И вот допрыгался. НИВОБ, подумать только! Эберкорн вздохнул. Он-то предвкушал долгое спокойное утро с новым романом Ле Карре и дымящимся кофейником. Никаких дел, разве что послушать, как стучит машинка в приемной, где девочки печатают визу какому-нибудь случайно забредшему иностранному студенту и сплетничают шепотом о половой жизни дальних знакомых. И надо же, такое свинство. Эберкорн уныло придвинулся к столу, зажег сигарету и запросил у компьютера дополнительной информации. По дисплею тут же побежали строки:
   Хиро Танака. Гражданин Японии. Родился в Киото 12.6.70.

   Мать — Сакурако Танака, умерла 24.12.70. Отец неизвестен.

   Последний известный адрес — квартира бабки Вакако Танака. 74-й квартал Ямадзато, район Нака, город Иокогама.

   Вооружен, опасен и буен. Населению острова Тьюпело (центральная Джорджия) рекомендовано проявлять повышенную осторожность. Сбежал из корабельного карцера, напал на офицеров японского сухогруза «Токати-мару» 20 июля в 13.00. Неспровоцированное нападение на свидетелей Саксби Лайтса и Рут Дершовиц. Пострадавший Олмстед Уайт — ожоги первой степени.

   Поджог дома. Дом сгорел дотла.

   Господи, он еще и дома поджигает! Новости хуже некуда. Просто кошмар. Это псих, террорист какой-то, японский Мэнсон. Чем дальше в лес, тем больше дров. Парень в розыске всего неделю, а, если верить компьютеру, его видели повсюду: и в проливе, и в деревне Свинячий Лог, и на виллах. Он выскакивает из зарослей, пугает старушек, выводит из себя ветеранов и охотников, которые целые дни палят из ружей по всему острову. Обругал последними словами людей в магазине, стащил в доме творчества с бельевой веревки три пары дамских трусов, унес с веранды миску у собаки самого шерифа. Надо положить этому конец. Дет-леф Эберкорн знал, в чем состоят его обязанности.
   Но у него не было ни малейшего опыта в подобных делах. Двенадцать лет он рыскал по лос-анджелесским подпольным мастерским и гонялся по заплеванным кухням Чайнатауна за юркими поварятами. Что он знал про болота и леса, да и вообще про штат Джорджия? Поймать преступника — компетенция местных властей, это само собой, но ему, сотруднику Иммиграционной службы, полагалось играть роль эксперта, то есть разработать план захвата, давать консультации. Консультации, ха-ха! Да он с трудом понимал тарабарщину, которую они там считают английским языком. И с японцами дела ему иметь не приходилось. С тонгийцами — сколько угодно. С эквадорцами, тибетцами, либерийцами, бантустанцами, пакистанцами, даяками — с кем угодно, только не с японцами. Они никогда не проникали в Америку нелегально. Зачем им это нужно? Ведь по их убеждению, в Японии есть все то же, да еще многое сверх того. Японцы, конечно, приезжали — управлять заводами, открывать банки, но это все происходило по другой линии, на самом что ни на есть высоком уровне. А на высоком уровне Детлеф Эберкорн не работал.
   Плевать. Нелегал есть нелегал, и Детлеф будет в полном дерьме, если не сумеет его поймать.
   Когда он вышел на автостоянку, полило как из ведра. Естественно, уж если не везет, то во всем. Шины у старого грязно-коричневого «датсана» лысые, как дыни, дворники ни к черту не годятся. Поездочка предстояла та еще.
   А ведь еще нужно заглянуть домой, запихнуть в дорожную сумку смену белья, зубную щетку, сверхплотный солнцезащитный тент, каламиновый лосьон, противозмеиную сыворотку, извлечь из кладовки болотные сапоги и дождевик, а потом отправиться на поиски какой-то вьетнамской лавки. Наверное, в этом заторможенном, табакожующем, забытом богом штате всего одна вьетнамская лавка и есть, улица Де Лессепса, поворот на Скидавэй. Там будет ждать Льюис Турко, бывший фэбээровец, иногда подрабатывавший на спецзаданиях. Турко в свое время жил на Борнео, Окинаве и островах Прибылова. Он поможет выследить чокнутого япошку в джунглях Тьюпело. Вернее, пусть выслеживает в одиночестве, а Детлеф тем временем засядет в мотеле с парой ящиков пива и Джоном Ле Карре. Тем более по телевизору будут транслировать матч между «Ловкачами» и «Храбрецами».
