В первый день Хиро так и постеснялся войти — просто в восхищении разглядывал витрину, не мог понять, взаправду это или понарошку. Кровь-то вроде была настоящая, стекала из ран черными, словно нарисованными ручейками. Но уж больно картинно все это выглядело, будто кадр из кино или спектакля. Может, кровь и в самом деле нарисованная? Да кто бы стал фотографировать такую сцену, произойди она в жизни? Ведь в наши времена людей не казнят лютой смертью, верно? Да еще стрелами? Может, это какой-нибудь путешественник, попавший в плен к толстогубым дикарям Новой Гвинеи или Южной Америки? Если это так и про него написана книжка, Хиро хотел бы ее прочитать.
   Назавтра он собрал все свое мужество и вошел в магазин. Там было тесно и сумрачно, вдоль стен — металлические стеллажи с книгами, пахло газетами, плесенью и фальшиво-фруктовой сладостью освежителя воздуха. Полтора-два десятка покупателей рылись в стопках иностранных газет, бродили по проходам между полками, нагруженные книгами. Было тихо, как в храме, лишь шелестели любовно переворачиваемые страницы. Хиро приблизился к стойке. Там за кассовым аппаратом сидел плечистый мужчина в дымчатых очках заграничного вида. Хиро откашлялся. Мужчина, безучастно смотревший в окно, коротко взглянул на него.
   — Я насчет плаката в витрине, — пробормотал Хиро так тихо, что сам едва расслышал. — Это такая книга, да? То есть я хочу сказать, про это написана книга?
   Мужчина посмотрел на него повнимательнее, словно решал что-то. Потом вяло ответил:
   — Это Мисима.
   Удача, судьба, волшебство — вот что это было. Хозяин повел Хиро к одной из полок, и тот в нерешительности застыл перед длинным рядом книг. Их тут было двадцать, двадцать пять, а то и тридцать, да каждая в нескольких экземплярах, и все написал Мисима. Само Провидение руководило рукой Хиро, когда та потянула с полки не что-нибудь, а именно «Путь самурая». Блестящая суперобложка, на которой были изображены два фехтующих дуэлянта, — будто танцоры, исполняющие некий сложный танец, — сразу приглянулась Хиро. Внутрь он и заглядывать не стал, обложки оказалось достаточно. Ну и еще, разумеется, был плакат в витрине. Хиро расплатился с неразговорчивым хозяином и поспешно выскочил на улицу, напоследок еще раз взглянув на кошмарную фотографию замученного автора.
   Как и большинство японских мальчиков, Хиро знал самурайскую мифологию не хуже, чем американские подростки знают про ковбоев, бандитов и девушек из салуна. Бродячий самурай, родственник странствующего ковбоя, — любимый герой японского кино, телесериалов, дешевых авантюрных романов и красочных комиксов. Не говоря уж о классике вроде «Сорока семи самураев», включенной в школьную программу. Лет до восьми-девяти Хиро тоже носился по двору с деревянным мечом и повязкой хатимаки на лбу, потом подрос, и самураи с их косичками и клинками перестали его интересовать. Книга Мисимы возвращала его в этот забытый мир. Хиро не знал о политическом экстремизме Мисимы, о его позерстве и гомосексуализме, даже не слышал о ритуальном самоубийстве. Зато понял, что попал в совсем иную вселенную.
   Поначалу книга озадачила его. Это был не роман. Ни кровавых поединков, ни леденящих душу приключений, ни героических актов самопожертвования — ничего такого. Это было исследование, точнее, комментарий, составленный Мисимой (тем самым истыканным стрелами писателем) к средневековому трактату «Хагакурэ». Трактат представлял собой самурайский кодекс чести, написал его человек по имени Дзете Ямамото.
   Хиро не знал, что и думать. Я открыл для себя, что истинный путь самурая — смерть, — читал он. — Человеческие существа в этой жизни подобны марионеткам… Свобода воли не более чем иллюзия. Оказывается, самураю позволительно румянить щеки, если с утра его мучает похмелье, а лучший способ совладать с нервозностью — смочить слюной мочки ушей. Все это звучало немного комично.
