Но если днем была комедия, ночь оказалась трагедией. Она легла на Хиро черным покровом, призрачная и жуткая. Стало холодно, болото звенело возмущенными голосами, а у Хиро майка и джинсы были хоть выжми и не попадал зуб на зуб. Насекомые пировали на его коже, он теперь шлепал по ним ладонью, но все равно он был подушкой для булавок, баллоном с запасом крови, на коже вздулись холмы и горы, она стала как выпуклая точечная азбука для слепых. Позже, уже глубокой ночью, когда луна застыла льдинкой высоко в небе, какое-то пресмыкающееся толщиной с его ногу подползло к нему, принюхиваясь к теплу. Оно тыкалось ему под мышку, в пах, терлось лысой головой о ноздри, влекомое теплом его дыхания.
   Утром ему стало хуже. Он дрожал в своей грязевой постели, пока не взошло спасительное солнце, а потом лежал под его лучами, как холоднокровное животное, как вытащенный на сушу аллигатор, и кровь у него в жилах кипела. На этот раз лихорадка унесла его в Киото, он был маленьким мальчиком, держащимся за руку бабушки, и они пробирались в пятницу вечером сквозь праздничную толпу на улице Каварамати. Сверкали неоновые вывески, упоительно пахло пельменями гедза, лапшой соба, сладким жареным угрем, всюду толпились люди. Оба-сан вела его туда, где они должны были встретиться с дедушкой и вместе отправиться праздновать день рождения Хиро, его шестилетие. Сначала они закажут удон и тэмпуру в заведении у тетушки Окубо, а от нее перейдут в кофейню за углом, и там ему купят американские сладости — шоколадный пломбир с вафлями и фруктовый салат со взбитыми сливками. Свободную левую руку счастливец Хиро просунул за ремешок новой бейсбольной рукавицы, на ней по кожаной поверхности было слитными американскими буквами оттиснуто имя Регги Джексона. Салон игровых автоматов. «Оба-сан, пожалуйста, позволь мне поиграть, ну только один раз!» — он стал тянуть ее за руку, поскользнулся и налетел на проходящую женщину, старуху, одетую не по-западному, а в кимоно и пояс оби. Она смерила его свирепым взглядом. «Сумимасэн, — сказал он и низко поклонился. — Извините меня, пожалуйста». И оба-сан от себя добавила, рассыпавшись в извинениях. Но старуха вперила в него черные злые глаза, а потом прошипела: «Гайдзин» — и пошла было своей дорогой. Хиро полоснуло обидой, как уксусом по открытой ранке, он забылся и ухватил ее за широкий рукав кимоно. «Америкадзин дэсу, — произнес он с вызовом. — Я — американец».
   Да только он не был американцем, ни тогда, ни теперь. Он видел ненависть в их глазах. Хиро поднялся со своего грязевого ложа. Пот жег ему виски. Где та бутыль с апельсиновой газировкой, которую ему оставили Джефкоуты? Раздавлена бессмысленным немым весом водяного чудовища, всползшего на платформу, динозавра, который и есть Америка. Хиро видел, как из-под бородавчатого брюха сочилась желтая влага, не то моча, не то бледная, разжиженная кровь. Но это была не кровь, а апельсиновый газированный напиток, и сейчас Хиро так его хотелось! Пот разъедал глаза, от жара спеклось горло, жажда не давала дышать. Он стоял, дурея, и видел со всех сторон вокруг себя воду, целый океан, целую планету воды. Наконец он наклонился и, хорошо понимая, что этого нельзя, что будет только хуже, принялся ее пить, и пил, пил, пока не забулькало уже прямо в глотке.