   Рубашку было не жалко, она и так вымокла от пота, но столь яростного тайфуна Детлеф все же не ожидал. Пока он добежал до машины и открыл дверцу, на нем сухой нитки не осталось, даже резинка от трусов и та промокла. Включать двигатель смысла не было — все равно с такими дворниками под ливнем далеко не уедешь. Идея бежать через всю стоянку назад в контору тоже не импонировала. Только выставишь себя кретином перед Джинджер и остальными девочками, не говоря уж о начальстве иммиграционного ведомства. Чиновники и так относились к людям его профессии весьма брезгливо. Для них он и сам немногим отличался от какого-нибудь бродяги, клянчащего вид на жительство.
   Пришлось пережидать непогоду в автомобиле. Даже приемник включить Детлеф не мог — боялся посадить аккумулятор. Просто сидел и кипел от бешенства, проклиная последними словами поганого япошку. Этого сукиного сына Эберкорн уже успел возненавидеть всей душой. Хорошо бы гаденыша поскорее отловили, обваляли в смоле и перьях, упаковали в коробку и отослали домой, в Нагасаки или откуда он там. По крыше тысячью сердитых кулачков молотил дождь.
   В результате Детлеф на целый час опоздал на встречу с Турко, с которым прежде знаком не был — только один раз, в этот же день утром, разговаривал по телефону. Опоздание произошло еще и потому, что после заезда домой (кроме болотных сапог, надо было прихватить диктофон, блокноты и много всякого другого) Эберкорн никак не мог отыскать пресловутую вьетнамскую лавку. Он перебрался в Саванну лишь полгода назад, дорожный атлас всегда казался ему китайской грамотой, а чертов город состоял сплошь из улочек с односторонним движением и старых площадей с движением круговым, причем похожих друг на друга как две капли воды. Улицу Де Лессепса он в конце концов нашел, но никакой вьетнамской лавки там не обнаружил (потом выяснилось, что она приютилась в дальнем конце глухого переулка). Раз двадцать Детлеф прокурсировал по улице взад и вперед, и все впустую. Тогда он затормозил на светофоре рядом с грузовичком, за рулем которого сидел красномордый абориген, и знаком попросил того опустить стекло. Воздух терпко пах свежими устрицами, морским илом, рыбными очистками и чем-то еще менее благоуханным; дождь не унимался.
   — Где тут магазин Тран Ван Дука, не знаете? — проорал Эберкорн.
   Красномордый наклонился поближе. Теперь Детлеф мог рассмотреть его как следует. В костюме, жидкие белесые волосы расчесаны на прямой пробор, сам пузатый, нос картошкой — этакий морж, которого шутки ради вытащили из родной стихии и впихнули в тесную кабинку мини-грузовика. Абориген с жутким местным акцентом пророкотал в ответ нечто невразумительное: «Давай Джон» или что-то в этом роде.
   — Извините, не понял, — просиял своей знаменитой обаятельной улыбкой Детлеф. Улыбку эту он в нужную минуту умел нацеплять, как галстук. — В каком смысле «давай Джон»?
   Красномордый посмотрел на него, как на идиота. Над асфальтом клубился пар.
   — Да — вот — же — он! — повторил абориген и ткнул мясистым пальцем в торчавшую на самом видном месте над въездом в переулок желто-красную вывеску «Тран Ван Дук». Тут зажегся зеленый, и грузовичок уехал.
   Лавка оказалась совсем-совсем маленькой, два прилавка с небрежно расставленными банками вдоль стен морозилки, запах еще похуже, чем на провонявшей рыбой улице. Эберкорн огляделся по сторонам и увидел два сморщенных азиатских лица неопределенного возраста, взиравших на него с явным ужасом. Вокруг громоздились баночки с маринадами и соленьями, прозрачные пакеты с мороженой рыбешкой весьма странного вида, коробочки со специями, бутылочки с соусами и всякая прочая дребедень, которую ни один нормальный человек покупать не станет. Эберкорн в Калифорнии сотни раз обыскивал подобные лавчонки и мог заранее сказать: у этих двоих за прилавком вид на жительство есть, а у тех двадцати, что прячутся в подвале, его нет. Кроме того, на одной торговле соусом для рыбы всю эту ораву не прокормишь, наверняка есть делишки и поинтереснее. Однако в данный момент все это его не касалось.
   — Я ищу Льюиса Турко, — объяснил он.
