алексеевич Вышнеградский15, окончил духовную семинарию, был сельским учителем, а каким образом он стал одним из основоположников российского машиностроения, в частности по артиллерийской части, директором Петербургского технологического института и министром финансов при Александре III - ничего этого я не знаю. И его я не знала, так как он умер, когда я была совсем крошкой. Женился он на моей бабушке16, когда она была вдовой со сколькими-то детьми. Она была так счастлива с дедом, что основательно забыла о первом своем браке, и как-то сказала при старшей своей дочери: "Вот говорят, что первый ребенок бывает неудачным, - а чем моя Сонечка плоха?" На это старшая, тетя Вера, ей возразила: "Вы забываете, мамаша, что этот первенец у Вас - пятый по счету". Я помню эту бабушку хорошенькой маленькой старушкой, розовой, в седом паричке; бабушка была лысой, что меня очень поразило, когда я ночевала у нее.
   Но "настоящая" наша бабушка была Анна Илларионовна Сафонова.
   За деда она вышла замуж поздно по тем временам - двадцати двух лет: в 14 лет от роду сделалась невестой, но первый жених ее был убит во время Кавказской войны. Родом она была из станицы Червленой, дед - из Ищерской станицы. Дед был рябой, и она все думала: "Как же это я буду любить конопатого? Нет, все-таки никого лучше его на свете нет", - думаю, что до конца жизни она осталась такого мнения. Образования не получила никакого, так до конца жизни и не выучилась грамотно писать, писала самым лавочным почерком, и одному только папе. Но была женщина тонкого ума и большого вкуса, читала много и любила из Пушкина больше всего, кажется, "Анчар" плакала, читая его.
   Всех детей любила, но Васенька, по словам тети Насти, был для нее светлое Христово Воскресенье, Маша - двунадесятый праздник, а Настя - это уже рядовое воскресенье.
   А дед Илья Иванович был веселый человек: когда посватался и получил согласие, накупил в станичной лавочке пряников, шел по станице и разбрасывал их на радость всем встречным ребятишкам. Образования он был самого простого, только что грамотный, но очень способный. На вышке в его доме в имении Ильинка на Подкумке стоял подаренный ему пулемет Максима, который он в присутствии изобретателя моментально разобрал и собрал без всяких указаний. Казак был что надо - кусок сукна разрубал шашкой на лету. И долго после его смерти все кисловодские извозчики вспоминали, как гулял Илья Иванович всех, кто попадался на дороге, угощал. А какие чудесные письма писал он отцу и маме, называя ее "друг мой Варенька".
   Вряд ли он очень одобрял то, что отец после окончания лицея вскоре отказался от несомненной блестящей карьеры с тем, чтобы стать музыкантом. Но, однажды приняв это, он вошел в круг его интересов. Помню чудесное его письмо отцу, в котором он обсуждает все "за" и "против" его перехода из Петербургской консерватории в Московскую - очень умно и тонко - и кончает так: помни, что, как бы ты ни поступил, наше благословение всегда с тобой.
   Семья моего отца была большая - я была шестым по счету ребенком. По порядку старшинства первыми шли сестры Настя17 и Саша18, потом три брата - Илюша, Сережа19 и Ваня, затем я и младшие сестры: Варя, Мария (Муля)20, Оля и Лена21.
   Родилась я в Кисловодске в 1893 г., 5 (18) июля. Когда моему брату Сереже сказали, что у него родилась сестра, - было ему четыре года, - он нарвал в саду белых роз и бросил в мою кроватку. Родители мои хотели, чтобы в Москве крестила меня бабушка Сафонова, а она все из Кисловодска не уезжала до поздней осени, так что было мне уже пять месяцев, я сидела на руках и сама держала свечку. Крестным отцом был Павел Иванович Харитоненко22, большой папин друг, у которого папа крестил сына Ваню, моего ровесника.
   Что первое я вспоминаю?
   Меня вынесли на руках на балкон (очень страшно: вдруг обвалится). Внизу огни, огни - иллюминация по случаю коронования Николая II. Во время этой же коронации дед мой нес балдахин над царем, палка у него обломилась, и всю тяжесть со своей стороны он вынес на руках. В этом же году он умер от рака печени. В памяти моей от него осталась только седая борода на две стороны, когда он брал меня на руки. Когда он был уже тяжело болен, то любил, когда меня приводили к нему: "Без нее скучно было бы", а бабушка особенно любила меня за то, что у меня широкие брови, "как у дедушки".