   Но Хиро прикипел к книге всем сердцем, хоть по форме изложения она очень напоминала учебник или руководство по эксплуатации — вроде тех, что проходили в школе на занятиях по естественным наукам или позднее, в мореходке, по штурманскому делу. Замученный автор сочинения так и стоял у Хиро перед глазами; лишь впоследствии он узнал, что Мисима позировал, с мазохистским сладострастием изображал какого-то итальянского великомученика. Юноша читал книгу так, словно она требовала расшифровки, словно благодаря этим письменам он мог приобщиться к тайным обрядам и древним секретам, которые способны вознести постигшего их из глубин унижения наверх, в мир равных. Это было как игра, как шарада, как головоломка. Само название «Хагакурэ» — «Потаенное средь листвы» — казалось загадочным.
   В последующие недели Хиро еще неоднократно наведывался в книжный магазин, чтобы познакомиться и с другими произведениями Мисимы. Потрясающий плакат исчез, вместо утыканного стрелами героя из витрины выглядывало какое-то старческое, птичье лицо с копной седых волос(Очевидно, имеется в виду японский писатель, лауреат Нобелевской премии Ясунари Кавабата). Большая часть книг с той самой полки оказалась романами. Хиро прочел их с удовольствием, но без замирания духа. В них не было того притягательного, необъяснимого, что ощущалось в «Хагакурэ». Снова и снова вчитывался Хиро в загадочные страницы. И вот однажды воссиял свет — так солнце вдруг выглядывает из-за туч в самый разгар бури.
   Он отбивался на игровом поле от шестерых или семерых одноклассников. Они били его, толкали, швырнули его бейсбольную шапочку в канаву. Хиро сначала разъярился, потом ярость сменилась отчаяньем. Когда все это кончится, спросил он себя и сам же ответил: никогда. С бабушкой и дедушкой в тот вечер почти не разговаривал, метался по комнате. Не мог смотреть матч по телевизору, слушать музыку, учить уроки, читать. В конце концов, истомившись, взял в руки затрепанный томик «Хагакурэ», открыл первую попавшуюся страницу. Речь там шла о современном обществе, о его слабости и упадке. Внезапно щелкнул невидимый выключатель, и слова Мисимы наполнились смыслом. Хиро понял, о чем книга. О славе, вот о чем.
   Общество, в которое он так мучительно и безуспешно пытается прорваться, загнило, выхолостилось, помешалось на вещизме, заразилось мелочностью — немножко дал, немножко взял, это купил, то продал. Где же тут слава? Неужто так уж почетно быть нацией клерков в белых рубашках и европейских костюмах, мастерить для всего мира видеомагнитофоны, словно племя дрессированных обезьян? Хиро явственно понял: Фудзима, Морита, Каваками и все прочие — ничтожества, евнухи, трусливые и бесстыжие сутенеры. Подрастут — будут гоняться за иенами и долларами вместе с остальными болванами, которые сегодня не дают ему прохода, нашли себе парию и радуются. Но это не он пария, а они. Настоящий японец тот, кто живет по установлениям «Хагакурэ». Поэтому он лучше и чище их. Таков высший кодекс «чесъной игуры», а то и кое-чего поважнее — силы, уверенности, чистоты, которые превосходят материальное, плотское, да и самое смерть. Хиро заставляли чувствовать себя неполноценным, зато теперь у него есть способ одержать победу не только на игровом поле, но и на улице, в ресторане, в театре, где угодно. С Фудзимой и прочими он будет сражаться древнейшим в японском арсенале оружием. Он станет современным самураем.
   А теперь Хиро лежал на узеньком ложе американки, подложив Дзете под голову вместо подушки, и прошлое казалось далеким-предалеким. Он привык всецело полагаться на «Хагакурэ» в любой ситуации, но тут Америка, где живут сплошь одни гайдзины и всем на это наплевать. Нужен новый кодекс, новый образ жизни. Мучители остались в Иокогаме и Токио, плывут себе на «Токати-маруъ в Нью-Йорк, а Хиро свободен. Будет свободен, если доберется до Города Бобов — Бостона или до Города Братской Любви — Филадельфии. Эта мысль действовала умиротворяюще. Хиро представил себе город, похожий на Токио. — с небоскребами, монорельсовыми дорогами, потоками машин, только лица совсем другие. Белые, черные, желтые и всех промежуточных оттенков. Лица сияли светом братской любви. Хиро долго смаковал эту картину, словно леденец сосал. Потом закрыл глаза и позволил ночи взять над собой верх.