   Позже, за полдень, на западе стали громоздиться тучи, и голые белые клубы посерели, засквозили синевой, померкли дочерна. Небо отступило, солнце растеклось и пропало. Поднялся ветер, не сильный, но ровный и принес с собой запахи моря. Хиро, испытывая боль в каждом суставе, весь искусанный, изодранный и обгорелый — как бы его не спутали теперь с негром, — лежал на грязи, и она принимала его форму: миской прогибалась под головой, двумя ложками под плечами, текучими углублениями — под непрерывно дрожащими отощавшими ягодицами и ляжками. Собирался дождь, а за ним — новая ночь, холод, сырость, трясучка, и жар, и меч в кишках, но у Хиро не было сил тронуться с места. Да и что он будет делать? Поставит водонепроницаемую палатку и заберется в пуховый спальник? Разведет огонь в чугунной жаровне и поджарит чизбургер на добела раскаленных угольных брикетах? Сон, всего только сон. Хиро смотрел, как кучкуются, расходятся и снова кучкуются облака, смотрел, смотрел, а потом глаза его закрылись.
   Он снова был в Киото, одиннадцатилетний — мужчина, говорил одзи-сан. Бабушка ушла на работу, а Хиро с дедушкой смотрели по телевизору американский фильм про собаку колли с доблестной харой, эта собака уже которую неделю аккуратными получасовыми порциями спасала желтоволосого мальчика от несчетных ужасных напастей. «Дедушка, — попросил Хиро, — расскажи мне о моей маме». Ноги у дедушки под складками юкаты были тощие, как штакетины забора. Они с внуком сидели рядышком на застланном циновками полу. Вдоль стен стояли в два яруса шкафчики, плотно набитые одеждой, мылом, нитками, зеркальцами, гребнями и разными другими хозяйственными принадлежностями. «Нечего рассказывать», — пожал плечами дедушка. «Она умерла», — сказал Хиро.
   Дед пригляделся к нему. На экране телевизора длинной извивающейся очередью выстроились на пляже по пояс голые белокожие мужчины, они держат каждый кружку пива «Кирин» и все синхронно подносят их ко рту.
   «Она умерла», — подтвердил он.
   А потом, потому, что Хиро уже стал мужчиной, и потому, что телевизор отбрасывал на стену бегучие тени, и потому, что подошла старость и надо было выговориться, дед рассказал мальчику все, не умалчивая подробностей.
   Сакурако оказалась неудачницей. Какой-то демон завладел ею, и она бросила учение, пренебрегла возможностью выйти прилично замуж, обзавестись семьей, пренебрегла любовью и уважением родителей, и все — ради иностранной музыки, а потом и иностранного мужа. Он был хиппи. Американец. Когда он ее бросил, что дед заранее предвидел, она погрузилась в порок еще худший, чем межрасовый брак, чем нож в спину своей семье. Стала «девушкой в баре», «мама-сан» для сотни мужчин. Когда она вела за руль свой велосипед по улицам старого Киото и за спиной у нее был привязан полукровка-младенец, люди останавливались и смотрели ей вслед. Она была обречена и понимала это. Хуже, обречено было и дитя ее. Малыш был каппа, гайдзин, навсегда отверженный. Единственным спасением для нее было бы уехать в Америку, разыскать Догго и жить среди американских хиппи в безнадежном и беспредельном позоре. Но у нее не было ни денег, ни паспорта, ни сведений о ее инородце-муже. Она попыталась вернуться домой. Дед запер перед нею дверь.
   Одиннадцатилетний Хиро, коротко стриженный, с глазами-бусинами, сидел как завороженный. Телевизор что-то говорил ему, но он не слушал. Это он был каппа. Он обречен.
   «И тогда, — продолжал рассказ одзи-сан, — тогда однажды ночью она сделала то, что должна была сделать». Хиро в тот же миг понял, о чем он говорит, это знание кануло в его кровь, как камень в пруд, и раз навсегда затопило зыбкую постройку бабушкиной лжи. Его мать не умерла от какой-то неопределенной — всегда неопределенной, безымянной — болезни. Нет. Она убила себя своей рукой. Но потрясение от этого знания было лишь слабым всплеском в сравнении с бурей дальнейшего открытия: она попыталась взять с собой и его, Хиро, попыталась совершить ояко-синдзю, самоубийство матери с ребенком; но потерпела неудачу даже в этом. Он знает сад у Хэйанского храма? — спросил дедушка.