   Воспоминания затем отрывочны: круглая гостиная в доме Шмидта на Арбатской площади, Никитский бульвар с кустами белой сирени. Я мало помню старших сестер, только Сашу. Она была на семь лет старше меня, и я ее трепетно обожала. Высшим счастьем было, если она снисходила до того, чтобы с нами поиграть, хотя и за ухо дернет и толкнет, - только бы поиграла. Она прекрасно уже играла на рояле, писала стихи, целые романы. У нее была масса увлечений. Девочкой она страшно любила воздушные шары, я нашла в шкапу коробочку с надписью: шар Миша, скончался - и дата. И блестящие стеклянные шары, в которые она любила смотреться.
   В тот год, когда отстроилась Консерватория и наша семья переехала туда в новую квартиру, младшие дети - Сережа, Ваня и я - долго оставались у бусеньки в небольшом имении Ильинка под Георгиевском. И тут пришла телеграмма: "Настя больна, выезжайте". Помню все очень резко. И ясное чувство катастрофы (мне шесть лет), и идиотская улыбка, которая точно приклеилась к лицу, - и ничего с ней не поделаешь. Потом вокзал в Москве, темный день, проливной дождь, и молодая мама в трауре бежит нам навстречу и плачет.
   В одну неделю умерли и Настя - от воспаления легких, и Саша - от воспаления брюшины.
   Повезли нас не домой, а в гостиницу "Дрезден". На этом месте сейчас ресторан "Арагви". А тогда это было мрачное темно-серое здание, с темными коридорами, с темными обоями. Всем не до тебя, и страх, и тоска, и полная растерянность. Сестер еще не похоронили, брата Илюшу отправили к Ипполитову-Иванову, папиному другу; мама только навещала нас. Не знаю, кто был тот добрый человек, который подарил мне игрушку: Ноев ковчег со всеми животными по паре - все деревянное. Это был единственный светлый момент за все это беспросветное время.
   А тут Илюша заболел воспалением уха, и глупая наша гувернантка сразу об этом брякнула маме - помню, как мама упала головой на стол и ее рыдания: "Как? И этот?"
   Страшные были дни. Долгое время потом я не могла проходить мимо "Дрездена" без сердечного содрогания.
   И вот тут еще одно детское и на всю жизнь впечатление. Когда заболела Настя, у папы был назначен концерт в Петербурге, и он не мог его отменить. Ему пришлось туда ехать и дирижировать, зная, что она при смерти, - она и умерла в его отсутствие; тетя Настя была на концерте, зная о ее смерти, и только в поезде сказала об этом отцу. В первый раз я тогда поняла, что такое артистический долг, что такое искусство и какие обязательства оно накладывает на человека. Что бы ни было - он должен. Никакими словами и наставлениями этого не внушить. И отсюда с детства глубокое уважение к отцу.
   Если Настя была мамина дочка, то Саша - папина. И, умирая, она просила его стать так, чтобы она могла его видеть.
   Долго эта тень лежала на нашей семье, и не знаю, что было бы с мамой, если бы она не ждала в то время рождения сестры Оли. И слезы у нее градом лились, когда она ее пеленала. И помню, как в темной гостиной мама одна поет "Отчего побледнела весной", а у меня сердце сжимается от жалости к ней, потому что я понимаю, о чем она поет и плачет.
   Нас перевезли после похорон уже в новую квартиру в Консерватории, и с тех пор я помню все более или менее связно.
   Квартира была большая, в два этажа. Внизу детские, классная комната, а за коридором кухня и комната для прислуги. Подъемная машина для посуды и кушаний и винтовая лестница в столовую. Другая лестница вела к спальням родителей и братьев Илюши и Вани и в парадные комнаты.
   Из столовой дверь вела в Консерваторию. Из этой-то двери, как с некоего Олимпа, появлялся папа, всегда с кем-нибудь из музыкантов, и сюда мы являлись к завтраку и обеду. Стол был большой, овальный, садилось много народу и видимо-невидимо нас - детей, больших и маленьких: все черные, все похожие на папу - и все разные. Сидели подолгу, что было очень нам трудно. Время за столом было единственным, когда папа видел семью в сборе. Чаще всего бывал Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов, которого мы очень любили. Он то и дело проливал на скатерть красное вино, его засыпали солью - очень интересно смотреть.