   Проснулся он от парламентских прений лесных птиц и дрожащего, водянистого света зари. На сей раз никакого замешательства — едва открыв глаза, Хиро уже знал, кто он, где находится и почему. Он сел под скрипучий вздох многочисленных пластырей и принялся разглядывать свой новый наряд: шорты, майку и разухабисто ухмылявшиеся ему с пола теннисные туфли. Они были по меньшей мере на два размера больше, чем нужно, — только патагрюэли-хакудзины могли носить на своих ножищах такие корабли. А шорты!
   Они-то были в самый раз, но расцветка! Только психу пришло бы в голову подобное сочетание красок. Ужасно, нелепо, просто отвратительно! Она что, его за шута держит? Взгляд Хиро упал на столик, заваленный пакетиками из-под «Бескалорийной сладости», на опустевшую банку кофе, и возмущение сменилось стыдом. Лютым. Американка пожертвовала своим обедом, уступила ложе, раздобыла одежду, обувь, бинты и пластырь, а он все ноет. Неблагодарный! Подлец! Лицо Хиро полыхнуло краской стыда.
   Он и так перед ней в неоплатном долгу. Даже если вернуться в Японию, шесть лет с утра до ночи вкалывать на заводе, откладывая каждую иену, все равно не расплатишься. Ужасно унизительно. Хиро почувствовал себя еще хуже, чем в ту ночь, когда предстал перед ней в жалких лохмотьях. В Японии принято считать, что любая услуга, любое одолжение, пусть даже незначительное и сделанное без расчета на благодарность, возлагает на человека долг чести, вернуть который можно, лишь сторицей воздав за оказанное благодеяние. Этот обычай разросся в целый утомительный ритуал, так что со временем люди, даже попав в беду, стали бояться помощи со стороны. Если японца сбила машина, он предпочтет ползти до больницы сам, только бы ни о чем не просить прохожих. Да и прохожий наверняка поспешит улизнуть — из уважения к страданиям несчастного и из нежелания обрушивать на его плечи страшный груз благодарности.
   Хиро знал эту систему во всех мельчайших деталях — оба-сан была, наверное, самым главным экспертом по этой части во всей Японии. Любой подарок или услугу она моментально пересчитывала на стоимость необходимого ответного жеста и безгранично презирала тех, кто недоплачивал хотя бы иену до положенной суммы. Если ты помог старушке перейти через улицу, получишь в знак признательности свитер ручной вязки, коробку вишен в шоколаде и приглашение на чай. Попробуй только принять это приглашение, и в благодарность придется везти старушку в двухнедельную поездку на остров Сайпан, где она будет разыскивать прах своих погибших на войне сыновей. Но отказываться от приглашения еще хуже — по тяжести подобное преступление уступает разве что геноцид.. Все японское общество представляет собой огромную паутину взаимозадолженностей. Чуть оступился, надорвал паутину, и все, лицо потеряно, а сто двадцать миллионов языков укоризненно зацокали.
   Хиро неудержимо захотелось спрятаться. Она вот-вот придет, ступая по тропинке своими длинными белыми ногами. Что он ей скажет? И как быть, если она захочет выпить кофе? Охваченный ужасом, с пылающими ушами, Хиро проворно убрал следы погрома, аккуратно сложил свои лохмотья — в знак того, что осознает свой долг, — и бросился вон из дома, затаился в кустах.
   Когда американка появилась на тропинке, Хиро ни о чем не думал, просто существовал: сидел на корточках, разрисованный пятнами солнца и тени, все сто семь царапин, укусов, ссадин отчаянно ныли. Сегодня американка собрала волосы в хвост, и он подпрыгивал у нее за спиной словно живой, а сама она в мешковатых белых шортах и слишком большой майке казалась похожей на маленького беспризорника. На майке была изображена гребная лодка и написано «Команда „Танатопсиса“. Хиро затаил дыхание, хотя заросли были такие густые, что американка нипочем его не заметила бы, даже если б прошла совсем рядом. Приблизившись к коттеджу, она перешла на крадущийся шаг, будто подбиралась к добыче. По ступенькам поднялась на цыпочках, осторожно приоткрыла сетчатую дверь, замерла на пороге, потом с хитрым видом огляделась по сторонам и шагнула внутрь. Дверь захлопнулась со звуком пощечины.