   Ничего. Ноль реакции. С тем же успехом он мог произнести эти слова про себя, пропеть их, прохрипеть, просипеть. Для парочки за прилавком он был вроде собаки или обезьяны, они и ухом не повели. Стояли затаив дыхание, даже не моргали.
   — Лыоис Турко, — повторил Детлеф. — Лью-ис Тур-ко.
   — Салют, — раздался голос откуда-то сзади. Из неприметной дверки в дальнем углу, отделенной занавеской из бус, появился мужчина в камуфляжном костюме. Маленького роста (пять футов и пять дюймов, предположил Эберкорн), с совершенно невыразительным лицом. Плечи слишком широкие для такого коротышки, грудь и бицепсы как у тяжелоатлета. Плюс к этому борода и длинные сальные волосы, стянутые сзади кожаным ремешком.
   — Эберкорн, так? — спросил он.
   Детлеф Эберкорн вымахал под шесть с половиной футов, волосы стриг коротко и, несмотря на свои тридцать четыре года, сохранил узкобедрую мальчишескую фигуру. Он вообще мало изменился с тех пор, когда слыл звездой бейсбола в школьной команде своего родного городка Таусенд-Оукс, штат Калифорния.
   — Да, — улыбнулся Детлеф. — А вы Льюис Турко. Ответной улыбки он не дождался. Турко медленно прошел через лавку небрежной ковбойской походкой — большими шагами, широко расставляя ноги, словно карабкался по крутому склону. Перед стойкой резко остановился, повернулся к хозяевам и что-то залопотал. Эберкорн предположил, что это вьетнамский. Азиаты внезапно ожили, словно подключенные к электросети: мужчина нырнул под прилавок и извлек оттуда битком набитый армейский рюкзак, к которому были приторочены саперная лопатка, полицейская дубинка, пара наручников и еще несколько причудливых предметов, чье назначение осталось для Эберкорна загадкой; женщина же выложила на стойку целлофановый пакет с чем-то съестным — не то корешками, не то сушеным мясом.
   Чтоб разрядить паузу, Детлеф заметил:
   — Вот свинство, а?
   Он имел в виду и дождь, и штат Джорджия, и Иммиграционную службу, и полоумного поджигателя, сукиного сына япошку, который прячется где-то среди пиявок и сколопендр гнусного, сырого, безнадежно тоскливого острова Тьюпело.
   Турко не ответил. Он взвалил рюкзак на плечи, взял сверток с едой и окинул Эберкорна цепким взглядом.
   — Ну и ну, — сказал Турко после осмотра. — Что с тобой приключилось, приятель, — напалм, автомобильная катастрофа? Ведь не родился же ты таким на свет?
   Эберкорн вздрогнул. Всю жизнь ему задают этот вопрос, а он каждый раз дергается. А как тут не дергаться? Детлеф был симпатичным парнем, с отличной фигурой, красивым носом, мужественным подбородком, густыми, как у ребенка, волосами. Но бесцеремонный Турко попал в самое больное место. Сколько-нибудь воспитанный человек сделал бы вид, что ничего особенного не замечает. А именно — белых пятен на лице и руках Детлефа. Многие думали, что это экзема или следы ожогов. На самом деле все с Детлефом было в полном порядке — просто чуть меньше, чем нужно, пигмента в коже и волосах. Он родился альбиносом. Точнее, наполовину альбиносом. Кожа у него и так была очень светлая, а альбинизм, или витилиго, как его называют медики, пометил все тело, включая и волосы, белоснежными пятнами. Ну, волосы, конечно, Детлеф подкрашивал, а как быть с кожей? Все бы ничего, если б не лицо. Мальчиком Эберкорн ужасно от этого страдал — физиономия выглядела так, словно ее забрызгали белой краской. Вокруг правого глаза двухдюймовый овал, еще шесть ослепительных пятен на подбородке, носу и левом ухе. А глаза! Они были не голубые, не серые, не зеленые, не карие, а розовые, как у морской свинки или белой мыши. В начальной школе Детлеф звали Белком, а когда он подрос, окреп и стал подавать такие мячи, что противник валился с ног, прозвище сменилось на чуть более почтительное — Снежок. Но теперь Эберкорн стал взрослым, и все называли его только по имени, не иначе.
   Он побагровел от ярости, тем более что и вьетнамцы пялились на него во все глаза.
   — Тебе-то что? — процедил Детлеф, глядя Турко прямо в глаза. — Я наполовину альбинос, понял?