   Иногда папа, окинув взглядом стол, говорил: "А ну-ка, Аня (или Варя, или Муля), прочитай нам "19-е октября"!" И вот встаешь и начинаешь:
   Роняет лес багряный свой убор,
   Сребрит мороз увянувшее поле,
   а там такое количество строф - кажется, конца им нет. На тарелке стынет котлета с макаронами, а ты читаешь. Но я и сейчас люблю эти стихи. А старшим братьям и того не легче: они должны были наизусть знать и читать всего "Медного всадника" - и читали.
   Перед едой дети по очереди читали "Отче наш", после еды - молитву. Когда стали постарше, старались разнообразить эту повинность. Брат Ваня умудрялся не торопясь, с расстановкой прочитывать "Отче наш" за одно дыхание, и даже не выдыхая, а вдыхая воздух - все на полном серьезе, чтобы не заметил папа.
   Так как я изо всего выросла, то в Кисловодске пошили мне какие-то немыслимые рубашки с лиловыми горохами, одеяло было тоже пестрое, а сестра Варя лежала в белоснежных рубашечках с кружевами под голубым атласным одеялом. Я чувствовала себя дикаркой, а Варя ("она маленькая, ты ей должна уступать") объявила, что она не Варя, она Аня, отобрала все мои игрушки и... Кто же я? Это было просто ужасно.
   Еще очень ярко: нас с Варей моют в одной ванне на ножках. Очень много мыльной пены и очень смешно. Обе мы стараемся попасть ногой друг другу в нос. Потом нас несут (кто?), завернув в одеяло, через длинный темноватый коридор. Как странно смотреть сверху - все другое совсем.
   Наша детская - очень большая, в три окна комната. Здесь живем мы: Варя, я, Муля и наша гувернантка Людмила Николаевна (Никаша)23. Большой черный стол, под которым очень удобно играть, большой диван, где спит Людмила Николаевна, умывальник за ширмой у печки, наши кроватки. Над диваном полка, на ней икона и голубая лампадка, которая горит всю ночь, и бутылка с красным крестом с сиропом от кашля "Сиролин", это очень вкусно.
   Папа и мама на втором этаже. Это уже другой мир. Туда мы приходим утром к завтраку, потом к чаю и к обеду, но живем мы внизу. Я уже читаю. Когда я выучилась читать - не знаю, кажется, на шестом году, но как? Вроде само собой. В Газетном переулке на углу Тверской игрушечная лавка Сафонова - это очень интересно; там продаются сказки в издании Сытина. Книжка - 10 коп., но какая! Какие картинки, какие краски! До сих пор помню "Царевича-лягушку": сидит у колодца красивая девушка, плачет, а из колодца лезет лягушка, во рту у нее золотой мячик... Надо иметь все сказки именно десятикопеечные. Те, что дороже, - это уже не то.
   А по субботам, когда в Консерватории бывали симфонические концерты, из окна нашей классной (довольно унылой комнаты) можно было видеть, как светится на большой лестнице витраж: святая Цецилия играет на органе. Это окно заделано теперь, и на месте его висит худшая из репинских картин русские композиторы. И каждый раз, когда я их вижу, мне жаль, что убрали это поэтическое изображение слепой девушки, погруженной в звуки24.
   Мы воспитывались в церковном духе. Каждое воскресенье обязательно было ходить к обедне, в пост - говеть. Все это подчас было обременительно, но придавало жизни какую-то поэтическую окраску. Праздники были совсем особенными днями. К ним готовились все, особенно к Пасхе, во всем доме наводилась чистота и красота.
   Какое наслаждение красить яйца! Какой восторг, когда во время пасхальной заутрени открываются запертые двери церкви и выходит крестный ход! И подарки дарили на праздники нам, и мы дарили сами папе и маме непременно что-нибудь, что сделали сами. Подарки получали мы только на Рождество и Пасху все и лично каждый в дни рождения и именин.
   Папа был единоверцем, и всех нас крестил единоверческий священник отец Иоанн Звездинский, живший в Лефортове, где была единоверческая церковь25.