   Весь день Хиро просидел в кустах — клевал носом, отмахивался от комаров, подавлял бунт своей хоры и слушал, как стрекочет пишущая машинка. Когда же солнце поднялось в самый зенит, произошло нечто неожиданное. На полянку бесшумно выскользнул загорелый хакудзин и стал медленно подбираться к домику. Хиро встрепенулся от радости — сейчас он сполна расплатится за долг чести. Это насильник, расчленитель, беглый маньяк. Хиро Танака покажет, на что способен, сделает своей благодетельнице самый лучший подарок — спасет ее жизнь. Но тут с разочарованием (смешанным с восторгом) он заметил, что у ха-кудзина на локте корзинка, в которой поблескивают заветные судки. Мужчина был строен и поджар, на голове — здоровенная фуражка. Он беззвучно поднялся на крыльцо и, не произнося ни слова, повесил корзинку на крюк возле двери. Потом таким же воровским манером удалился.
   Всю вторую половину дня Хиро не отрывал глаз от корзинки, раздираемый противоположными чувствами. Брать корзинку нельзя, он и так взвалил на себя непомерный долг. Но ведь американка сама предлагала еду, разве нет? Во всяком случае вчера. А как сегодня?
   Может, она тоже проголодалась, имеет же она право съесть свой обед. И выпить чашку декофеинизирован-ного кофе с бескалорийным сахаром и сухими сливками. Нельзя лишать ее обеда. Как ей вообще на глаза показаться? Что она о нем подумает?
   Но американка к обеду не притрагивалась. Бессчетное количество раз она подходила к двери и проверяла, на месте ли корзинка. Хиро чувствовал себя ужасно, каким-то зверьком, которого подманивают к капкану, — белкой или лисицей. Но голод был еще ужасней. В конце концов американка ушла. Хиро на всякий случай заставил себя досчитать от тысячи до единицы, а потом подкрался к крыльцу, цапнул корзинку и со всех ног назад, в чащу. Еще на бегу он запихнул в рот сандвич с рыбой. Тунец, что ли?
   Уже все съев, вылизав оберточную бумагу и осмотрев посуду на предмет затаившихся крошек, Хиро стал терзаться раскаянием. Он чувствовал себя опустившимся и оскверненным, как алкоголик, который не сумел устоять перед искушением выпить первый, роковой стаканчик.
   Но голод брал свое. Хиро приходилось довольствоваться малой толикой привычного для него количества пищи, и следующий день прошел по тому же сценарию. Отчаянье достигло критической точки.
   Он не станет перед ней унижаться! Да что с ним такое, в конце концов? Неужто теперь всю жизнь сидеть на корточках в кустах, глазея на засиженное мухами окно единственного в этой стране человека, кто повел себя с ним по-доброму? Как жить дальше? Отрастить длинную бороду, просидеть в болоте до конца своих дней, словно какой-нибудь троглодит или хиппи? Нет, надо ехать в Город Бобов и Город Большого Яблока1, в Город Братской Любви, надо раствориться среди толпы, найти работу, завести себе квартиру с западной мебелью и японской домашней техникой, с тостерами, столиками и густыми, лохматыми коврами, наползающими на стены, как морской прибой. Там Хиро будет в безопасности. Можно играть в мини-гольф, есть чизбургеры, гулять по улице с полными сумками продуктов. И никто даже не взглянет в его сторону.
   Покончив со вторым по счету и — решено! — последним обедом, Хиро зашагал по тропинке к гудроновому шоссе, которое, в свою очередь, выводило к широкой, залитой солнцем автостраде, а та уже наверняка вела к чудесным многоязыким городам страны свободных и отчизны доблестных.

 
За стеклянной стеной
   — Саксби, вот попробуй только пролить хоть каплю на мою мебель.
   Аквариум еще и часу не простоял на новом месте, а Саксби уже наполнял его водой при помощи пластикового шланга, зеленой змеей тянувшегося из раскрытого окна. Стеклянный куб оказался великоват, и втиснуть его в холл перед спальней Саксби не получилось. Пришлось водрузить аквариум на диван в гостиной Септимы. Саксби накрыл диван двойным слоем пленки, но мать все равно нервничала — беспокоилась за хепплуайтский комод, примыкавший к аквариуму слева, и за трехсотлетний сервант красного дерева, что стоял у стены справа.
   — Не причитай, — успокоил мать Саксби. — Твоим вещицам ничто не угрожает, ты же знаешь, как я бережно к ним отношусь.
   Он держал шланг в одной руке, а другой расставлял и укреплял на дне свою мебель — длинные и мокрые стебли водяных лилий, понтедерии, порфиры, филлофоры, а также поросшие мхом камни, которые накануне выковырял из волнолома и потом несколько часов кипятил в больших кастрюлях, чтобы истребить нежелательные бактерии и микрокультуры. Водоросли Саксби специально вез из Окефеноки.