   Хиро отлично знал этот сад, бабушка водила его туда кормить карпов в пруду и любоваться скульптурным совершенством природы. Рты — дед рассказывал, а Хиро вспомнил их рты, высовывавшиеся из воды.
   А мост?
   Хиро кивнул.
   Однажды вечером, очень поздно — ее одолевала бессонница, рожденная стыдом, — Сакурако вернулась к себе из бара пьяная и примотала к спине своего младенца. Ворота храма были заперты, бритоголовые монахи давно спали. Она приставила к стене велосипед и перелезла в сад. В темноте нашла дорогу к крытому мосту, сняла со спины и оставила ребенка. Обезумев, проклиная себя прерывающимся шепотом, спустилась обратно на дорожку и выкопала из земли живописный камень, положенный у обочины, выкопала одними ногтями, и камешки вокруг окрасились кровью. А потом вкатила его на мост, напрягаясь, толкая, пиная его и ударяя по нему кулаками. Наконец ей удалось втащить камень на то место, где лежал и спал ребенок Хиро. Последним сверхчеловеческим усилием она подняла камень на перила моста, всунула его за пазуху своего нарядного кимоно, прижала к себе ребенка и отдалась неумолимому действию силы тяжести и зову преобразующей черной воды.
   Вода. Хиро проснулся и ощутил ее на своем лице, шел дождь. Его мать погибла, а он остался жив, от удара о воду он вылетел из ее рук и оказался в тине у берега, в той же самой тине, что и сейчас, раскричался отчаянно, и на его крик прибежали бритоголовые монахи. Он попытался сесть. Просверк молнии разодрал небо. Дождь просеялся на водную гладь свинцовыми пулями, взбивая пену, барабаня по его грязевой постели. Монахи, подумал он, когда они нужны, разве их дождешься? И рассмеялся сипло, бредящий, больной, голодный и загнанный, он смеялся, как школьник на субботнем дневном представлении.
   Но что это? Там, за деревьями, за шумом грозы? Голос. Человеческий голос. Гром раскатывался по небу, жестокий и злобный. Искрила молния. Но вот он, вот он опять. Ему знаком этот голос. Ведь это же… это же…
   — Хиро, Хиро Танака, ты меня слышишь? Это Рут. Я — хочу — помочь тебе! Помочь мне.
   — Хиро. Послушай меня. Я — хочу — помочь тебе!
   Это же… это — его мать, его хаха, мама!
   Он вскочил, дождь струился по его лицу, изодранная майка с дурацкой смеющейся рожей болталась, перекрученная, на животе.
   — Мама! — закричал Хиро. — Мама! Молчание, глубокое, выжидательное молчание отозвалось по всему болоту, не заглушенное бурей.
   — Хиро? — позвал голос, раздаваясь отовсюду, раздаваясь ниоткуда, вездесущий ангельский голос.
   — Хаха, хаха! — кричал и кричал Хиро. Он уже совсем задохнулся и дрожал от холода, в мозгу у него что-то зациклилось, и во всем языке осталось одно только это слово. И вот он увидел: как во сне, разрывая пелену тумана, выплыла большая лодка, направляясь прямо к нему, на носу — белое встревоженное лицо его матери — это она наконец явилась за ним, — а за ней, сзади и чуть сбоку, пригнувшись, — волосатый, бородатый хиппи, Хиро узнал его лицо, это Догго, да-да, Догго, его родной американский отец.
   Он стоял под дождем и звал их, звал до хрипоты, звал маму, звал папу.