   Но так как ездить туда было далеко, то по воскресеньям нас водили в ближайшую православную церковь, а в Лефортово возили только раз в год, на вынос плащаницы. С вечера укладывали пораньше, с тем чтобы разбудить в 11 часов - служба начиналась около 12 ночи (спать, конечно, никакой возможности). Нанималось ландо, туда насыпались дети и садились родители. Холодная ночь ранней весны, спящая Москва необыкновенна. В церкви мужчины стоят отдельно - справа, женщины - слева. Нам повязывают на голову платки: так полагается. Каждому - круглый коврик для земных поклонов. Поклоны кладутся по уставу - все сразу; их очень много, болят спина и колени. Поют по крюкам, напевы древние; иконы - старого письма. Плащаницу выносят на рассвете, крестный ход идет вокруг церкви со свечами. Холодно, знобко и, главное, необычайно, незабываемо. Папа любил это пение и терпеть не мог концертного пения в церкви - вероятно, из-за чувства стиля.
   А после службы мы у отца Звездинского пили чай в его маленьком домике близ церкви - какие пироги с гречневой кашей и луком! При доме маленький садик с кустами черной смородины и пруд, в котором дочка отца Иоанна купалась ото льда до льда, что нас очень впечатляло.
   Мама была тоже религиозный человек. С приятным отсутствием ханжества...
   В нашем детском мире - над ним - существовали взрослые. Где-то на Олимпе (в Консерватории) существует папа; он всегда занят, видим мы его только за столом.
   Завтрак. Открывается дверь из Консерватории в нашу столовую, входит папа и всегда приводит с собой кого-нибудь. За столом общий разговор - нам лучше помалкивать. Иногда нам капают в воду красное вино, оно не смешивается с водой, а лежит сверху - это "интересное винцо". После завтрака надо подойти к папе, и он дает тебе "копарик" - кусочек сахара из черного кофе. Ах, как вкусно!
   Мама - та ближе. Утром она встречает нас в столовой, на ней халат с широкими рукавами, можно залезть туда головой - сердце тает, такая она милая.
   Есть еще тетя Настя Кабат, папина сестра. Она живет в Петербурге, и когда приезжает, это праздник, так как она рассказывает сказки из "1001 ночи" в собственной интерпретации. Мы слушаем, затаив дыхание. Она настоящая Шехерезада: всегда прерывает на самом интересном месте - и вдруг уедет. А мы ходим завороженные до другого раза.
   Все кругом имело несколько волшебный вид. В почтовом отделении дверь заклеена бумагой под витраж - кто ее знает, куда она ведет? Рядом во дворе лежит груда стеклянных слитков - это плоды из подземного дворца Аладдина. Кто-то таинственный живет в чулане под лестницей - страшновато, но очень интересно. И лучшая игра - волшебная история, где мы попадаем в самые фантастические положения.
   Мы - это Варя и я и братья Сережа и Ваня. Сережа - неистощимый фантазер. Ваня - каверзник, от него всегда можно ждать подвоха. Мы объединяемся то с одним, то с другим братом. Между собой они отчаянно дерутся. Сережа очень добрый, возбудимый и нервный, Ваня толст и музыкален.
   Непререкаемый авторитет - старший брат Илюша, его слушают все и очень любят. Он уже почти большой, играет на виолончели, и в сумерках хорошо слушать его игру в гостиной.
   Иногда поет мама - когда думает, что одна. У нее прекрасный голос, она закончила Петербургскую консерваторию по классу Эверарди26 и первое время концертировала с папой и виолончелистом Давидовым27, когда они ездили в турне по России. Но десять человек детей и мамина скромность - так мало кто и знал, какая она прекрасная певица. Пела она итальянские вещи, романсы Чайковского и Грига. Нам - детские песни Чайковского, казачью колыбельную, "Как по морю, морю синему" - очень было жалко, когда ястреб убивал лебедушку, и приходилось прятаться за мамину спину, чтобы не было видно, что плачешь.
   И все мы пели хором - больше казачьи песни...
   Мне не хочется создать впечатление, что мы были идеальные дети: восемь человек детей разного возраста и разных характеров - это была довольно буйная компания. Всего бывало - и ссор, и драк, и бранились мы со зла. Но и это относится к общему духу семьи - вранье было не в ходу и бездельниками мы не были. Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас слонял слонов. И если папа хотел смешать нас с грязью за какой-нибудь проступок, у него не было худших слов: "Это - неуважение к труду". И слушать это было очень стыдно.
   Папиного идеала кротости и послушания достичь было невозможно. К этому идеалу приближалась мама. Но, помню, мы говорили ей: "Почему папа хочет, чтобы мы были такими кроткими, - ведь мы же его дети!"