   Турко не стушевался. Он улыбнулся с видом человека, который не сделал ни одного неверного шага за всю свою жизнь. И ответил не сразу, выдержал паузу.
   — Да ладно, приятель, я не хотел тебя обидеть. Просто мне случалось встречать парней, которые угодили под напалмовую бомбежку собственной авиации. На войне такая фигня без конца случается. Представляешь, сбросили на своих это дерьмо, оно навроде клейкого бензина. Прицепится — не отдерешь. Если б я знал, что ты такой чувствительный…
   — Я не чувствительный, — отрезал Эберкорн, но голос у него предательски дрогнул.
   Затем они больше часа тряслись в автомобиле. Дворники впустую елозили по залитому дождем стеклу, и Эберкорн, еще не подозревавший о том, что придется три часа ждать парома на Тьюпело, а также о том, что на острове нет никаких мотелей, решил сменить гнев на милость. Как-никак с этим парнем ему предстоит вместе работать. К тому же всю грязную работу сделает Турко, пока он, Эберкорн, будет посиживать в мотеле, осуществляя общее руководство. Из динамиков доносилось едва слышное завывание какой-то кичовой песенки в стиле кантри. Детлеф решил нарушить молчание:
   — Слушай, я насчет этого японца. В Лос-Анджелесе нам никогда не приходилось иметь с ними дело. Какие у тебя соображения?
   Турко жевал нечто сучкообразное из пакета, которым снабдила его вьетнамка. Сучок был черный, жесткий и имел неаппетитный, какой-то очень чужой запах.
   — Плевое дельце, — ответил Турко, работая челюстями. — Про япошек надо уразуметь главное: это примитивнейшая нация на свете. Тупее просто не сыскать. Даже бирманцы рядом с ними — ух какие хитрецы. Япошки — как члены одной большой команды, этакий отряд бойскаутов. Каждый на своем месте, каждый вкалывает до одурения на благо своей расчудесной и совершенно уникальной родины. Они глубоко уверены, что чище их и лучше их в мире нет. Кроме японцев, в Японии никто жить не должен. Один что-нибудь напортачил — всю нацию посадил в лужу, так они считают.
   По ветровому стеклу хлестали струи дождя. Турко разглагольствовал, помахивая пахучим черным сучком.
   — Даже ихние бузотеры, бунтари, всякие там панки с оранжевыми волосами и в кожаных куртках — а таких в Японии немного, уж можешь мне поверить, — даже они общей картины не меняют. Знаешь, как эти отчаянные ребята развлекаются, как воюют с обществом и демонстрируют, насколько они крутые?
   Нет, Эберкорн этого не знал.
   — В субботу они собираются в токийском парке Ёеги, с часу дня до пятнадцати ноль-ноль, врубают свои дебильники и давай дергаться. Больше ничего. Только пляшут. Все как один. Я же говорю — примитивнейшая нация на свете.
   Какое-то время Эберкорн молча переваривал полученную информацию, пытаясь сообразить, можно ли ее использовать для дела — того самого дела, из-за которого он трясся в грозу по скользкой дороге в компании отставного поедателя сучков из ФБР. Детлефа тошнило от всей этой истории. Девяносто девять процентов нелегалов просто въезжают в Соединенные Штаты и бесследно растворяются. Берешь туристическую визу, а оказался в стране — ищи тебя потом свищи. Или, допустим, пересек границу под днищем автобуса, поболтался семестр в колледже и живешь себе всю оставшуюся жизнь за счет службы социального страхования. Просто цирк. Границы Америки — это дырявое решето, дуршлаг, забор с выломанными досками. Но стоит какому-нибудь придурку наследить, наступить на хвост честным гражданам, покупающим новые автомобили и внесенным в списки избирателей, как тут же гремит сигнал тревоги аж до самого Вашингтона. И тогда на сцене появляется Детлеф Эберкорн.
   — Э-э, так что же мы будем делать? Ведь япошки, то есть я хочу сказать японцы, иногда бывают жуткими фанатиками, так? Харакири, камикадзе, самураи и все такое.
   — Угу, я тоже хожу в кино. Но ты уж мне поверь — это примитивнейшая публика. Знаешь, как мы выловим этого шута горохового?
   Как раз об этом Детлеф не имел ни малейшего понятия. Ему-то казалось, что им придется здорово попотеть, раз даже местные пентюхи со своими охотничьими псами не сумели выследить преступника. Эберкорн вспомнил про японского солдата, которого нашли в пещере на Филиппинах через тридцать лет после войны. Солдат все еще воевал.