Часть III. Порт Саванна



Журналистика
   Стоял ясный полдень, теплый без духоты, и в воздухе чувствовалась та благодатная сухость, которой славится Саванна. Была уже середина сентября, одно время года неохотно уступало место другому, бесконечные кипяще-влажные летние дни сменялись днями, полными мягкой задумчивости, днями долгого роскошного бабьего лета, которое будет теснить осеннее ненастье до самой календарной зимы. Рут распаковывала вещи, искала вешалки для платьев, отрывала ярлыки от нового итальянского полупальто с расширенными проймами и большими пуговицами, от обалденного белого костюма с черным рисунком, составленным плавными параболами и острыми треугольниками. Саксби окрестил его рыбьим костюмом. «Рыбий?» — переспросила она, гордо держа перед ним юбку в руках. Дело происходило в ее спальне в «Танатопсисе», она стояла в лифчике и трусиках, демонстрируя ему обновки. «Это же чешуя, детка>>, — сказал он, вложив в последнее слово всю беспечную фривольность диск-жокея. „Ты и вправду, кроме рыб, ни о чем думать не можешь“, — заметила она, а он в ответ: „Нет, сейчас я как раз кое о чем другом думаю“, — а она ему: „Жду доказательств“, — и юбка упала из ее рук па пол.
   Но теперь она была в Саванне, приехала на неделю погостить в светлом, со сводчатыми окнами и сверкающей полированной мебелью доме Дэйва и Рикки Фортуновых, доме, который мелькал на страницах «Аркитекчерел дайджест» и «Нью-Йорк тайме мэгэзин». Дэйв был приятелем ее отца еще по студенческим годам на юридическом и, приезжая по делам в Лос-Анджелес, частенько у них останавливался, так что Рут знала его с детства. Дом Фортуновых был расположен не ахти как удобно, целых полчаса на такси до больницы, где медленно поправлялся Хиро — под охраной, отказываясь говорить и с репортерами, и с полицией, и с пятнистым мучителем из иммиграционного ведомства; но этот дом обладал одним очевидным преимуществом, а именно бесплатностью проживания. Гостиница встала бы ей минимум в шестьдесят-семьдесят долларов в сутки плюс кормежка — такие траты она не может себе позволить. Пока.
   Она задержалась перед зеркалом, раздумывая, не подкрасить ли волосы прежде, чем ехать в больницу. Это подчеркнет ее загар — кстати, и новый костюм будет лучше смотреться. Снаружи, за стеклянными створчатыми дверями, ведущими во дворик, лежало светлое полотно бассейна, а за ним тесно росли олеандры и стояли бегонии в горшках, тенью своей скрадывая игру солнечных бликов. Она пожалела, что рядом нет Саксби, — он остался дома, в «Танатопсисе», ждет ее возвращения и нарадоваться не может на свои аквариумы и прочие емкости, кишащие бледными рыбками, размерами и цветом похожими на ластики. Когда она уезжала в Саванну, он, напялив желтую каску, наблюдал за работами по углублению декоративного пруда, где в будущем должны жить его карликовые рыбки и их счастливое потомство. Он помахал ей вслед, и на лице его в этот миг было написано полнейшее блаженство.
   Рут выкинула ярлыки в мусорную корзину и пошла вешать пальто в шкаф. Оно было кирпично-красного цвета — не неоново-красного, не огненно-красного, не цвета «привет, мы, кажется, знакомы», — его оттенок был более сдержанным и напряженным. Зрелый оттенок. В течение прошлой недели с ней произошла перемена, которая заставила ее выбирать не такие кричащие цвета, как раньше, перемена, из-за которой она, собственно, и приехала сюда, в Саванну, заняв предварительно у отца полторы тысячи долларов на три новых костюма, две сумочки, пару глубоко открытых (но не легкомысленных) лодочек из змеиной кожи и итальянское пальто. А означало это вот что: она теперь журналистка. Работает по договору. Само собой, литература навсегда останется ее первой любовью, ее истинной профессией, и когда-нибудь она в нее вернется — не когда-нибудь, а скоро, — но сейчас она получила предложение, от которого невозможно отказаться.