   А он был человек крутой и страстный и возбуждал вокруг себя страсти. Были люди, которые его обожали, и другие - которые его ненавидели: удел всех превышающих средний человеческий уровень. Он постоянно был в разъездах, в турне, вся семья лежала на маме, а нас было восемь человек.
   - Я не могу о всех вас сразу беспокоиться, но о ком-нибудь из вас всегда. Тот болен, у того с ученьем плохо, тот проявляет дурные склонности, эти ссорятся.
   И помимо этого ей приходилось иметь дело со всеми артистами, бывавшими у нас в доме, поддерживать огромное знакомство, вести наш большой дом. Мама была очень тактичный человек. Помню, как она ходила по комнате после оперы Ипполитова-Иванова "Измена"28. Михаила Михайловича она любила, папа был с ним дружен долгие годы, а опера была скучнейшая.
   - Ну что я ему скажу? - А сказать было необходимо. Наконец решилась и взяла телефонную трубку.
   Мы слушали с восхищением:
   - Знаешь, мама, это просто фокус - как тебе удалось сказать столько хорошего и при этом нисколько не наврать?
   На папиных концертах в Петербурге ей приходилось сидеть в первом ряду с Юлией Федоровной Абаза29, которая ни одного не пропускала. На моей памяти это была уже старая дама в каких-то серых вуалях - настоящая Пиковая Дама, так ее и звали. Она отличалась необыкновенной бесцеремонностью и очень громко высказывала маме свое мнение о выступавших артистах, далеко не всегда лестное. Бедная мама не знала, куда деваться: ведь ей с ними приходилось постоянно иметь дело, а артисты - народ обидчивый. Мы панически боялись этой Абаза - приходилось подходить к ней здороваться, а она что-нибудь да скажет: "Quelle coiffure vous avez m-lle!" или "Je ne savais pas, que votre fille est si jolie" ["О, какая у Вас прическа, мадемуазель" или " Я не знала, что Ваша дочь такая миленькая" (фр.)], отчего хочется немедленно провалиться сквозь землю.
   Мама была умница. Помню, как-то мы все сидели за столом и разговаривали. Она слушала, слушала, рассмеялась и сказала:
   - Эх вы, даже сплетничать не умеете!
   И правда, сплетни как-то не были в ходу у нас в доме.
   Помню, как папа взял меня с собой в заграничную поездку; было мне неполных 16 лет. Ехали мы на пароходе до Стокгольма, потом в Копенгаген и затем к маме в Берлин, где она лечилась. Тут папа и стал вычитывать маме все мои промахи: Аня не умеет себя вести и т.д. Мама с некоторым страхом спросила: "Да что же она такое сделала?" Кажется, главное мое прегрешение было то, что, когда мы с папой были у русского посла в Копенгагене30, я на его вопрос, учатся ли мои братья в лицее (он был папиным товарищем по лицею), ответила, что мои братья не хотят учиться в привилегированном заведении, что было совершенной правдой. Тут мама вздохнула с облегчением: "Ну, это еще ничего".
   Интересная это была поездка. На пристани меня пришел провожать мальчик, в которого я была влюблена, и принес мне большую коробку конфет. Наутро, выйдя на палубу из каюты, я увидала такую картину: на шезлонге лежит папа с самым небрежным видом, рядом на кончике стула сидит какая-то дама и смотрит на него с подобострастным восхищением, а папа скармливает двум детям, которые мне показались омерзительными, мои драгоценные конфеты.
   По дороге из Гельсингфорса в Стокгольм папа познакомился с финским композитором Каянусом31, очень красивым человеком с золотой бородкой, и сразу объединился с ним за бутылкой коньяку - так они и просидели в каюте до поздней ночи, пока я смотрела в свете белой ночи на розовые шхеры, поросшие редкими соснами, слушая, как волны от парохода разбиваются о гранитные острова. Это было очаровательно.
   Под Стокгольмом острова становятся все выше, все в зелени и в пригородных виллах, очень красивые. Поездили мы с папой по городу, были на какой-то выставке, купили маме какой-то подарок, и день закончился обедом в ресторане (первый раз в моей жизни) - с тем же Каянусом - и цирком, где мы смотрели на львов и казачью джигитовку, - стоило, конечно, для этого ехать в Стокгольм.