   — Нет, не знаю, — тихо ответил Детлеф. Турко мотнул головой на свой рюкзак.
   — Как ты думаешь, что у меня там? Здоровенный дебильник фирмы «Санъе». Ты такой махины еще не видел. Не динамики, а звери. Как врублю на полную, у них там в лесу все дятлы попадают. Я прихватил с собой пару кассет с музыкой «диско», Майкла Джексона, Донну Саммер и прочую лабуду. Усек? Найду сукиного сына не хуже, чем это делал во Вьетнаме в шестьдесят шестом, когда шел по следу. А потом поставлю эту хреновину на пенек и врублю на полную.
   Шутит он, что ли, подумал Эберкорн, не разберешь.
   Турко обернулся к нему и просиял ухмылкой, выставив напоказ почерневшие от сучка зубы.
   — Так-то, — сказал он, похлопывая по рюкзаку. — Я Братец Лис, а это мое смоляное чучелко.

 
Царица улья
   Из тяжелого сна без сновидений ее вырвал Оуэн: стук-стук-стук в дверь — почтительно, но отчетливо, и вкрадчивый шепот в щелочку:
   — Es la hora. — Рут с трудом разлепила веки. — Despiertese, senorita (Пора. Вставайте, сеньорита).
   Значит, сегодня у него испанский день. Это Рут кое-как сообразила, хотя голова после вчерашнего была тяжелая и похмельная. На каком бы языке Оуэн к ней сейчас ни взывал — испанском, норвежском или на наречье индейцев навахо, ей хотелось побыстрее провалиться обратно в сон.
   В будние дни Оуэн Беркстед начинал утренний обход тихих и сумрачных коридоров «Танатопсиса» ровно в 6.30, выполняя деликатную и рискованную задачу пробудить творцов от сонного забытья, не спугнув при этом их ночных грез. Для этой цели Оуэн прибегал к самым разным языкам планеты, в зависимости от настроения: певучим романским, так сладко звучащим в ранний час; грубоватым и деловитым германским; иногда даже к русскому. То это было «Guten Morgen, Fraulein, Ihre Arbeit erwartet Sie"(Доброе утро, фройляйн; ваша работа ожидает вас), то «Buon giorno, signorina, che bella giornata"(Здравствуйте, синьорина, какой чудесный день). Однажды даже попробовал по-японски: «Охайо годзаимас"(Доброе утро). Но больше этот эксперимент не повторял — боялся, что его резкий акцент слишком бесцеремонно вторгнется в сияющее царство художественных сновидений.
   — Да-да, — просипела Рут. — Я встаю.
   Сегодня у нее не хватило сил ответить в своей обычной манере: «Si, senor, muchas gracias-, yo me despierto"(Да, сеньор, большое спасибо; я встаю). Она поздно, слишком поздно легла и выпила слишком много виски.
   Шаги Оуэна прошелестели дальше по коридору, снова раздались стук и шепот: «Es la hora, es la hora"(Пора, пора).
   Рут закрыла глаза. Боль пульсировала с внутренней стороны век. Горло пересохло, в виски кто-то вбил по гвоздю, и еще ей нужно было пи-пи. Причем срочно. Но она опоздала: пучеглазая композиторша Клара Кляйншмидт заняла ванную комнату за углом, а туалет по ту сторону коридора оккупировал Ирвинг Таламус — вот-вот оттуда раздастся звон его могучей утренней струи.
   Но не мигрень и не естественная нужда выгнали Рут из кровати, нет-нет. Ее подняло чувство вины. Цельное, плодотворное, старомодное, переворачивающее душу. Она просто обязана встать. В конце концов она писатель, а писатели по утрам просыпаются и пишут. Ее враги (откуда ни возьмись, тут же рядом возник фантом Джейн Шайи с ее фальшивой, подлой, ненавистной скромненькой улыбочкой — так и передернуло от этого видения) наверняка уже вскочили, уселись к своим машинкам и компьютерам, знай строчат себе, чтобы обойти, словчить, узурпировать ее законные права в журналах «Харперс» и «Эсквайр», в издательствах , «Вайкинг», «Рэндом-хаус». Чувство вины — отличный стимул, когда работа идет хорошо, а с этим у Рут в последнее время все было в порядке.