   А началось все с Хиро. Началось в то мрачное утро, когда ей пришлось поишачить на Иммиграционную службу, в то утро, что наступило после наихудшего в ее жизни вечера. Ничто в тот вечер не могло ее утешить. Ее чтение стало бедствием, катастрофой, ненасытной воронкой насмешки на все времена, пока будет стоять «Танатопсис», и, как нарочно, именно Джейн Шайн вбила в крышку гроба последний гвоздь. Сэнди потом из кожи лез, чтобы ее развлечь, Ирвинг был внимателен, как никогда, но она чувствовала, что весь ее мир рассыпался в прах. Хуже: все, что ей теперь осталось в жизни, — это гнев Саксби, холодность Септимы и презрение незнакомых шерифов, пятнистого Эберкорна и его отвратительного маленького подручного. Она отправилась спать после первого же коктейля, сопровождаемая похоронными взглядами колонистов, темнота сомкнулась вокруг нее, и она рухнула в сон, как в бездонный колодец.
   А наутро было болото. И Саксби. Он был зол, возмущен, обижен, в его глазах читались гнев и горечь. Они встретились у дверей мотеля «Веселые мормышки», и она кинулась ему на грудь, как солдатская невеста, под взглядами Оуэна и загорелого пузатого коротышки в трактористской кепочке. Надо было спешить, полицейские ждали, в покинутых ведрах чахли карликовые рыбки, но она не могла противиться соблазну войти в роль. Она унижена и не понята, полна самопожертвования и отваги, добровольно отдает себя во вражьи руки ради свободы любимого человека… Вдобавок выполняет гуманную миссию, бросается в самую бездну, сражается с комарами, змеями, карликовыми рыбами и бог знает чем еще, чтобы спасти несчастного, сбитого с толку японского мальчика. От невыносимой сложности жизни на глаза навернулись слезы.
   — Пять минут удели мне, Сакс, — прошептала она. — Больше ни о чем не прошу. Пять минут наедине.
   Он явно колебался. В глазах у него отражались одни рыбы — нет, что-то еще было помимо них, жесткое и мстительное. Но все же взял ее за руку, отвел в свою комнату и резко захлопнул дверь.
   Для любви момент был неподходящий, хотя внутреннее движение такое было — легкий непроизвольный спазм, чуть заметное ускорение пульса. Она положила голову ему на грудь и дала волю слезам. Снова и снова заверяла его, что этот эпизод с Хиро — чепуха, невинная шалость, ошибка, что она просто хотела вставить парнишку в рассказ, что у нее и в мыслях не было помочь ему удрать в багажнике машины. Саксби должен ей верить. Ты веришь мне, ну скажи, что веришь.
   Три часа в окружной тюрьме не улучшили его настроения, но он был так поглощен своими рыбами, что не мог ни на чем сосредоточиться дольше, чем на одно мгновение. Они же там остались, его альбиносы, в пластмассовых ведрах, совершенно беззащитные. Любой ценой надо до них добраться, а о прочем можно потом подумать.
   — Я тебе верю, — сказал он.
   И вот они вместе едут к болоту в «мерседесе», а Оуэн в своей «мазде» за ними следом. Рука Саксби даже не держит руль, а свободно на нем лежит, радио орет, и он понемногу отходит, уже пустился в рассуждения о рыбах, сетях, аквариумах, и Рут стала думать, что все, обошлось. Когда доехали, Эберкорн и Турко их уже ждали, а с ними — местный шериф, сотни две обуглившихся на солнце зевак с трейлерами, прохладительными напитками и дымящимся мясом на вертелах, да еще толпа репортеров — лезут прямо на Рут с микрофонами наголо и блокнотами машут. «И все это из-за бедного Хиро? — подумала она, и вот оно, первое шевеление, росток, зародыш: „И из-за меня?“ Она поправила волосы, сделала ради фотографов сосредоточенное, целеустремленное лицо. Посыпались вопросы. Вы приехали, чтобы спасти Хиро Танаку? Правда ли, что у вас с ним роман? Он действительно так опасен? Эта-то роль была как раз по ней.