   — Зачем же я буду портить свое собственное наследство?
   — Перестань, — улыбнулась Септима, обнажив свои длинные зубы прямо до пожелтевших корней. Она обожала, когда Саксби рассуждал о наследстве, даже в шутку. Больше всего ей хотелось, находясь на смертном одре, взять с него клятву, что он проживет в этом доме долгую и плодотворную жизнь, управляя делами колонии и наслаждаясь блестящим обществом людей искусства, для которых «Танатопсис» навек останется родным домом.
   — Ей-богу, мам, вот увидишь, какая получится красотища, когда я закончу.
   Септима сидела в просторном и глубоком кресле, обитом ситцем; ноги она положила на оттоманку (обивка в тон); на коленях у хозяйки обложкой кверху лежала «История производства рисовой бумаги в провинции By Чэнь в двенадцатом веке» — чтение, рекомендованное Клубом любителей книги.
   — Я знаю, милый, — сказала Септима, и голос ее дрогнул, совсем чуть-чуть, словно она вдруг вспомнила о своем возрасте и бренности бытия. — Но этот комод просто бесценен, настоящее сокровище. Помню, твоя бабушка говорила…
   Саксби обернулся. Рукава закатаны выше локтей, с пальцев капает вода, на лице ослепительная улыбка.
   — Ты что? — улыбнулась и Септима, не закончив фразы. — Что такое?
   — Ты бы себя слышала. Как будто мне шесть лет от роду. А что, я бы согласился вернуться в детство, но чтоб ты мне снова по утрам пекла кукурузные булочки с медом, а вечером укладывала в постельку.
   Мать ничего не ответила, но он знал, что ей приятно, глядя на двадцатидевятилетнего здоровяка, вспоминать косолапенького сопящего малыша, обожавшего кукурузные булочки, доверчиво заглядывавшего в глаза — ведь мама знала все-все на свете, — старавшегося не отходить от нее ни на шаг. И так дни, недели, месяцы… А она была молодая, и жизнь казалась куда менее сложной…
   Саксби вновь отвернулся к аквариуму, поправил шланг, подкрутил фильтр, присыпал галькой корни порфиры, которую пристроил в самом углу. Булькала вода, стебли водорослей ласково щекотали кожу. Какое удовольствие работать руками, заниматься делом, творить целый мир. Минут пять, а может и десять, Саксби помалкивал, начисто отключившись. Потом, глянув на мать через плечо, спросил:
   — Как тут Рут поживала? Септима отложила книгу и посмотрела на сына поверх очков. На лбу, под самой кромкой седых волос, образовались удивленные морщинки.
   — Ты с ней еще не виделся?
   — Всего секунду. Мы с Оуэном тащили аквариум, а она как раз спускалась по лестнице. Сказала, в студию идет.
   — Так поздно?
   Саксби пожал гшечами. Руки начинали мерзнуть от холодной воды.
   — Она что, пропустила ужин? И коктейль? — Наверно. — Аквариум наполнился на три четверти, вода в нем сделалась серой, как булыжная мостовая. — Ничего, я скажу Рико, чтоб он ей что-нибудь приготовил. Или купим хлеба с ветчиной в магазине.
   Взгляд Септимы стал отсутствующим. Сын догадался, что она мысленно выстраивает в ряд сотни деятелей искусства, останавливавшихся в «Танатопсисе» на ее веку — от малых до великих, от безвестных до прославленных и знаменитых, — и пытается вспомнить, случалось ли хоть одному из этой плеяды пропустить час коктейля. Саксби вынул руки из холодной воды и замотал их в полотенце. — Ладно. Ничего страшного. Я просто…
   — Тебе незачем беспокоиться о Рут, — внезапно прервала его Септима.
   — Да я и не беспокоюсь, — взмахнул полотенцем Саксби. — Просто она тут новенькая и чувствует себя не в своей тарелке, комплексует немножко. Жалко ее. Потом, я сказал ей, что уеду на два дня, а отсутствовал четыре, и вообще… — неопределенно закончил он.
   — Саксби, детка, — снова произнесла Септима затуманенным, старчески подрагивающим голосом. — Перестань возиться с этим стеклянным ящиком, иди сюда и сядь рядом с матерью.