   Папа вообще любил цирк и дома иногда говорил нам за обедом: "Ну, дети, мы сегодня поедем в цирк Чинизелли!" Мы в восторге. Затем он ложился на диван - на минутку - и закрывался газетой. Увы! Дело часто этим кончалось. А у мамы при виде зверей с укротителем холодел от ужаса нос. Папин любимый анекдот: укротитель кладет голову в пасть льву и спрашивает: "Почтеннейшая публика, лев бьет хвостом?" - "Нет, не бьет". Тогда он вынимает голову и раскланивается. Но раз публика кричит радостно: "Бьет, бьет!" - "Прощай, почтеннейшая публика!"
   В Копенгагене мы были с папой в Тиволи, парке с разными аттракционами (все их перепробовали, папа забавлялся больше меня), в Берлине - в Винтергартене, варьете. Вероятно, это была хорошая разрядка после большой работы и музыки высокого стиля.
   Иногда папа любил дразнить маму. Сидим мы все за обедом - вдруг он начинает: "Дети, хотите, я вам расскажу, как мама расставляла мне сети?" Мама в негодовании. "Дело было в Карлсбаде; у Варвары Ивановны очень болела нога, и она все отставала..." Мама: "Василий Ильич!!!" - "Ну, я как вежливый человек, конечно..."
   Или другая вариация: "Дети! Хотите, я вам расскажу, как мама мне делала предложение?"
   Тот же эффект, продолжения не следует.
   Больше всего мама негодовала, видимо, потому, что для этого рассказа имелись веские основания: сестра уже после смерти и отца и мамы нашла в его письменном столе мамино письмо, полностью его подтверждающее.
   Или на вокзале. Папа уезжает; мама и все мы стоим на перроне, 2-й звонок, папа стоит на площадке вагона и ждет 3-го. Три удара колокола. Тогда папа спускается с площадки и начинает прощаться с мамой. Поезд трогается. "Васенька, ради Бога", - мама в панике. Папа медленно влезает в вагон, страшно довольный, что напугал.
   Так как отец постоянно был в разъездах, то телеграммы были у нас делом самым обычным; из-за границы он любил посылать русский текст латинскими буквами. Помню телеграмму из Лондона в Кисловодск:
   tuman, syro, saviduju wam - туман, сыро, завидую вам.
   Или лаконичное извещение после концерта:
   Bonbenerfolg. [Сногшибательный успех. (нем.)]
   В Петербурге у него был даже условный петербургский адрес для телеграфа: С.-Петербург, Фонофас.
   St. Petersbourg, Fonofas. [Fonofas - обратное чтение фамилии Safonoff.]
   Перед тем, как стать невестой отца, мама была влюблена в Блока (отца Александра Блока)32, который очень за ней ухаживал. Но так как родители были против этого претендента, то и сочли за благо увезти ее подальше от греха и уехали с ней за границу, в Карлсбад. Там она и встретилась с папой и в конце концов вышла за него замуж33.
   Вероятно, Блок был сильно в нее влюблен, так как потом женился на Бекетовой34, очень похожей на маму. Только та была маленькая, а мама хорошего среднего роста.
   Всем нам очень импонировало то, что Александр Блок, в сущности, мог бы быть нашим братом, - в дни нашей молодости он был властителем дум нашего поколения, хотя лично с ним никто из нас знаком не был.
   Зато с его двоюродным братом35 мы были знакомы. Увы, он был глухонемой - и какое же было мучение танцевать с человеком, который не слышит музыки!
   У папы была какая-то особая дружба с братом Сережей. Мальчик он был очень своеобразный, ко всему подходил со своей меркой. Даже арифметические задачи решал совершенно необычным (очень запутанным) способом.
   Отца просто обожал - не по музыкальной линии. Кажется, один из всех нас обладал полным отсутствием слуха. Папа бился долго, чтобы выучить его петь нефальшиво арию мельника из "Русалки": "Да, стар и шаловлив я стал. Какой я мельник - я ворон!" И это был единственный мотив в его жизни, который он мог повторить. Зато все стихи, которых он знал множество, выбирая с безупречным вкусом, он пел, перелагая на какую-то дикую мелодию, чем изводил окружающих.
   Папа очень хотел, чтобы Сережа отбывал воинскую повинность в казачьих войсках. Отец никогда не переставал чувствовать себя коренным казаком - он и числился казаком станицы Кисловодской (по месту жительства, переводясь из станицы Ищерской). Но брат категорически отказался, потому что "в случае революции казачьи части могут послать на усмирение". Так и отбывал повинность в драгунском Нижегородском полку в Тифлисе, с ним же пошел на войну 14-го года. Он и погиб на этой войне.