   — Заявлений не будет, — бросила она и двинулась вперед крупными, уверенными шагами, полицейский кордон расступился, и репортеры разлетелись во все стороны, как мухи.
   Не успев и глазом моргнуть, она уже стояла лицом к лицу с Турко и Эберкорном. Рут почувствовала, как Саксби напрягся, и сжала его руку и он ответил пожатием. Эберкорн выступил чуть вперед, его лоскутное лицо и крашеные волосы не были видны из-под широких полей нелепейшей шляпы — таких шляп она и не видела нигде, кроме как в цирке. Он возвышался над толпой на целую голову.
   — Очень хорошо, что вы смогли приехать, — сказал он недружелюбно. — Лодка вон там.
   Она легонько поцеловала Сакса — поцелуй сопровождался щелканьем и вспышками фотоаппаратов из-за полицейского кордона — и двинулась за Эберкорном.
   И вот болото. Ох уж это болото. Перво-наперво запах — вонь стояла, как на задворках рыбного базара. Потом насекомые, тучи всяких тварей всевозможных сортов и повадок плюс притаившиеся на деревьях змеи и пузырящаяся пена на воде. Она перевела взгляд с мутной поверхности на невообразимые прибрежные заросли, потом на осенявшие их призрачные деревья, и еще деревья, и так далее до самого горизонта-и вспомнила виденную когда-то диораму, изображавшую динозавров в лучшую их пору. Но то была диорама в прохладном, сумрачном, стерильном музее, и деревья были не настоящие, а нарисованные.
   А потом мужчина, которого она вначале и не заметила, помог ей влезть в лодку — чисто выбритый, не молодой, не старый, в бейсбольной кепочке с прикрепленными к козырьку солнечными очками. Она прошла на нос, где был укреплен громкоговоритель — с такими любят разъезжать по улицам политики местного значения, — а мужчина в кепочке, забравшись на корму, занялся мотором. Лодка была широкая и длинная, с плоским дном и казалась надежной и устойчивой. Пока Эберкорн устраивался посередине, а Турко в своем костюме покорителя джунглей садился прямо позади нее, она, не оборачиваясь, смотрела вперед. Мотор закашлял, зачихал, потом взревел, и они отчалили.
   К одиннадцати она охрипла, обгорела, изошла потом, изнемогла от жажды, и на ней живого места не осталось от укусов. Едва она умолкала, чтобы перевести дыхание, глотнуть воды, как ее тут же понукал противный голос Турко:
   — Нажмите, нажмите еще, не молчите — говорю вам, получится, ведь знаю я этих людей, знаю.
   Это, конечно, была его идея, сразу ясно, из одной идиотской серии со звукоаппаратурой и модной одежкой. Она не отвечала ему и не смотрела в его сторону, даже головы ни разу не повернула, но кричала без умолку — ради Саксби, ради Септимы, ради самой себя и ради Хиро кричала, пока совсем не лишилась голоса.
   Часам к четырем небо стало затягивать — собиралась гроза. Эберкорн и человек в кепочке — Уатт или вроде того, он работал в команде шерифа — решили было закругляться, но Турко и слышать об этом не хотел. Весь как сжатый кулак, лицо темное, злое. Один голос чего стоил — чистая патология.
   — Я носом, носом его чую, — шипел он. — Знаю, что он тут. — И командовал: — Нажмите, нажмите, черт побери!
   Рут покорно подносила к губам микрофон и выкликала имя Хиро, вновь и вновь, хотя знала, что это нелепая, безнадежная затея — с таким же успехом можно было очаровывать насекомых Донной Саммер.
   — Хиро! — кричала она древесным лягушкам и черепахам, птицам, медведям и немым неотличимым друг от друга деревьям. — Хиро!