   Стенки аквариума покрылись капельками конденсата, шланг выкачивал из недр земли не воду, а какой-то жидкий лед, и Саксби понял, что раньше чем через три-четыре дня рыбу запускать нельзя: замерзнет. Это его немного расстроило. Главное наслаждение от работы — видеть ее завершенной. Шесть дней повкалывал, на седьмой кайфуешь и видишь: это хорошо. Саксби сделал шаг в сторону матери и заколебался, окидывая аквариум последним критическим взором. Водоросли кланялись и покачивались, покорные подводному течению, которое устроили шланг и фильтрационная система. На дне повсюду пещерки, гротики, сложенные из камешков, норки для рыб, а размеры-то, размеры. Шесть футов в длину, двести галлонов воды! Саксби пересек комнату и опустился на пол рядом с креслом Септимы. Она тут же положила руку ему на плечо и нежно, по-матерински, дернула за ухо.
   — Я тебе вот что скажу. — Голос ее все еще слегка дребезжал, но теперь в нем звучали легкие контральтовые нотки игривости. — А ты выслушай и запомни. Мы не должны мешать художникам творить, как бы мы ни волновались и как бы поздно они ни засиживались за работой. — Она сделала паузу. — Особенно если мы просто хотим сказать, что нам не хватает их общества. Ты согласен со мной, милый?
   Сын не ответил. Он прислушивался к медленному, ровному сердцебиению насоса, налаживавшего порядок в атмосфере маленького мира, который он, Саксби, построил за стеклянной стеной. Вдруг ужасно захотелось спать.
   — Так заработалась, что ужин пропустила, — вздохнула Септима. Ее холодная морщинистая рука поглаживала сына по затылку. — Похоже, девочка затевает нечто выдающееся.
   Лишь во втором часу ночи ему удалось увести Рут из бильярдной. Саксби даже немного обиделся, что она не торопится упасть в его объятья. Обиделся — слишком сильно сказано, ведь в конце концов они же засиделись допоздна вместе. Часов в девять съели на кухне омлет, запили бутылочкой вина. Рут была такая хорошенькая, такая соблазнительная, что Саксби не утерпел — прижал ее к дверце холодильника и потерся бедрами о ее бедра, чувствуя, как закипает кровь.
   — Пойдем покувыркаемся, — сказал он, она ответила: с удовольствием, а сама вместо этого потащила его в бильярдную.
   Там собралась обычная публика: Таламус, Боб Пеник, Регина, Айна, Клара, новенький — Сэнди — и еще пара-тройка колонистов. Но за время отсутствия Саксби направление ветра переменилось, и он это почувствовал.
   — Ой, Руги! — воскликнул Таламус, выскакивая из кресла с проворностью ящерицы, сбегающей с камня.
   Еще кто-то крикнул: — Ла Дершовиц!
   И лишь потом соизволили обратить внимание на Саксби, хоть он был в отъезде целых четыре дня.
   Рут налила себе полный стакан неразбавленного виски и уселась к карточному столу между Таламусом и Бобом.
   Там же сидели Сэнди, Айна и еще какой-то жутковатый тип, которого Саксби раньше не видел — с крашеными волосами и пятнистым, словно склеенным из запчастей лицом. Играли, как всегда, в покер. Регина нависла над бильярдом, звонкими, профессиональными ударами отправляя шары в лузы. В углу устроились две дамочки — Саксби не помнил, как их зовут, и болтали о чем-то так сосредоточенно, будто отгородились от всех плексигласовой стенкой. Куда же тут было приткнуться? Не к Кларе же Кляйншмидт, которая будет нудить про Шенберга и двенадцатитоновую систему, пока от скуки мозги не закиснут?
   Несколько раз в течение вечера Рут, правда, удостаивала его вниманием: подходила, спрашивала, чего он такой мрачный. Она совершала обход бильярдной, словно какая-нибудь майская королева, а потом неизменно возвращалась к покерному столу и садилась рядом с Таламусом. Саксби пил водку, настроение делалось все паршивее, хоть ей он в этом и не признавался. Поболтал о том о сем с Питером Ансерайном и одним из его учеников — «молчаливые» в кои-то веки наведались в бильярдную; обсудил тонкости выращивания ирисов с Кларой Кляйншмидт, пытавшейся доказать, что она не только композитор, но еще и человек; наконец, уже находясь в полном отчаянии, вызвал Регину Макинтайр на поединок и продулся всухую. Чем сильнее Саксби накачивался алкоголем, тем меньше оставалось в нем радостного волнения, вызванного возней с аквариумом и новыми планами. Радость расползалась и блекла, как масляное пятно на воде.