   Переворот свершился в ту памятную ночь, когда она закатила в бильярдной сцену праведного негодования. Последствия дали себя знать не сразу. Собственно говоря, следующая неделя выдалась еще тягостнее первой. Тогда, по крайней мере, она могла оправдываться акклиматизацией. Теперь же изолированность и все усиливающуюся тоску списывать было не на что. Рут по-прежнему сидела за «столом молчания», насупленная и напряженная. Единственной отдушиной были вечера с Саксби. И все же что-то переменилось, в расположении светил созвездия Танатопсис произошла некая едва уловимая передислокация. Акции Рут поползли вверх. Во-первых, ее взял под свое крыло Ирвинг Таламус. Он обратил на нее свое августейшее внимание с той самой ночи, и его благосклонность, проявлявшаяся в иронических взглядах, подшучивании и подмигивании, стала для Рут надеждой и защитой. В начале третьей недели Таламус переманил ее от молчаливых к говорливым, и она утвердилась в их шумной, сплетничающей, сквернословящей компании в качестве его главного союзника. Теперь по утрам они, обмениваясь улыбочками и шуточками, вместе проходили через скорбную, унылую обитель молчания, где Лора Гробиан тихо меркла в тревожных глубинах своей пустоглазой увядающей красы, а Питер Ансерайн и его юные последователи аскетически хмурились над головоломными книжками. По ночам же Ирвинг Таламус приводил Рут в круг бодрствующих, и там она становилась самой собой, настоящей Ла Дершовиц, которая привыкла блистать, наносить и парировать удары, очаровывать, высмеивать, уничтожать и превозносить. Этими полуночными бдениями и объяснялись ежеутренние похмелья — и позавчера, и вчера, и сегодня, да и завтра наверняка тоже.
   Рут даже немножко жалела своих соперниц. После той исторической ночи они, можно сказать, сошли с дистанции. Наверное, Айна Содерборд была по-своему привлекательна — если кому-то нравятся толстомясые, грудастые блондинки с белесыми бровками, — но она ютилась где-то на периферии, в межпланетном пространстве и к тому же выбрала себе невыигрышную роль туповатой, косноязычной, слегка пришепетывающей инженю. Клару Кляйншмидт губила чрезмерная серьезность. Кроме того, от нее исходил кисловатый, неистребимый запах буржуазности — передающихся по наследству кружев, сундуков с приданым и несимпатичных смертей от старости — в кресле-качалке перед телевизором. Что до панк-скульпторши, Регины Макинтайр, которая, как выведала Рут, была продуктом частного пансиона и колледжа для девушек из состоятельных семей, то эта особа вообще не раскрывала рта, снедаемая лютой ненавистью к самой себе, разве что изрыгнет нечто ядовито-саркастическое. Ее стиль был рассчитан главным образом на облаченных в черную кожу собратьев-панков, к каковым вряд ли можно было отнести Ирвинга Таламуса, поэта Боба или недавно присоединившегося к компании Сэнди Де Хейвена, в высшей степени интересного субъекта: двадцать шесть лет, первый роман выходит осенью в очень хорошем издательстве плюс выгоревшие кудри, очаровательно спадающие на глаза, когда Сэнди наклоняется над бильярдным столом. Нет, Рут была здесь бесспорной царицей улья.
   Стоило ей почувствовать себя увереннее, и работа тоже пошла на лад. Рут переделала один старый рассказ и с благословения Ирвинга Таламуса послала его в «Ныо-Йоркер». Да и японский опус стронулся с мертвой точки, зацвел яркими красками, обещая из скромного рассказика перерасти в нечто большее. Тут сработал второй фактор революционного переворота в жизни Рут, не менее судьбоносный, чем покровительство Ирвинга Таламуса. Однажды на крыльце ее студии появился Хиро Танака, разбойник, беглый преступник, гроза острова Тьюпело, похититель трусов Клары Кляйншмидт, оскорбитель Бобби и Кары Мэй Криббс, головная боль шерифа и Иммиграционной службы. Хиро Танака, стащивший корзинку с обедом. Хиро Танака, ее страшная тайна, ее собственность, ее комнатная собачка. Это обстоятельство придало жизни в «Танатопсисе» особую пикантность.
   Она застукала его на месте преступления в тот дождливый полдень, десять дней назад. Деревья выгибали свои стволы под порывами ветра, земля рокотала, в воздухе повисло густое зловоние серы. Сверкали молнии, хлестал дождь. Рут увидела, что злодей смущен и колеблется. По глазам поняла. — он узнал ее. Он видел ее голой: груди, пупок, потайные волосы. Впрочем, выражение тупого, животного изумления тут же исчезло. Все это были глупости, второстепенно, главное-еда.