   Мошкара забивалась ей в горло, лезла в нос. Она не перестала вопить, даже когда разразилась гроза, когда струи дождя заплясали по их спинам, как плети. И вдруг Турко, вцепившись в ее руку, приказал молчать — и да, вот он, тонкий и жалобный, далекий, еле слышный в шуме дождя крик поражения и покорности:
   — Хаха! Хаха/Хаха! Хиро выбежал навстречу лодке, выбежал самозабвенно, как мальчик бежит к маме с детской площадки, весь в грязи, каждая клеточка тела кровоточит, одежда висит лохмотьями, из-под ног брызжет илистая жижа.
   — Хаха!Хаха! — вопил он. — Ока-сан! Ока-сан!
   Он сошел с ума, обезумел, она видела это ясно, видела по его лицу и по диким выпученным глазам. Турко затаился у нее за спиной, как паук, а Хиро бежал к ней, раскинув руки, спотыкаясь, поднимая брызги, и в эту минуту все в мире исчезло для нее, все, кроме несчастного измученного мальчика, ее мальчика, которого она прятала, кормила и любила, и она опять позвала его по имени:
   — Хиро! — но теперь, в первый раз за весь день, она вложила в этот зов душу.
   Дождь не утихал. Кругом жужжала и тошнотворно пахла болотная жизнь. И вот Турко впивается в него, как злобный кровосос, душит, валит лицом в воду, скручивает руки до хруста. Потом его перекинули через борт, как пойманную рыбу, бросили на дно лицом вверх, и возбуждение его иссякло — он лежал еле живой, запрокинув голову, больные желтые глаза бессмысленно плавали. Ей и дотронуться до него не дали. А как она хотела приголубить его, положить его голову себе на колени — но нет, не пустили. Она тогда потеряла самообладание, на миг только, попыталась отпихнуть Турко, обругала его, но он так на нее посмотрел, что у нее екнуло сердце. Он и пальцем ее не тронул на этот раз, но его лицо в ту секунду врезалось ей в память навечно — словно его удерживала одна-единственная тонкая прядка почти уже перетертого каната. Всю дорогу до пристани она сидела как каменная, глядя в никуда, дождь хлестал по ней, и она чувствовала себя беспомощной и поруганной, чувствовала себя предательницей.
   Это была низшая точка.
   Но когда они причалили, когда толпа надавила и прорвала хилую цепочку полицейских, когда всем не терпелось увидеть Хиро Танаку, этого иностранца, беглеца и головореза, когда на всех загорелых незамысловатых физиономиях, во всех неподвижных бледных глазах читалось предвкушение сцены ярости и безумия, когда репортеров охватило форменное неистовство и даже полицейским стоило больших внутренних усилий, стиснув в зубах жвачку, сохранять самообладание, — вот тогда маятник пошел вверх. Со всех сторон на них лезли люди. Полицейские таранили толпу, расчищая прибывшим путь, освобождая дорогу для «скорой помощи», для одетых в белое санитаров с их быстрыми, уверенными движениями, а дождь все лил, и лил, и лил. Включилась мигалка, завыла сирена, и машина тронулась, оставив в полуобморочном мозгу Рут образ простертого на носилках Хиро и мрачно нависшего над ним вампира — Турко. Ей дали пять минут, и в тумане она с трудом добралась до дамской комнаты в туристическом центре, где смыла с лица месиво из пота и комаров, повязала на голову косынку, которую ей дала работница заповедника, и вышла в вестибюль им навстречу.
   Тогда, только тогда ощутила она весь масштаб этой истории. И всю важность своей роли в ней. И то, что многие обстоятельства, кроме нее, никому не известны. Ни Джессика Макклюр, ни женщина в океане не идут с этим ни в какое сравнение, это сенсация дня, и в сердцевине ее — она сама. Ей совали микрофоны, ее слепили вспышки фотоаппаратов, а она знала, что вот она, ее история, не какой-то худосочный рассказ, не вымученные поиски смутной художественной правды, а настоящая, жесткая, крутая, взятая из подлинной жизни история, и она, Рут, — ее героиня. Это был взрыв, ослепительная вспышка прозрения.